355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Дездемона умрет в понедельник » Текст книги (страница 9)
Дездемона умрет в понедельник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:01

Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

– И что же, Мумозин вывел Мариночку в первые актрисы? – спросил Самоваров.

– Еще как! Таня ведь на барже не поехала, у нее свои дела были. Даже заявление подавала, что уходит. Но не ушла. А Мариночка сразу после баржи и стала Танины роли играть. Долго играла, месяца два.

– Всего-то? – подивился Самоваров краткости Мариночкиного царствования.

– Да, быстро ее на место поставили. С одной стороны Мумозиха прижала – ведь Мариночка до того обнаглела, что грубить ей начала и в кабинет мумозинский бегать, как на барже в каюту. Уж не знаю, чего она, Мумозиха, с Мумозиным сделала, только он быстро на Мариночку даже глядеть перестал. Как бабка пошептала. С другой стороны, Геннаша за Таню принялся из Мумозина душу вытрясать. Каждый день трепал. Да вы сами видели! А уж когда Кучумов (есть тут такой, главный по водке, нам деньги на постановки дает) сказал: «Раз не видит публика любимой актрисы Пермяковой, денег больше не дам» и вовсе пришлось на попятный идти. Мумозин попробовал было ерепениться: не вижу, мол, Таню в новой роли, вижу госпожу Андрееву. Но как они налегли на него все трое, сразу увидал все, как надо. Мариночка с тех пор и бесится. Позеленела вся.

– А муж ее? – снова поинтересовалась Настя.

– Дурак этот? А чего ему сделается? Конечно, когда Мариночка заправлять начала, ему тоже перепало. Для него у многих роли поотбирали, даже у Геннаши кое-что. Лешка и Ромео играл! Но его быстро поперли, с Мариночкой вместе. Артист он не ахти, а уж если Геннаше кто дорогу перейдет, тот добра не жди – затопчет за роль. Зато Геннаша – артист!

– Что, Мариночкин муж, такой красавец – и плохой актер? – не поверил Самоваров.

– Дурак этот? Да не плохой он, – пояснила Лена. – И с лица красивый, и рост, и голос у него громкий. Только вот руки у него как-то не действуют. Не справляется, не может! Висят они, как плети, чуть не до колен, а уж если пересилит себя и размахивать ими начнет, так либо декорацию сшибет, либо толканет кого не надо. А тот ведь не ждет и упасть может! Бывали такие случаи.

– Да, руки актера! Важное дело, – согласился Самоваров.

– Еще бы! Если пьеса современная, он, Лешка, руки в карманы кладет – либо в штаны, либо в пиджак. Потому считается он у нас – современный герой. А как Ромео начал играть, так караул! Не вынимает Ромео руки из карманов целый спектакль, и все тут! И умерши лежит, а руки в карманах. Мы все со смеху помирали. Тогда Мариночка велела девчонкам портнихам карманы у Ромео зашить. И что вы думаете? Лешка сунулся – нет карманов, да сам себе дыры продрал, где карманов вовсе и не положено. Лохмотья, нитки висят, а он таки руки пристроил. И рад! И умер довольный. Лежит в склепе и улыбается. Что интересно: в жизни он руками владеет. И незаметно, чтоб висели, и сует их куда положено – от баб отбою нет. Он парень хороший – незлой, нежадный, зато Мариночка…

– Тут, тут декорационный цех! Лампочки нет, так вы за стенку держитесь! – загремел недалеко, на лестнице, голос Эдика Шереметева. Через минуту и его высоченная фигура вдвинулась боком в дверь, пропустив вперед гостя. Надо полагать, это был следователь прокуратуры, тот самый, что разочаровал Юрочку Уксусова бездействием, тот самый, что обидел ужасными подозрениями Владимира Константиновича Мумозина – Мошкин собственной персоной. Самоваров не понял, отчего Юрочке он показался пошлым красавчиком. Вероятно с горя. Никакой красоты в следователе не было видно – ни роста, ни особенных плеч. Так себе, средний молодой человек, коротко стриженный, но по природе курчавый, так что голова его была покрыта как бы черным каракулем. Он деловито познакомился с Самоваровым, не слушая криков Эдика о том, что потолок в форме пуза такой давно и никого не зашиб, потом быстро огляделся и без всяких церемоний обратился к дамам:

– Девчонки, вы бы в буфет сходили, что ли.

Бойкий оказался молодой человек! Девчонки, наверное, по фильмам воображали себе следователей деликатными, вдумчивыми джентльменами с усталыми глазами. Они несколько опешили.

– Давайте, давайте, – поторопил их Мошкин и нетерпеливо постучал ботинком. – Мы тут поговорим немножко.

Когда девчонки удалились, Мошкин так же беззастенчиво сплавил и Шереметева. А ведь не стал обижать его при девчонках! Девчонок, судя по всему, он считал людьми второго сорта.

– Итак, Самоваров Николай Алексеевич… Слышал, слышал! – начал Мошкин. Самоваров уже привык, что все в Ушуйске про него слышали, и не удивился.

– Сказать, от кого слышал? – подмигнул Мошкин. У него были необыкновенно живые, бойкие, пронзительно серые глаза. – От Кучумова Андрея Андреевича!

Самоваров промолчал.

– Серьезный мужик, – продолжал Мошкин. – Жалко, что конченный.

– Как это конченный?

– А так: либо сам кончится, либо его кончат. Лучше бы сам мотал отсюда. Намекните при случае. Вовремя поймешь, что к чему – и жив будешь, и здоров, и нос в табаке. Но он понять не хочет.

– А если и не захочет?

– Мир жесток, – весело заявил следователь Мошкин. – Ну, а как у вас дела? В этом-то храме муз кто такой жестокий, что актриску задушил? Они тут все, кажется, на мужа грешат, на Карнаухова-лысого. Мол, чересчур горячий. Он мог?

Самоваров не стал спорить. Почему не мог? Сколько он ни видал Геннадия Петровича, тот всегда держал кого-то за грудки.

– Я ведь слухи собираю, сплетни, – продолжил Мошкин. Самоваров глядел-глядел на него и вдруг понял, что похож он, негодяй, на Пушкина – курчавый, светлоглазый и быстрый, как секундная стрелка. – Собираю слухи! Знаю, что не положено, но и полезная вещь. К делу не пришьешь, юридически ничтожная – зато может верно направить. А здесь такие слухи! Ни в какие ворота… Не просто пьянки-гулянки, как у людей, а хитросплетения какие-то, и всё вокруг Премяковой. Я женских романов не читаю, но там, наверное, все именно так: крутая эротика и турниры рыцарские с мордобоями из-за прекрасной дамы. Неужели правда?

– Какая разница, – равнодушно ответил Самоваров. – Записка Кыштымова всех, кажется утешила и все объяснила.

– А! Сами заговорили! – обрадовался Мошкин-Пушкин. Он сидел теперь верхом на стуле и при этих словах проскакал на нем шага два в сторону Самоварова. – У вас ведь эта записка? Давайте-ка ее мне! С собой?

Самоваров неопределенно кивнул.

– Давайте, давайте! Знаете ведь, что обязаны! Да вам она и ни к чему. Вы же для Кучумова стараетесь, Карнаухова хотите выгородить – так что это лыко только в строку. Я вообще-то официальной спеси не имею. Помогайте! Нароете чего – спасибо. Помощь населения! Вы-то, что, не верите, что Кыштымов душил?

Самоваров таинственно повел бровями, что очень позабавило веселого следователя:

– Вот-вот! Тут черт знает, чего намешано – театр! Все может быть. А в газетках на папу Кучумова что лепят? Дал, мол, деньги актрисе, чтоб она молчала – и тут же замочил. Ерунда какая! Вот денег на дорогу дал – верю. Сентиментальный он у нас, сам все женится-разводится, а тут друг детства на жилетке вечно висит. Что, не мог он разве помочь другу красавицу пристроить? Хоть и в Москву? А может, меценатствовать надоело? Она ведь последнее время у него регулярно деньгами разживалась.

– Неужели?

– Да. Она в деньгах нуждалась. Про Шухлядкина ведь слышали? Нет? Ну, это вы сами поразузнайте, любопытная историйка. Мне недосуг. Девчонки пусть вам пострекочут.

– Она все-таки собиралась в Москву? – спросил Самоваров. – Все про эту Москву говорят.

Мошкин подскочил на своем стуле:

– В Москву! Конечно, собиралась в Москву! Два бегемота (ваши, театральные), что двери вскрыли и труп нашли, наткнулись на собранный чемодан и на сумочку с долларами и билетом до Москвы. Только вот зачем она туда собиралась?

– Было какое-то письмо, – вспомнил Самоваров. – От кого-то вызов…

Мошкин еще больше обрадовался, черти прыгнули в его бойких глазах, и сам он снова подпрыгнул на стуле.

– Какой вы молодец! И про письмо знаете. Откуда? От кого?

– Случайно слышал. От кого, не помню.

– Здесь приврали! Если помните, что слышали – помните и от кого. Давайте, давайте, не жмитесь! От бегемотов слышали? Они письмо читали, но не поняли ни черта. Плохо у них с грамотой. Вы-то хотите письмо почитать, а? Вот оно. А вы мне свое, кыштымовское. Так пойдет?

«Проходимец какой-то», – подумал Самоваров и достал совершенно ненужную ему записку Кыштымова. Мошкин тоже вынул из кармана какую-то бумажку. Они обменялись бумажками, как двойные агенты компрометирующими друг друга документами. Мошкин явно наслаждался процессом обмена. «Проходимец! Жулик просто! Все комедию ломает – противно даже участвовать серьезному человеку. Неужели теперь и такие в прокуратуре водятся? Из выбравших пепси, что ли? По тяге к пепси их и отбирают?» – недовольно засопел Самоваров, но когда Мошкин уставился в порыжелые письмена Лео, полученную бумажку развернул. Разумеется, это не подлинник, а сделанная на плохом ксероксе грязная копия. Письмо было начертано на бланке театральной ассоциации «Три сестры». Бланк украшало подобие герба, где мешались венки, свечи, похожие на сосиски складки занавеса и три кургузые фигуры, скрюченные каким-то неведомым театральным катаклизмом. Сразу под фигурами начинались размашистые строки: «Милая Т.! Как мне тяжело все забыть! Но надо забыть. Я в Ижевске, ставлю «Федру». Я болен. Ко мне в Москву приезжать не надо – я меняю квартиру. И не звони, это невероятно дорого по нашим временам. Телефон я тоже меняю. Оставить все, как есть – и забыть, забыть!! Знаю, будет больно тебе и мне, но так надо. Безумно трудно привыкать к мысли, что мы больше не увидимся. Никогда!.. вот самое страшное слово. Прости, Таня. На ассоциацию не пиши, я из нее выхожу. Прости. И я тебя когда-нибудь прощу за то, что ты такая необыкновенная. Будем помнить и наши дни, и наши ночи. Невероятные дни и ночи!! Как это ни парадоксально, всегда и искренне твой…» Подпись была издевательски неразборчива.

Так к кому же Таня ехала в Москву? И зачем? По дрянному письму Горилчанского видно, что он здоров, что ниоткуда не выезжает и не выходит, а поменял ушуйскую Нору на ижевскую Федру. Разве могла Таня этого не понять? И все-таки собралась в Москву искать счастья, или – как его там Мариночка называет? – московского нырка?

– Милое письмецо? – ослепительно осклабился Мошкин. – Вот как надо бросать женщин! Главное, ничего эта бумажка не проясняет. Как, впрочем, и ваш документ на туалетной бумаге. Вот фокус: тут «Таня, прости» и там «Таня, прости». А? Найдите десять отличий!

Он бодро вскочил, направился к двери и бросил:

– Ну, я вас внизу жду.

– Это еще зачем? – не понял Самоваров.

– Надо. Чего, думаете, я к вам пристал? Надо. Едем, не пожалеете! В больницу едем, к Кыштымову!

– Я пока не собирался…

– Соберетесь и вприпрыжку побежите, когда узнаете, зачем. Наш самоубийца вас требует, хочет что-то важное сказать. Признаться хочет, я думаю, не иначе. Меня не воспринял – надулся, как верблюд, и возлежит. А что я сделаю? Записка эта в самом деле ерунда – он и говорит, что чувства свои выразил. Я ведь его допросил, подозреваемый как-никак. Он, изволите видеть, всего лишь чувства выразил! А, может, и впрямьон не делал ничего противозаконного? За что мне его ухватить? Кончать с собой закон не воспрещает. Но он отвергает меня, а заодно и диетическую пищу. Он психиатру на живот жаловался. Действительно, обнаружилась язва желудка. Лечат его теперь и от нее тоже, а он стонет, губу оттопыривает и меня видеть не желает. Зато вас зовет. Очень, говорит, важное скажу, а не то, говорит, поздно будет. Ну, что, заинтриговал?

Самоваров помялся:

– Пожалуй, я съезжу… Только вот схожу жену предупредить, в буфет. Вы ведь туда ее послали?

Мошкин подбежал к Самоварову и весело и пристально заглянул в лицо:

– А которая ваша жена? Светленькая или?.. Черт, они обе светленькие были… Та, что потолще, да?

– Не дождетесь! Самая красивая.

Мошкин расхохотался, а Самоваров неприязненно поморщился, потому что вспомнил Пушкина. «Дьявольщина какая-то! До чего похож – а ведь дрянь. Полна чудес великая природа», – подумал он.

– Уважаю, – хохотал Мошкин. – Вы хват! Самая красивая! Не спорю, красивая. Ну, теперь мы с вами в два счета местного Отеллу вычислим. Тут ведь женские дела, секс без границ, – значит, женская психология нужна, чтоб разобраться. Я даже консультанта из вендиспансера привлечь хотел, есть там секс-психолог Маркарян. Сейчас, вижу, до вендиспансера дело не дойдет – готовый специалист под рукой!

– Какой секс? какой специалист? что вы городите? – не выдержал Самоваров.

Мошкин продолжал предаваться дурацкому веселью:

– Как какой специалист? Как какой? По части красоток. Будете меня консультировать, как они устроены, какими средствами орудуют. Почему красавица Пермякова целый табун деятелей культуры с ума свела? Будете консультировать? Нет? А кто будет? Кто сможет? Кто на красавицах женат? Пушкин?

Глава 14

Лео в самом деле возлежал. Не зря было за плечами Щукинское училище – он выглядел страдальчески величаво даже в глубоко продавленной больничной кровати, на латаном сером бельеце. Природный узор из цветочков пополам со словом «Минздрав» с бельеца почти состирался, зато ярче проступили там и сям угольно-черные крупные печати «Ушуйская горбольница». Лео возлежал на подушке плоской, как тетрадь, и скучливо разглядывал в приоткрытую дверь других больных, шаркавших по коридору. Больные были пестро одеты в свое, домашнее. Лео же поступил в больницу мокрым и голым. Его облачили здесь в бледную казенную пижаму, еще при советском режиме изношенную до нежности марли, и с ломаными наволочными пуговицами. Среди этого больничного убожества вдруг проступили в Лео незаметные прежде стать и порода. Длинные его костлявые руки лежали вдоль тела выразительно, выразительно запрокинулась шея, а невзрачное лицо стало похоже на трагическую маску. Судя по выигрышной позе, Лео был не так плох, как хотел казаться.

Когда Самоваров вступил в палату (сосед Лео, тоже язвенник, хлопотами Мошкина куда-то был временно удален – то ли просто по коридору промяться, то ли на внеочередную клизму), Лео только слегка двинул веками и испустил неестественный переливчатый стон. Самоваров прибыл в палату со своим стулом. Сидеть на провисшей кровати Кыштымова было невозможно, если не лежать в его объятиях, и Мошкин посоветовал взять стул с собой. Усевшись, Самоваров участливо спросил:

– Как вы чувствуете себя? Вам лучше?

Кыштымов совсем закрыл глаза и ответил трагическим скрежетом кроватной сетки.

– Вы мне хотели что-то сказать. Что же? Я здесь, я вас слушаю. Вы можете говорить, – продолжал Самоваров.

Лео снова поскрипел сеткой и застонал. Самоварову начинала надоедать эта комедия, зато Лео явно ею наслаждался. Он неровно и шумно дышал, слабо подергивал перевязанной рукой, вздрагивал и кряхтел. Так прошло несколько минут, и Самоваров вышел из себя.

– Лео, не валяйте дурака! – злым шепотом проговорил он прямо в бледное ухо больного. – Я же вижу, что вы не живой труп, вы по-настоящему живой и гоните мне сцену… где вы эдак играете? в «Ромео», где вас шпагой проткнули? видел, видел! Если б я в восьмом ряду сидел, вы бы меня, может, и провели бы, но я тут близко и вижу, что вы надо мной издеваетесь. Зачем?

Лео моментально открыл глаза и скосил их на Самоварова.

– Ага, и вы шепчете! Тоже поняли, что они здесь, – тихо проговорил питомец Щукинского училища.

– Кто они? – спросил Самоваров.

– Тише, тише! Вы ведь сами поняли: они где-то здесь и подслушивают!

Кыштымов сделал страшные глаза и указал ими куда-то на стену. Самоваров пожал плечами. Конечно, несчастный Лео мог навоображать сверхъестественного, вроде ванной жабы, однако мог иметь в виду и следователя Мошкина.

– Нас обязательно будут подслушивать! Но ничего у них не выйдет, – тихонечко сипел Лео. – Вы только говорите потише. И я шепотом буду. Тут наверняка натыканы всякие устройства.

Самоваров принялся уверять Лео, что средства прослушивания против них могут быть применены только самые домашние, примитивные – стояние под дверью да стакан, приложенный к стенке в соседней палате. Это нестрашно и вполне преодолимо. Но Лео упросил-таки поискать жучков. Самоваров, чтоб успокоить больного и поскорее перейти к делу, для видимости заглянул под обе кровати, за шторы и даже пошарил рукой в тумбочке кыштымовского соседа, о чем тут же пожалел, так как попал в банку с каким-то супом и потом, сколько ни тер руку полотенцем Лео, никак не мог избавиться от супного запаха.

Наконец, Лео угомонился, устроился поудобнее в углублении кровати и зашептал:

– Вы нашли убийцу Тани? У вас ведь контракт с Уксусовым? Мошкин не найдет. Потому что ему все равно… Вы слыхали, как Мошкин хохочет? Он тут у меня все хохотал, и я понял, что ему наплевать… Я ведь хотел ему все рассказать, но когда увидел его отвратительную рожу… она напоминает кого-то, не могу вспомнить, кого… вам никого не напоминает?.. когда рожу увидел, почувствовал, что такому ни слова сказать не смогу. С такими я не разговариваю!

Лео насупился в потолок. Какие-то нехорошие воспоминания посетили его, потому что он дернулся лицом, фыркнул, напрягся, но так и не смог оторвать глаз от потолка. Глядя туда, он вдруг совершенно твердо и ясно сказал:

– Я ведь был в последний день у нее. У Тани. Я знаю, кого она к себе звала. Он пришел и убил ее.

– Имя, – потребовал Самоваров. Ему сразу надо было выманить имя, чтоб потом Лео уже не вилял, не отпирался, не ломал комедий и не тянул резину. Потом вздохами уже не отделаться – договаривать надо.

– Имени не знаю. Ничего не знаю…

– Э, так не пойдет! Что за штучки! – недовольно зашипел Самоваров. – То знаете, то не знаете! Цену себе набиваете, что ли? Говорите, раз взялись. Или я уйду!

Он пошевелился было на стуле, но Лео проворно схватил его за бок большой костлявой рукой.

– Нет, вы не так меня поняли! Я в самом деле имени не знаю, не знаю точно, кто это, но я слышал… Я подозреваю, что… Или нет? Ах, я не знаю! Попробуйте-ка сами понять, что к чему, может, у вас получится…

Он еще раз с отвращением глянул в потолок, собрался с духом и нашептал Самоварову свою историю.

Love story. Лео

В тот слякотный мартовский вечер Лео Кыштымов твердо решил уехать из Ушуйска. Он в своей жизни не раз уже вот так внезапно срывался с места и уносился прочь. Ощущение того, что он может по своей воле или по своему капризу исчезнуть в одном месте и возникнуть потом в другом, наполняло его существо ядовитой гордостью. Никто нигде не любил Лео до такой степени, чтоб ждать или жалеть о его отсутствии – и никто настолько не ненавидел, чтоб радоваться его исчезновению. Иногда где-нибудь в поезде, на скользкой плацкартной полке, под сопение и храп чужих тел, под колесный стук его вдруг посещало странное чувство невесомости. Он видел себя случайным куском материи, несущимся в бесконечном пространстве, и до ближайшего такого же куска, холодно и невозмутимо крутящегося в черной бездне, было страшно далеко; зато много было черноты и холодного ветра ниоткуда, и светящихся вдали точек, не было только ни конца, ни остановки. Кто завел, завертел, толкнул его в проклятое это пространство, он не понимал. Перст судьбы он ощущал, жесткий перст, как ни хотелось думать, что это он сам так завертел свою жизнь. Но все-таки именно по воле судьбы родной город Кыштымова прославился множеством церквей, чрезвычайно живописных издали, а вблизи обшарпанных и неприбранных. В городе этом иногда снимали кино. Когда известный режиссер Сумкин там снимал уже третий свой фильм, среди массовки, без всякого одушевления изображавшей купальный обряд славян-язычников, плескался и юный Леонид Кыштымов. Участники купания ежились в речке и ожидали с нетерпением появления известной актрисы Тамары Федченко. Времена тогда стояли раннеперстроечные, фильмов без женского раздевания не делали. Ходили слухи, что даже запретили фильмы без раздевания делать, чтоб не поощрять ханжество и тоталитаризм, и в сцене купального обряда Федченко должна была видом нагой язычницы ударить по тоталитаризму.

Лео терпеливо стоял в толпе славян и по отмашке некоего небритого мужика со всеми вместе подпрыгивал в якобы в оргиастическом порыве. Больше, чем подпрыгиваний, было пауз, во время которых Лео отгонял упорно плывший к нему пластиковый пакет с какими-то объедками. Ждали Федченко. Наконец, когда язычники покрылись уже кирзовой гусиной кожей, из гущи кинематографических фигур и из пляжного халатика вон побежала по бережку актриса Федченко в чем мать родила. Она добежала почти до мостков, под которыми якобы поджидал ее сластолюбивый верховный жрец в исполнении артиста Анатолия Погудина. Сам Анатолий в это время сидел поодаль на травке, попивал из термоска и кушал что-то из сумочки, потому что снимался пока лишь пробег Федченко на фоне ликующих язычников. Верховный жрец предполагался к купанию часа через полтора.

– Стоп! – раздался вдруг властный голос. Благодаря мегафону этот голос имел дикую мощь и жестокий жестяной насморк. – Темп! Где темп? Это прогулочка, шлянье, а не экстатический порыв. Тома, еще раз!

Тома остановилась и вразвалочку направилась к исходной позиции. Потом она побежала снова.

– Выше, выше колени! Экстатичнее! – гудел владыка-насморк.

Лео, тупо прыгавший с братьями-славянами в речке, вдруг понял, что он страшно озяб. Челюсти его ходили ходуном, а забытый кулек с объедками давно уже ласково тыкался в его живот. Зато каждый пробег знаменитой Тамары Федченко обливал его мгновенным кипятком. Он никогда еще не видел женщины нагишом, тем более нагишом перед двумя сотнями посторонних лиц.

– Ну, никуда это не годится! Отдышись, Тома, и попробуй осмыслить. Твоя Неява не спортсменка, а прекрасное и бесстыдное дитя природы! – недовольно хрипел жестяной голос.

Актриса Федченко бежала снова и снова и успела до смерти надоесть застрявшим в реке язычникам. Даже Лео ничего уже не чувствовал, кроме предобморочного озноба, и бессмысленно, машинально топил теперь объедки, которые все всплывали, дразня и пузырясь.

Возвращался Лео домой на закате – он мок вместе с языческой толпой еще и при съемках купания жреца. «Что за удивительный мир! – размышлял он, громко и неритмично стуча зубами. – Вот что значит искусство! Сумкин держал нас в вонючей речке целый день. А кто такой Сумкин? Пузатый кривоносый мужичишко в засаленной жилетке. Слова без матерка не скажет, плюется поминутно – и вот этот пузатый заставляет саму Тамару Федченко, прекраснейшую в мире женщину, все с себя скинуть и бегать туда-сюда перед целым городом. Откуда такая власть? Такая сила? Какое чудо позволяет людям делать всевозможные подобные глупости, да еще и считать это важным делом, необходимым человечеству? Вот это жизнь! Какое счастье этим заниматься! Не тупым заколачиванием денег, а святой этой дурью!»

Скоро фильм вышел на экраны. Лео смотрел его двадцать восемь раз. Двадцать восемь раз Тамара Федченко бежала, экстатически подбрасывая колени. Затем на экран ползла панорама языческих игрищ в воде, и Лео видел сам себя на краю подпрыгивающей толпы. Навеки, навеки мелькал на экране его прошлогодний летний, выцветший чубчик, навеки отгоняли машинально пакет с объедками прошлогодние озябшие руки.

Мог ли Лео не стать актером?

Он стал! Если это судьба, то все само собой катится. Что-то покажется небывалым чудом (он сходу поступил в Щукинское училище), а что-то – черной несправедливостью. Несправедливостью считалось мыканье Лео по театрам Саранска, Казани и Брянска. И ведь вроде признавали всюду, что Лео умный, сдержанный актер, и Щукинское училище – не кот начхал, но не складывалось, не складывалось! Всюду он натыкался на готовые какие-то сплетения и общности, всюду были какие-то чужие, косные, самодовольные лица. Тогда-то он приучился мчаться куда угодно, без направления, когда только пустота над головой и под ногами. Он приучился не принимать всерьез проблескивавшие мимолетом тела и светила.

Ушуйск был самым захолустным из пристанищ Лео. Где-то слышал он про актерский голод в Ушуйске. Глупый, пустой слух, однако в глубине души Лео оставался еще комочек наивности – тот изначальный комочек, вокруг которого понакрутилось в пространстве пролета столько пыли и дряни. Лео уверил себя, что займет в Ушуйске ведущее положение, что облагородит и увлечет труппу, сыграет свои лучшие роли, будет замечен, приглашен оттуда в Москву – а дальше шли уже неприлично несбыточные мечтания. Он прибыл в Ушуйск и тут же, в первые же дни, увидел знакомое и безотрадное: в труппе имелись свои замшелые авторитеты в лице разветвленного семейства Карнауховых (Геннаша – цельный герой, и Глебка – неуравновешенный герой) и булькал свой котел интриг и сплетен. В несколько дней Лео соскучился, поблек, получил роль Репетилова в готовившемся «Горе от ума» и с тоской наблюдал, как Геннадий Петрович ладит на лысине накладочку с пышным коком Чацкого и рисует червеобразные романтические брови на немолодом лице (это потом появился Мумозин, и Чацкий оброс густой нарядной бородой). «И отсюда уеду, – решил Лео – Поиграю сезон и уеду. В Саранск вернусь».

Однажды после репетиции неприкаянный Лео задержался в театре. Было там пусто и тихо, сезон еще не начался. Лео побродил по скучным коридорам, прошел на сцену, включил боковой свет. Грязная выгородка обозначала место страданий не находящего себе места Чацкого. «Вон из Москвы!» – разве не это должен он, Лео, играть! Вон отовсюду! Камнем – мимо силы тяготения, без остановок, в бездну! Он начал читать застрявший в памяти со школьных времен монолог, постепенно наливаясь мукой и силой. Когда он закончил, из зала донеслись два хлопка и два слова: «Браво, браво!» И на сцену вышла актриса, которой он здесь еще не видел. Он вообще никогда ничего подобного не видел! Ее улыбка выплыла ему навстречу из темноты зала и из космического кишенья холодных тел. Впервые что-то надвигалось не мимо, а к нему.

– Я слышала, вы Щукинское кончали? – спросила эта единственная в мире улыбка, и Лео в ответ без колебаний выложил вдруг все самое заветное. Он стал рассказывать, как он в Щукинское училище поступал, и про Саранск, и про Сумкина, и что-то даже из детства. Она смеялась, огорчалась, улыбалась и удивлялась – никогда не видел он подобного лица. Оно то и дело менялось – то освещалось, то меркло, а вообще-то было правильным, но неярким. Зато глаза смотрели прямо в него, в Лео, внутрь – сквозь его зрачки прямо, должно быть, в душу. Он даже ощущал прикосновение к душе, несколько болезненное. Это впервые случилось, что кто-то прямо в него, в душу, глянул – оттого и больно; так бывает больно глазам, когда из темноты выходишь на свет. Казалось, что они сто лет знакомы и разговаривают будто после ста этих лет приязни и приверженности друг другу.

– Чего мы тут в потемках сидим? Пойдемте на Ушуй, – предложила она.

Был солнечный, неестественно жаркий сентябрь. Сухо, но еще густо шелестели зеленые деревья, синело небо и несколько темнее, холодно уже синел Ушуй. Она знала скрытую скамейку в кустах сорной, мелколистой акации и повела туда Лео. Они шли по твердой, как камень, тропинке. Потом тропинка кончилась, и пришлось пробираться в пыльной траве, усыпанной бумажками и растоптанными пластиковыми бутылками. Она шла впереди, и Лео дивился ее стройности, ее длинной ровной фигурке, в которой не было ни костлявости, ни намека на зовущие формы – только совершенство, совершенство!

Скамейка нашлась, они сели. Теперь, на солнце, Лео мог рассмотреть, что глаза, заглянувшие впервые в самую середку его души, серые. А волосы у нее тонкие, русые, плохо подстриженные – совершенство, совершенство! Лео говорил что-то, шутил, показывал преподавателей Щукинского училища и чуть не свалился при этом с обрыва в Ушуй. Он все больше приникал к совершенству, все больше таял, ронял с себя тяжелую, годами налипавшую космическую грязь и верил уже, что никогда ничего нехорошего с ним не было, и черной бездны тоже нет. Все у него блистательно начнется в этом прекрасном Ушуйске – потому что прекрасный город. Река вон какая синяя! высокий берег! деревянное зодчество! классический репертуар в театре!

Она ничего о себе не рассказывала. Лео даже не помнил, назвала ли она свое имя?.. Нет, не назвала, он бы не забыл. Но она сидела очень близко и слушала внимательно, и смеялась его рассказам, как никто ни в Брянске, ни в Казани, ни в Саранске. И это она подставила губы, когда он был близко – он бы сам не решился ее поцеловать. Он целовал и в Брянске, и в Саранске, но там всё были существа некрасивые и жестокие. Тут же совершенство целовало его так, так обняло, что с него знакомым ветром полета унесло и тяжесть тела, и представления о пространстве, и они вместе рухнули со скамейки в грязную траву. В бок Кыштымову с треском вонзился какой-то острый сучок. И пусть, не больно! Обрыв здесь был крутой, и они вот так, вдвоем, обнявшись, покатились вниз, хохоча, давя друг друга, обдирая локти, пока не уткнулись в сырой пахучий ивнячок у самой воды. Здесь ребрами намыло твердый серый песок, и подлизывала его робкая речная волна. Здесь они еще и еще до боли целовались, песок скрипел на зубах, они целовались и отплевывались, и глазели на них мальчишки, во множестве ловившие рыбу неподалеку.

На другой день Кыштымов узнал, что целовавшееся с ним вчера совершенство есть ни кто иная, как та самая, очень противная ему по рассказам Таня Пермякова, что променяла Глебку на зрелого и вульгарного, по понятиям Лео, Геннашу. Глебку не было жалко, но папа не нравился больше. Еще ужаснее было то, что Таня пересказала всей презираемой Лео ушуйской труппе его все вчерашнее, про Сумкина и Саранск, а завидев его, в первую же минуту захлопала в ладоши и, поддержанная общим гоготом, закричала: «Ах, ну покажите, покажите нам всем, ради Бога, Этуша!» Это было так неожиданно и вероломно, что Лео окончательно онемел и сник. Потом считалось, с Таней у него вражда. Он действительно ненавидел ее, называл не иначе, как шалавой, говорил о ней всякие неправдоподобные гадости и нисколько не жалел, когда Геннаша украшал ее синяками. Сам Лео почему-то никакого особого положения в труппе не занял, наоборот, закрепился на самом дне, да еще и сдружился с Юрочкой и Мишкой Яцкевичем, которых никто за стоящих людей не считал. Карнауховы и даже всевозможные заезжие и проходимцы играли в Ушуйском театре заметные роли, а он был так, мастер эпизода, актер серого, малоразличимого третьего плана. При этом приходилось еще вечно выслушивать ехидные соболезнования: вон, мол, со Щукинским училищем, а всякую дребедень играет.

Уехать бы Лео. Хотя бы в Саранск. Но он не ехал. И Таня знала, почему. Она его и дразнила, и жалела, и приманивала, и отталкивала – он ведь все носил тот песок на губах, вдавленный ее поцелуями. Она смеялась над его ругательствами, предлагала и отнимала дружбу, задирала, но он был ей совершенно не нужен. В нем же страшное что-то появилось, и начались разговоры про жабу из водопровода. Лео действительно эту жабу видел. И голую женщину видел, непонятным образом связанную и с Таней, и с голой Тамарой Федченко, виденной сначала бессчетно над мостками, а потом двадцать восемь раз в кино. Даже Сумкин был каким-то боком здесь замешан, как повелитель красавиц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю