355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Дездемона умрет в понедельник » Текст книги (страница 10)
Дездемона умрет в понедельник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:01

Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Последней зимой Лео совсем посмурнел. Он маялся, но никак не мог отодрать от себя тот день на обрыве, тот прицелованный песок. Вдруг все само собой разрешилось: Таня собралась в Москву. Лео услышал это мельком, когда Геннаша во фраке Фамусова, огромный, несчастный, нелепый мчался за Таней по театральному коридору и грозил не пустить. Значит, едет-таки! Ну и слава Богу! Лео понял, что для него теперь главное – продержаться. Только немного продержаться! Только бы не броситься вслед за ней! Вот тогда конец, тогда все пропало!

Именно в этот слякотный вечер он и решил: пусть будет, как будет. Она уедет в Москву, а он совсем в другую сторону, в Благовещенск. Там давний его полуприятель свой театришко открыл. Пересидеть сезон в Благовещенске – и все, и отпустит, и кончится эта позорная история. Да он и ждать не будет, сам уедет! Плюнув предварительно Мумозину прямо на бороду и сказав все, что о нем думает. Почему нет? Сказал же все, что думает, эта московская сволочь Горилчанский, которого она ублажала… Ненависть к Тане в эту минуту подкатила к горлу Лео, как тошнота, и он отправился к ней прощаться. Ей он тоже скажет, что о ней думает! А что думает? Что она шалава, что он ее презирает, считает подстилкой для захолустных бездарей, что она совершенство, что она себя погубила, что он жить без нее не может!

В Танином подъезде было почти совсем темно – лампочка горела только на первом этаже. Некогда Геннаша с Кучумовым купили Тане эту квартиру в Старом городе. Так себе квартира – высокие потолки, но сырые стены. Еще в подъезде Лео услышал Танин голос. Так и есть: дверь открыта. Безалаберная Таня не очень-то возилась с замками, невзирая на криминальную эпоху. Однажды она со смехом рассказывала, что ночью проснулась от страшного сквозняка, от того, что озябла. Оказалось, забыла, придя, захлопнуть дверь. И ведь разделась, и спать легла, и заснула!

Теперь дело было не в безалаберности – Таня говорила по телефону. Должно быть, только что пришла, за дверью услышала звонок и поторопилась открыть и схватить трубку. Из прихожей в темный подъезд тянулся желтый половичок света. Лео заглянул с лестницы в прихожую и увидел, что Таня, не прерывая разговора, расстегивает песцовую шубку из «Федора Иоанновича». Перекладывая трубку из одной руки в другую, она постепенно сдвигала шубу то с одного, то с другого плеча, пока царский подарок комом не упал к ее ногам. Тогда она спокойно переступила мумозинские меха и с телефоном ушла в комнату, к дивану. Теперь Лео не мог видеть ничего, кроме кончика разутой ноги в колготках, сквозь тонкую сетку которых смутно угадывались пять подогнутых пальчиков. Лео тупо уставился на эти пальчика и слушал, что Таня говорит. Он презирал ее, мучился, но слушал.

– Ну, нет!.. Завтра, утренним. У меня уже и билет есть, – она щелкнула замком сумочки, зашуршала бумажками, что-то вывалилось у нее из рук, покатилось. – Вот: вагон двенадцать, место двадцать три. Нижнее. И никто уже ничего не сделает!.. И ты в том числе!

Теперь Таня долго слушала того, кто был на другом конце провода. Она шарила ногой в поисках тапочек, которые валялись у дивана вверх подошвами, далеко один от другого. Таня не хотела сходить с дивана и смешно, вытягивая тонкую ногу, пыталась придвинуть тапочки к себе, а те все норовили отпрыгнуть. Эту игру Лео настолько хорошо запомнил, что потом, закрывая глаза, мог все мелочи повторить в уме – и повторял. Повторял и тут, на больничной койке. Он в последний раз видел Таню именно такой, а теперь никогда…

– Да, ты прав, ты прав! Только для себя прав. А я не могу больше. Все тут выедено и выпито – задыхаюсь… Тяжело! Будто я восьмидесятилетняя, будто я уже состарилась, и все меня тут помнят и такой, и этакой – вплоть до моих восьмидесяти лет. И я всех сто лет помню! И ничего меня не ждет… Да не в Горилчанском дело! Совсем он ни при чем. Какой ты грубый, все к одному сводишь… Но как я могла не замечать его? Человек из Москвы приехал, с другой планеты!.. Да, пришлось его получше узнать, да, да, да! Ну и что? Я не виновата, что все вы так устроены – в постель! в постель! сразу в постель, а если иначе – мигом такие скучненькие делаетесь… Любовь – это другое. Если хочешь знать… Если ты пообещаешь больше не звонить, не приезжать ни сюда, ни на вокзал завтра – пообещай! вот так! самому противно меня видеть? вот и славно, вот и хорошо! – тогда знай: я, кроме тебя, никогда никого не любила. Никогда. Никого. Уезжаю отсюда – и помнить буду одного тебя. А других не было! Хочу сейчас вот других вспомнить, а не могу – одни розовые пятна вместо лиц, и ничего больше. Ты тоже меня помни. Недобрым? Ладно, недобрым поминай, я виновата – но все-таки не забывай… Ты же…

Таня снова замолчала и долго слушала. Видимый Лео кончик ноги подбрасывал тапочек не нервно, а беспечно.

– Нет, нет, раз ты уже пообещал… Я свои слова назад не заберу – и ты свои не бери… Ни за что! Зачем? Я ненавижу подобные церемонии. Сцен натянутых не люблю! И не запугивай меня, ничего с собой ты не сделаешь. Ты не Кыштымов какой-нибудь полоумный!

Лео вздрогнул за дверью. Танины тапочки весело покачивались на тонких ее, перекрещенных ногах.

– Этот бы смог! От неудовлетворенности… Откуда, думаешь, эта извращенческая жаба в ванне?.. Да ну тебя! Кто говорит? С ним? Целовалась? Ни-ког-да! Да я бы уж его жабу предпочла поцеловать! Ты еще Уксусова приплети, взревнуй, как Отелло. Ты, такой умненький, ты, который так меня знаешь…

Она молчала, слушала, уже без игры тапочками. Глухое, серьезное молчание.

– Я помню, помню, – совсем другим голосом вдруг заговорила она. – И это тоже помню. Нет, не надо, все само собой решилось и кончилось – так тому и быть… Ну, не надо, прошу, ты знаешь, какая я слабая. Низко пользоваться теперь тем, что я тебе сказала. А сказала потому, что мы больше не увидимся. Чтоб ты знал, что ты единственный… Нет, нет, нет!.. Хорошо. Приходи. Последний раз! И учти, в двенадцать я тебя уже вытолкаю, не хочу размазывать проводы и прочее! И еще: раз так, ты тоже сделаешься очередным розовым пятном. Согласен? Отлично. Тогда приходи. И скорей. Скорей, скорей, скорей! Пока я не передумала, иначе тебе не открою… А сейчас? Сейчас открою. Я безумно хочу тебя видеть. Скорей!

Она бросила трубку и вскочила на ноги. Лео едва успел отпрянуть в темноту и вдавиться в стену на лестнице. Но беспечная Таня не стала выглядывать наружу, только захлопнула дверь. Лео в растерянности потоптался на лестничной площадке. Он тупо и неотрывно смотрел на жестяной ящик на стене, сквозь дыры в котором видны были электрические счетчики и даже было видно, как беззвучно, с усилием вращаются в счетчиках тоненькие блюдечки с красной капелькой на боку. Внутри у Лео проснулась противная едкая боль. Он изо всех сил ненавидел Таню – не оттого, что она его осмеяла, а оттого, что призналась в вечной любви к какому-то единственному. И никогда еще не казалась она ему так жалка и убога в своей слабости. Шалава! Такая же, как все те в Казани и Саранске! А сам он? Ждал два года, что она вспомнит свою сентябрьскую слабость и еще когда-нибудь поведет его на какую-нибудь скамейку! Какая глупость!

Лео решительно спустился по лестнице и вышел. Вечер из слякотного сделался стылым. Снег кончился, пустой ветер свистел в уши. Лео столько раз в тот вечер плакал от этого проклятого ветра, столько раз позорно, унизительно поскальзывался на мостовой, пока добрался до автобусной остановки, столько раз в автобусе был мят, обруган, задет чужими локтями и ножищами, что ненависть у него быстро скукожилась в плаксивость, в жалость к себе, гонимому и нелюбимому пуще жабы. А какие роли в театре ему дают! Лео не пошел по привычке в Юрочкину квартиру скоротать вечерок, а поднялся к себе, выпил кучумовки, захмелел и тут же заснул.

Обиженные дети быстро засыпают, но спят плохо, беспокойно. Лео проснулся около часу ночи. В комнате было тихо и синё. После минуты первой оторопи пробуждения все вчерашние обиды и унижения тоже проснулись – отдохнувшие! – чтоб с новой силой впиться в бедного Лео. Она даже не смог лежать, он мычал, бегал по комнате, отбиваясь от себя самого, обиженного. Наконец, он поразительно быстро и ладно оделся и побежал на автобусную остановку. Последний автобус, бренча и дребезжа какими-то разболтавшимися железками, отвез его в Старый город.

Лео твердо шел в темноте и почти не поскальзывался. Совершенно темный куб Таниного дома – старого трехэтажного здания – казался не спящим, а необитаемым. Зато в ее окнах горел яркий свет, причем всюду – в комнате, в кухне. Три заплатки в черноте. Ужасные мысли, бушевавшие в Лео по дороге, теперь улеглись и попрятались, и он, поднимаясь по лестнице, совершенно не знал, зачем идет и что сейчас ей скажет. Но он все-таки забрался на третий этаж и решительно ткнул пальцем в рваной кожаной перчатке кнопку звонка. Скользкая кнопка повихлялась, пытаясь уклониться от нажатия, но уступила силе. Раздался долгий звонок. Никто не открыл. Лео звонил еще, еще – тихо. Он приложил ухо к двери. Внутри было глухо, мертво. «Прикинулись, притихли под одеялом», – злобно скривился он. Там, за дверью неизвестный он и она. Она совсем слилась теперь в его воображении с голой актрисой Тамарой Федченко, хотя голой Тани он не видел никогда. «Погодите, я устрою вам веселенькую эротическую сцену!» – решил Кыштымов и неотрывно звонил минут пять. Никакого результата! Он прислушался снова, но в квартире было по-прежнему совершенно тихо, тогда как вокруг какие-то звуки жили, и слышался чей-то далекий храп, и где-то внизу или в соседнем подъезде бормотал телевизор, и блюдечки счетчиков вращались, оказывается, не вполне бесшумно, а с вкрадчивым шелестом – ш-ш-ш…

Лео на ватных ногах спустился по лестнице. Что все это значит? Только одно: она ушла к единственному! Ничего не хотелось, и было досадно, зачем он сюда притащился.

В Новый город Лео шел пешком, с упорством опытного странника. Он уже включился в свой привычный полет в пустоте. Можно было даже зажмурить глаза: все равно только черное всюду – сверху, снизу, по сторонам. Как всегда.

– Сами теперь судите, могу ли я имя назвать? – совершенно осипшим шепотом закончил Лео Кыштымов. – Угадайте сами, кого она так любила. Шалава…

– Одного я понять не могу, – сказал Самоваров, – зачем же вы записку писали, вену резали?

– Чего непонятного? Я ведь один знал, что к ней кто-то придет! Я ведь сначала и подкараулить хотел, посмотреть, что это за счастливец такой. Наскандалить даже. И если б сделал так, ничего бы и не было, уехала бы она в Москву – и всё. А я загордился, водку пить пошел. Теперь же мне от нее вовек не избавиться! Ее жизнь в этой вот руке была! – Кыштымов показал Самоварову свою большую нервную руку с толстыми жилами. – Я не спас! Загордился! Куда теперь я с этим денусь? Как я теперь хотя бы презирать ее смогу?

Он с отвращением уставился в пыльный потолок, откуда, очевидно, и глядела на него его странная совесть.

– Когда вы были у нее в первый раз, когда разговор слышали? – не унимался Самоваров. Он хотел мелкими вопросами успокоить несчастного и дрожащего Лео.

– После девяти уже. Отыграл Горича в «Горе» – ну, да, от ума – и туда. Я видел, она еще перед спектаклем убежала. Она ведь не играла в тот вечер.

– А по телефону она когда говорила?

– Говорю же вам, после девяти. Недолго она говорила. Я сразу домой вернулся.

– А второй раз когда ездили туда?

– Последний автобус в час. Значит, около часу.

Самоваров озадаченно рассматривал Лео. Странный он. Может, сам и задушил? На сцене Отелло сыграть не дают, так отчего же не сыграть в жизни? Много ведь всего накопилось в этом невзрачном малом. Тогда зачем это признание? Он и Мошкину намекал, что нечто знает. Молчал бы себе!

– Послушайте, Лео, – поинтересовался еще Самоваров, – вы мне это все зачем рассказали?

– Как зачем? Как зачем? – задергался Кыштымов, и запрыгали на нем черные больничные печати. – Найдите его! Ведь нельзя же, чтоб он после этого жил припеваючи. Представьте, она его любила. Все – розовые рожи, а этот, видите ли, особенный. И он пришел, задушил ее и теперь гоголем ходит!

– Кто-кто ходит гоголем? – захотел поймать его на слове Самоваров.

– Да все кобели ее! Любого выбирайте – все гоголем ходят, как один. Только вы найдите того самого, кто убил.

– Лео, мой совет: все, что я сейчас слышал, повторите следователю Мошкину, – посоветовал Самоваров. – Он как раз его сможет найти, он шустрый, с возможностями, весь аппарат свой задействует…

– Ему я ничего не скажу, – капризно заявил Кыштымов.

«Дурачок, – подумал Самоваров, – куда ты денешься? Рассказать ему, что ли, об уголовной ответственности за отказ от дачи свидетелем показаний?.. А, собственно, какого черта? Пусть Мошкин и рассказывает!» Вслух он сказал:

– А если я частным порядком ваши сведения следователю передам?

– Как хотите. Пожалуйста. Но ему я ничего не скажу и подтверждать ничего не буду. И не подпишу ничего.

– Последнее: вы-то сами как думаете, кто был этот единственный?

Кыштымов задумался:

– Не знаю. Казалось бы, речь о Геннаше шла. Все-таки самая ее шумная и долгая любовь. Только (если вы заметили!) Геннаша туп, а она говорила не с тупым, а главное, совсем не таким голосом, каким обычно с Геннашей разговаривала. Знаю этот голос… Конечно, могу и ошибиться, может, запоздалая нежность ее одолела, может, и с Геннашей… А вы слыхали такую фамилию – Шухлядкин?

Глава 15

– Ну что? – нетерпеливо взвился Мошкин. Крепко взявши Самоварова под руку, он поволок его в больничный вестибюль, дотащил до деревянной скамейки с четырьмя откидными сидениями, какие раньше бывали в захолустных клубах и окраинных кинотеатрах, и упругим движением усадил рядом с собой.

– Чего он наболтал? – нетерпеливо выпытывал Мошкин, предупрежденный, что ничего ему рассказывать и подписывать Лео не намерен. – Мы посмотрим, насколько его сведения ценные. Прижмем, так и расскажет, и подпишет!

– Боюсь, ничего конкретного он не знает, – предупредил Самоваров и тусклым голосом кратко пересказал похождения Лео в роковую ночь.

– Вот досада! Так это был он! – крикнул раздосадованный Мошкин и привычно подпрыгнул на скамейке, отчего она со скрипом сдвинулась с места и выехала из-за аптечного киоска, за которым пряталась. В это время в вестибюле было много как больных в халатах и спортивных штанах, так и навещавших их родственников в шубах и шапках. При скрипе и появлении из-за киоска скамейки больные и посетители разом обернулись и судорожно прижали к груди кульки с передачами. Однако Мошкин ничуть не смутился, энергично вдвинул скамейку на прежнее место и продолжил сокрушаться:

– Так вот кто это был, черт его возьми! Ведь соседи этажом ниже слышали, как поздно ночью кто-то долго к Пермяковой звонил, а она так и не открыла. По их показаниям и время смерти уточняли – не позднее ноля часов пятидесяти минут. Раз она не открывала, стало быть, мертвая лежала. Ай-яй-яй! Вот жалко, если самоубийца наш не врет. А не врет, похоже. Около десяти у собственного дома его видели – домой он возвращался. Пацан во дворе торчал. Во всяком дворе в любое время дня и ночи торчит какой-нибудь поганый пацан и все видит. Этот видел, что артист домой явился. Эх, вот если бы артист еще разок в Старый город съездил – съездил и задушил! Возможно? Почему нет! А еще потом третий разок подъехал, под дверью потрезвонить.

– Разве он сразу, в первый приезд, около десяти, не мог ее задушить? Чего ему туда-сюда сто раз кататься? – недоумевал Самоваров.

– Сразу не мог. Актриса Пермякова в начале одиннадцатого была у соседей и цветок в горшке им принесла. Ванька мокрый называется, бордовенький такой. Просила обильно поливать каждый день, а она, мол, отлучится на некоторое время. Совпадение! Смешно ведь?

Мошкин радостно оскалился, а Самоваров пожал плечами:

– Ничего смешного не вижу.

– Так Ванька-то мокрый! И дело мокрое! С юмором у вас туго… Ладно. Итак, самоубийца Кыштымов должен был три раза побывать у Пермяковой в тот вечер…

– Ерунда какая! Два раза он там был!

– Сам вижу, что ерунда, но версию отработаем. Кондукторшу последнего автобуса найдем. Автобус этот смену возит с химзавода. Народу немного, работяги всегда одни и те же, кондукторше известные. Должна она была запомнить несимпатичное рыло нашего артиста. Есть недоброе предчувствие, что артист не врет.

– Почему вам так хочется видеть душителем этого беднягу? – спросил Самоваров.

– А записка «Прости, Таня»? Так бы все хорошо сложилось, одно к одному! И все бы довольны… Нет, этот романтический герой в час ночи поехал под дверью дурить, да еще нам возлюбленного неизвестного подсунул. Опять придется Карнаухова трясти, а этот припадочный сразу с кулаками полезет и орать начнет, что Таню свою любил и себя бы скорее задушил, чем ее.

– Может, и правда? Он ее любил.

– Любил. И бил, как сидорову козу. Я тут заодно в больнице и справочки про эту любовь взял. Вот, полюбуйтесь: «обширная гематома»… вот еще – «контузия левого глаза». А «множественные кровоподтеки и ссадины» – не желаете? Садюга. Вот какая у него любовь!

– Лучше скажите, кто такой Шухлядкин? – поинтересовался Самоваров.

– А! Обнаружили! Это сокровище, впрочем, на видном месте лежало. Адресок хотите?

Мошкин достал нетолстую записную книжку и похвастал, что у него имеется пронумерованный список Таниных любовников, а также охотников до нее. Владислав Шухлядкин значился под четырнадцатым, предпоследним, номером.

– Будете записывать? – Мошкин продиктовал адрес. – Может, в приватной беседе из него и выжмете что – алиби-то отсутствует. Хотя, по-моему, жидковат паренек, да и мотива особого нет… Однако, если он тот самый единственный, тогда пожалуй!.. Сходите к нему и мне звякните, а я Карнауховым займусь, помучаюсь.

– Я так и не понял, Шухлядкин – это кто?

– Пермяковой последняя страсть. Альфонс. Много ее моложе.

Самоваров изумился:

– Как много моложе? Она ведь сама молодая!

– Ей двадцать седьмой годок шел, а нашему красавчику уже после отставки двадцать стукнуло. К тому времени он успел овладеть профессией – содержанки? содержанца? Это для него она у Кучумова деньги брала. Детке на красивую жизнь.

– Невероятно!

– Невероятно, что некоторые любят красивую жизнь?

– Да нет, просто она мне другой представлялась.

– Ну вот еще! – загоготал Мошкин. – Не разочаровывайте меня! А я вас еще в консультанты по красавицам звал. Нет, эта женщина умела любить. По-всякому. И такая любовь – с альфонсом, за деньги – была ей по зубам… Мальчик деньги брал, очень брал – а три тыщи никому не ведомых долларов в сумочке остались. Птенец этот умом не блещет – и не позарился? Или умнее он, чем кажется? Сходите к нему сами, не пожалеете. Таких надо знать в лицо. У вас ведь тоже жена красавица.

Самоварову не понравился намек, он встал, хлопнув сиденьем, и стал прощаться.

– Позванивайте чаще, – как ни в чем не бывало блеснул глазами и зубами Мошкин. – И Андрею Андреевичу потолковее разъясните, какие люди есть – не нам, периферийникам, чета. Жалко, хороший ведь мужик…

– Почему вы вчера на похороны не пришли? – накинулся на Самоварова Юрочка Уксусов.

– Занят был, – неохотно отозвался Самоваров. Он варил на кухне себе и Насте высокополезную утреннюю овсянку и мучительно решался оборвать свою карьеру неудачливого специалиста по стульям. Жалко было оставлять Настю, но и торчать без толку в чужом городе тоже не годилось. А Мумозин безмолвствовал, сделался неуловим, и все в Ушуйском театре забыли о венецианском мавре.

– Я вас не понимаю! Как вы могли! – сказал Юрочка и бросил гневный взгляд на кастрюльку с овсяной кашей (кастрюльку эту, местную, Самоваров с Настей отчищали весь прошлый вечер). – Ведь я отлично знаю, как важно побывать на похоронах и приглядеться, кто там ведет себя подозрительно и неадекватно. Я читал…

– Ну и кто же был неадекватен? Раз знаете, что надо приглядеться, то, конечно, сами пригляделись? Или нет? Плакали!

Юрочка насупился и уселся на тот журнальный столик с подогнутой ногой, что некогда вносился в комнату к Самоварову и уставлялся яствами и напитками. На кухне, оказывается, он служил стулом.

– Конечно, я посмотрел, – угрюмо признался Юрочка. – Как увидел, что вас нет, так сразу понял: мне смотреть придется. Не до слез было, только и делал, что головой вертел по сторонам.

– И как? Не томите меня длинными предисловиями, – подыграл ему Самоваров.

– Сами бы пришли со своим проницательным взглядом, так, может, и был бы толк. У меня ведь опыта никакого… Если б еще вы мне объяснили, как смотреть и что подмечать. А так – ну, никто подозрительно себя не вел! Каменные морды! Им это легко: все-таки актеры, театральные деятели. На сцене перевоплощаться лень, а здесь ради сокрытия могли и поднатужиться, сыграть неплохо. Из подозрительного… один Урванцев разве. Как свинья напился!.. Так он часто напивается, на халяву особенно. А здесь халява! Подозреваемые зато очень приличные были: и Геннаша, и Глебка. Альбина даже шляпку черную напялила. Да, еще Мумозины присутствовали в шубах своих! Сам речь говорил, минут сорок, про реализм с психологизмом, как покойная традиции продолжала. Все зазябли, слушая. Им чего в шубах сделается – на Марс посылать можно. А народ весь посинел. Альбина в шляпке в черной насморк схватила. А Мариночка Андреева выпендрилась: наоборот, вся в белом явилась. Вечно чудит… Шухлядкина подлеца тоже не было. Скажите, это подозрительно?

– Несомненно, – подтвердил Самоваров.

– Я тоже так решил, – обрадовался Юрочка. – Все больше его подозреваю. Он абсолютный подлец. Он ее посмешищем сделал.

– Как будто Геннаша ваш не сделал!

– Это не то! Геннаша ее как муж бил. Это подло, низко, но часто в супружестве бывает. А сопляк этот жил за ее счет!

– Говорят, они расстались.

– Она его выгнала! Ну и что? Он от этого подлецом быть перестал?

– Если и не перестал, то все-таки не слышно, чтоб он ее преследовал.

– Да, он смылся. Ему теперь другую искать надо, чтоб кормиться. Но чего вы его защищаете? Чем он вам так мил?

– Не мил, не мил, успокойтесь! Я его и в глаза не видел. Будете с нами кашу есть?

– Не хочу вашей каши!

Юрочкины глаза снова оказались на мокром месте. «До чего достали меня эти требования детективной активности», – пожаловался Самоваров Насте. Они ели овсянку, поставив тарелки на подоконник в комнате с ромашками. На кухне был стол, но его занял Юрочка, чтобы плакать.

– Как ты можешь не жалеть несчастных влюбленных! – воскликнула Настя, пробуя овсянку. – До чего каша вкусная!.. И потом, разве ты не распутываешь это убийство? Я так в тебя верю!

С кухни доносились всхлипы Уксусова. «Чего хотят от меня эти младенцы? – думал Самоваров. – Почему они Мошкина так не донимают?»

– Это дело сугубо психологическое, – важно заявила Настя. – Если б были всякие улики, то по горячим следам уже кого-нибудь арестовали бы. Но не арестовали! И ты отказываешься во всем разобраться! Когда кроме тебя некому! Ведь тут надо, как в Афонине, всех перебрать, чтоб остался только один – тот, кто не мог этого не сделать. Это осилишь только ты! Я ведь пробовала, – она даже чуть порозовела, признавшись, – я ведь и тетрадку желтую вдоль и поперек изучила. Ничего не вышло! Например, когда я смотрела на ту актрису – белокурую, в возрасте, что деньги тебе совала – то мне показалось, что она запросто задушила бы кого-нибудь. Она так любит своего огромного Геннашу! А он ее бросил.

– Заметь, три года назад бросил! Чего ж она ждала так долго?

Настя задумалась.

– Значит, это не она? А Геннаша? А эта брюнетка, Андреева, которая всюду кричит, что Таня была дрянь? – наморщив лоб, перечисляла она. Самоваров умилился:

– Вот кто здесь супердетектив! Не знают эти валенки ушуйские, к кому обращаться!

Настины хрустальные глаза блеснули, и она так молниеносно бросилась на шею Самоварову, что тот едва успел вернуть ложку с кашей назад в тарелку.

– Пусть это смешно, пусть! Но раз мы вместе, я не могу не быть с тобой, тебе не помогать. Я буду доктором Ватсоном, ладно? Я знаю, ты найдешь убийцу. Как всегда. А я? – горячо шептала Настя. – Можно, я тоже что-нибудь буду делать? Ужасно хочется!

Самоваров убийцу не искал, но от доктора Ватсона уже не отказывался. Должно быть, поглупел в Ушуйске. Или в самом деле он четыре года готов был в Настю влюбиться, только не доходил до той точки или черточки, за которой начинается размягчение, а затем и кипение. Теперь вот перешел – вместе с ней, слава Богу. Вместе размягчение легче снести. Повезло ему, как теперь это понятно: вон Лео сгорел в одиночку.

– Дай мне какое-нибудь задание, – потребовала Настя, льстиво заглядывая в суровое от смущение лицо Самоварова. Он не привык прикидываться перед девушками загадочным и всемогущим, даже когда они вынуждали и требовали. И что же, теперь внушать прелестной такой девочке, что он всего лишь реставратор мебели?

– Отгадай, супердетектив, – начал он, – такую загадку: Таню убил тот, кого она больше всех любила. Вернее сказать, она кого-то одного изо всех любила, а прочих – нет.

– Ой, сложно, – испугалась Настя, – я что-то ничего не поняла… И Таню плохо себе представляю. Откуда ты такую загадку взял?

– Тайна следствия. Свидетель нашелся.

– Свидетель убийства?

– Да нет, просто был подслушан один телефонный разговор, из которого следует, что единственного и неповторимого своего возлюбленного Таня той ночью пригласила к себе. Он пришел и, очевидно, убил ее.

Настя уставилась на кастрюльку с овсянкой и теперь по-настоящему задумалась. Самоваров хладнокровно доел кашу и попытался развеселить Настю рассказами об ужимках и прыжках следователя Мошкина. Насте смеяться не захотелось.

– Это все так загадочно! Нельзя сидеть, сложа руки, надо искать возлюбленного. Знаешь, у кого я спрошу? У Шехтмана. Я ему сегодня в три часа показываю эскизы костюмов. Вот заодно и спрошу. Он всех театральных знает, как облупленных, Таню же просто обожал! Говорят, он ей даже предложение делал. Что-то не верится – уж очень старый. Ему лет двести!

– Всего шестьдесят четыре. Самый расцвет для режиссера.

– Тем более я спрошу. Если б двести, он бы из ума выжил, а коли расцвет – он должен мне все-все рассказать. Сейчас же собираюсь и еду. Бедный, тебе придется тащиться к Шухлядкину! Вдруг он и есть убийца? Ты удивительный, ты так умеешь человека насквозь увидеть, что иногда страшно становится… Сейчас ни минуты терять нельзя! Мы в театре встретимся, и ты мне все про Шухлядкина расскажешь. У, какая фамилия зловещая!

Самоваров убедился, что Настя, чем-то одушевившись, начинает сходу и со страшной безоглядной скоростью двигаться к цели. Вот и сейчас она вскочила, как ужаленная, и бросилась собираться в театр.

– Еще рано, до трех далеко, – попытался урезонить ее Самоваров.

Настя слушать ничего не хотела:

– Я не могу здесь сидеть и томиться, я побыстрее должна разузнать, кто этот единственный и неповторимый. Шехтман уже в театре, репетирует, и я сразу на него наброшусь. Только приходи поскорей! Сразу после Шухлядкина приходи!

– Чего к нему днем идти? Можно и не застать, – засомневался Самоваров.

– Если это такой любитель красивой жизни, как ты рассказывал, то сейчас самое время его посетить. Вечером уж точно его не будет. Золотая молодежь ведет ночной образ жизни, а днем отсыпается. Вспомни Евгения Онегина! И сейчас ничего не изменилось, только пляшут немного по-другому. Теперь поцелуй меня – бегу.

«Еще не хватало мне к Шухлядкиным ходить! – подумал Самоваров в тот момент, когда за Настей захлопнулась дверь. – Меня что, в самом деле Уксусов нанял? Или отравитель Кучумов? Ни за что! Никаких Шухлядкиных!»

Шехтман, оказывается, тоже не был вчера на душераздирающих Таниных похоронах. Насте он обрадовался и, когда она разложила перед ним свои эскизы, одобрительно промычал:

– Это хорошо, очень хорошо. Много лучше Кульковского.

– Ну и комплимент, – обиделась Настя, – уж лучше никакого!

Шехтман улыбнулся через силу:

– Тогда вот вам, дитя, другой комплимент: я с вами сейчас собираюсь работать, а должен быть на больничном. Тяжелое для меня время, на лекарствах живу. И туда вчера не поехал, и сюда – здесь тоже были всякие траурные мероприятия – не пошел. На ее мертвое тело смотреть? Что за варварство! Смерть чересчур страшна. С возрастом она все страшнее становится, потому что уже подозреваешь, что она в тебе гнездится. У меня, например, в сердце. Я уже пытался умереть. А Таня про себя ничего знать не могла, хотя любила говорить: «Умираю»! Например: умираю, до чего солнышка хочется! По-детски?.. Она очень солнце любила, жару и теплый цвет, а ей всегда шили голубые платья. Кульковский ваш лишен фантазии.

– Она была хорошая актриса? – не к месту спросила Настя. Но она боялась, что Шехтман с Тани перейдет на Кульковского.

– И-зу-мительная! – воспрянул Шехтман. Даже лиловатые и голубоватые мешочки, из которых состояло его лицо, как-то перегруппировались, переместились и выложились энергичными складками. И глаза очистились от мути! – Изумительная… Она всегда на сцене делала больше, чем собиралась сделать, чем даже понимала – вы улавливаете? Главное выходило как бы помимо нее – свыше. Нет, не подумайте, умна она была чрезвычайно! Недавно вот заявила этому примитивному, вторичному Мумозину, что не хочет играть Дездемону голубицей. Как не голубицей? Ведь это чистота, это нежность, это совершенство! «Ничего подобного, – говорит Таня. – Совершенство совершенством, а Дездемона ужасно упрямая, глухая, нечуткая. Рядом Отелло мучается, страдает, кипит, а она пристает к нему со своими дурацкими хлопотами за Кассио. Разве не глупость? Разве можно любить и не чувствовать, что любимому плохо – с тобой, от тебя же плохо? Значит, Дездемона больше собой занята». А? Какова Таня? Я уж Дездемон повидал, я с трех лет на сцене – и все Дездемоны были голубицы. А Таня иначе поняла – потому, что она сама немножко такой была, как Дездемона. Не то чтобы тупой, а как-то слишком собой захлестнутой. И любила, и мучалась, и радовалась отчаянно – где уж тут вокруг что-то замечать…

– А правду говорят, – спросила Настя, – что актрисы всегда играют? И в жизни?

– Ни боже мой! – Шехтман замахал руками. – Это нелепая выдумка профанов. Актеры скорее приигрывают – всегда фрагментами, фрагментами! Роль – это только роль, часа на три, не больше. Больше не вынести. И то как выматывает! Как со временем одно и то же надоедает! Старые роли бывают ужасные – хоть на Ромео, Геннадия Петровича нашего, посмотрите. Нет, и смотреть нельзя! А спектакль идет, публика его любит, опять же школы просят тематические просмотры… Геннаша – профессионал, но смотреть не него нельзя!.. В жизни актеры приигрывают. Но ненадолго хватает пороху: глядь – и чего-то другого захочется. Игра есть игра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю