355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Дездемона умрет в понедельник » Текст книги (страница 11)
Дездемона умрет в понедельник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:01

Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Но ведь есть неутомимые игроки, картежники, например, – возразила Настя. Она все рассматривала Танины фотографии на стенах. Невзрачное, мутноватое от сильного увеличения лицо на портретах ничего не говорило Насте ни о редкостном таланте, ни о том опущении уголков губ, что положено трагической актрисе, ни о магической власти над сердцами. Зато женским глазом она сразу распознала в Тане бывшую скромницу. А в бровях, в складе якобы трагических губ что-то такое было простонародное, не умеющее притворяться и украшаться. Настя сразу вспомнила: Мумозин печалился, что у Тани нет родни, а похороны вышли слишком дорогие для бюджета реалистического театра. И, кажется, Таня – дочка какой-то уборщицы-алкоголички? И отца вроде у нее отродясь не было? Что-то такое говорили. Откуда же тогда небывалая актриса? И шалая пожирательница мужчин?

– Картежники?.. Я понимаю, понимаю, о чем вы, – затряс головой Шехтман. – Азарт! Но ведь опять выходит по-моему: карты всякий раз сдаются наново. Интрига! Реванш можно взять! Фрагменты, фрагменты…

– И Таня тоже приигрывала?

– О! Очень! Она, такая молодая, одаренная сказочно была не вполне, как бы это сказать… окультурена. Со временем, конечно, соответствующая среда смогла бы сформировать… Ах, как жаль! Знаете, я совсем не так воспитывал своих детей. Талант в себе надо лелеять, культивировать. Надо ему во всем уступать! Жертвовать ему надо, носиться с ним, как с писаной торбой, как с больной печенью! Хлопотно бывает, не спорю, даже скучновато, но!! Потом, потом от него все сполна получишь – в зрелые годы. Именно так воспитывают в культурных семьях. Там знают, что делается с человеком в зрелые годы. Что обязательно эти зрелые годы бывают, и это лучшая пора жизни. Тридцатилетние никогда не завидуют двадцатилетним. Даже женщины! И иные пятидесятилетние, если стóящие, тоже. А Таня ни к чему не была подготовлена. Она жила, будто она вообще самая первая на свете женщина, только что из ребра, и все, с нею происходящее, невероятно ново и важно… Она не такая, как все! Дивный, дивный талант, но она не носилась с ним, как с любимой болезнью, хотя должна была! Все было ей легко и нипочем, любая ерунда – всерьез и во всю мощь… Ее брак…

Шехтман смолк, дрогнул мешочками, снова состарился. Настя подумала – он до сих пор жалеет, что Таня не пошла за него – шлифовать свой талант, окультуриваться, готовиться к зрелым годам.

– Ее брак, – подсказала Настя тоненьким голосом. Она испугалась, что разговор оборвется на самом нужном месте.

– Ее брак? А как вы полагаете? Катастрофа. Одна из ее катастроф.

Настя видела, что Шехтман огорчен, устал, и если она сейчас не задаст главного своего вопроса, нескромного, но необходимого, другого случая не представится. А ей уже сегодня нужно знать разгадку! Она откашлялась и фальшиво-небрежно начала:

– Ефим Исаевич, как вы думаете, кого Таня больше всех любила? Вот если допустить, что был самый главный, единственный любимый?

– Не думаю, чтобы был такой, – горячо возразил Шехтман. – Много ролей! Много сюжетов! Много героев! Играть всю жизнь одно и то же? Никогда! А вы, дитя? Неужели вы верите в единственную любовь? Если б она была, и род человеческий пресекся бы. А Таня! Только что из ребра! Ей воздуху мало было, она металась, загоралась, меркла – сама жизнь! – а вы говорите: единственный. Это понятие из книжки. Таня – из жизни.

– Ну, а все-таки? – не сдавалась Настя. – Из всех самый-самый?

Шехтман наконец задумался.

– Я не знаю, что там у них с Глебушкой было – должно быть, очень что-то молодое и зеленое. А вот Геннаша… Это ведь на моих глазах прямо случилось, на вводе в «Ромео». Прямо как у Бунина – солнечный удар. Вы даже вообразить это не можете!

Настя, само внимание, приготовилась слушать, даже не моргать старалась. Ей действительно трудно было вообразить солнечный удар по поводу Геннадия Петровича.

– Она ведь только накануне приехала, – рассказывал Шехтман. – Они с Геннашей второпях друг друга, кажется, и не рассмотрели, как следует. Глебка огорошил нас всех предполагаемой женитьбой. «Я вам звезду привез», – сказал мне. Очень гордился своей звездой… А Таня только скромно спросила: «Джульетта? Текст я знаю». Ах, память была феноменальная!.. Глебка побежал в зал и сел там. Очень был мальчик счастлив. Прошли мы кое-какие сцены вполголоса, а тут и Геннаша жалует, извиняется, что опоздал. Я пошутил еще: «У Шекспира Ромео повсюду спешит, а ты задерживаешься. Интрига насмарку, так не трагедия, а хэппи-энд выйдет». И вижу вдруг – девочка вся побелела. Побелела, как этот вот листок, – Шехтман взял со стола и продемонстрировал какую-то программку. – А Геннадий набычился. Он сангвиник у нас, нутряной темперамент – в глаза ей прямо говорит со значением: «Я очень опоздал». Он обычно шутит, балагурит, а тут будто его придавило. Солнечный удар! Я и не понял сразу, что такое на моих глазах творится, и кричу: «Ребята, на сцену!» И пошла, знаете ли, сцена, сразу пошла! Геннаша вопреки обыкновению не ленится, Таня все на лету ловит, и голос у нее звенит! Звенит! Ах, какой голос! Вы уже не застали. Подсел у нее голос, курила много. Ничего она не берегла… Но тогда! Не просто ввод новой актрисы – новый получился спектакль, куда лучше прежнего. И я, дурак, радуюсь – увы, с моим-то опытом! Сейчас ясно, это солнечный удар был. Но искусство небрезгливо, любой ценой плати, лишь бы результат вышел хорош. Идет сцена, вдруг в зале шум. Это Глебка встал и пошел к выходу, хлопая креслами. Нарочно хлопал, демонстративно! Он один понял, что случилось. Я тоже вскоре понял, но все надеялся, что это минутное. Шекспир, все-таки, Ромео… Но через месяц они поженились. Вернее, уже в тот день, когда Таню в «Ромео» вводили, поженились, по сути! Они оба с ума сошли… Вернее, трое: Глебка еще. Он страдал невозможно. У меня у самого сыновья, я понимаю, что нельзя так с детьми. Мальчик был как полоумный. А те двое от него прятались. Я ему говорю: «Глебушка, поезжай в Нетск! Поезжай в Москву, в конце концов! Лечат время и расстояние, только это. Здесь тебе нельзя оставаться!» Но он не захотел. Он очень долго надеялся, что она к нему вернется, а ему будет уже наплевать. Очень тогда этого хотел, а потом все в водке утопил. Всё! Время и расстояние – это я понимаю, это могу советовать, но водка! Этого совсем не надо! Ничего ведь уже нет в Глебке, кроме этой низкой страсти к этиловому спирту. Не разберешь даже, способный он или нет. Играет в каком-то озверении. Надолго его хватит? Можно его понять: он девушку потерял, он отца потерял (а как он его любил – боготворил! копировал!). Но себя терять нельзя. В «Кучуме» не жизнь у него – клиника.

– А Таня? – снова в ту же точку свернула разговор Настя. – Она его жалела?

– О нет! Она себя не жалела, стало быть, имела право других не жалеть. И права, не так ли? Или вам кажется, надо жалеть? А самому тогда как выплывать? Таня не такая, как все, ничем ее нельзя было опутать. Она – мне кажется! мне кажется! – любовь любила больше, чем всех этих конкретных мужчин. Солнечный удар любила, с ног сшибающий! Геннаша колотил ее, а она с синяком под глазом так и светилась вся. Прошел солнечный удар – даже слушать Геннашу не хотела, не то что жалеть. И с Новиковым тоже, и с Цапом… Это у нас такие актеры были, теперь разъехались. Они все ничего в ее жизни не значили. Любовь значила, но не они – понимаете? И с Шелудяковым то же…

– С каким Шелудяковым? – удивилась Настя. – Вы Шухлядкина, может, имеете в виду?

– Его. Это же был какой-то кошмар! Будто всем назло! Демонстративно! Она едва из театра не ушла. Мумозин – он ревнив невероятно – чуть с ума не сошел. А я за нее спокоен был. Она ни в ком не растворялась. Мумозин полагал, что она просто легкодоступна. Ничуть не бывало! Она, когда удар проходил, оставалась сама собой, чтоб отдышаться и еще глубже нырнуть. И при этом играла все лучше и лучше! Разочарования и радости собственные (не в сыром виде, конечно) у всех творцов обязательно в ход идут. Актеры из всей этой мути своих жизней и лепят свои чудеса – такое странное ремесло. Таня инстинктивно чувствовала, где копи, где залежи, откуда черпать. Ей казалось, она вся в любви, а выходило – вся в театре. Ее ничто поглотить не могло, только смерть. Но не любовь!.. А ведь у женщин часто бывает, что любовь целиком съест и косточек не оставит. На Ирочку Пантелееву посмотрите – ужас!

Настя никакой Ирочки не знала. Шехтман улыбнулся:

– Что, не поняли, о ком речь? То-то! Потому что и косточек не осталось! Я ведь про Ирину Прохоровну, теперешнюю Мумозину, говорю. Вот где метаморфоза!

– Это завлит? Такая вся фиолетовая и злющая? – изумилась Настя.

– Именно! Именно! – подтвердил Шехтман. – Я в Улан-Удэ знал ее как Ирочку Пантелееву. Прелестная была девочка и актриса отличная. До Тани далеко, конечно, но… Хорошо начинала как лирическая героиня – Валентина, Рита, Нина Заречная. И красива была очень: губастенькая такая, как тогда модно было. Я уехал потом в Челябинск, а ее в Ярославль пригласили. Очень запомнилось: едет наша губастенькая к счастью, к триумфу! Но потом что-то ничего не было слышно про Пантелееву; впрочем, я не следил. И вот два года назад приезжает сюда новый главный режиссер – и здравствуйте: Ирочка! Где она Мумозина откопала? Говорят, был свое время очень красив и на киноактера Тычкова, как две капли воды, похож. Это противно, что похож, вы не находите? А он ведь и манеры Тычкова скопировал, и голос. Стыдно смотреть! Ирочка влюбилась и вбила себе в голову, что этот поддельный Тычков – гениален. Она мне как-то о себе рассказала – это же не жизнь! Это кошмар! Это ад!

Настя пожала плечами:

– Мне она показалась не несчастной, скорее, амазонкой, из тех, что постоят за себя, в обиду не дадут.

– А любовь ваша единственная? К тому, кто вздорен и бодлив? К имитатору Тычкова с маниакальным самомнением. И вкусом тети Моти! Они вдвоем потаскались по всей стране, поссорились в ста пятнадцати местах, а уж как он режиссером заделался… Не в нем, впрочем, дело. Она, она! Она ведь превратилась в жрицу этого бездарного истукана. Встает и ложится с заклинаниями, что Вовик гениален. Она и меня в этом убеждала, а у самой глаза пустые, картонные – совершенно нечеловеческие глаза. Она перестала играть, все его дела устаивает: труппы школит, подглядывает, подслушивает, выискивает недовольных. Кто в гениальности Вовика засомневался – тому конец. Вы знаете, что у нас труппа меняется раз в полгода?

Шехтман вновь осветился желчным огнем и не слушал больше ни вопросов, ни возражений:

– Нет, вы подумайте! Ирочка Пантелеева – Нина Заречная – инквизитор! И ведь вы ее видели. Где красота? Где грация? Где, в конце концов, губастость? Где губастость, я вас спрашиваю? Это же щель какая-то вместо рта! И откуда эти уши, которых раньше не было? То есть, имелись, конечно, какие-то уши, но вполне симпатичные, раз незаметны были. А теперь у нее не уши, а пироги! Откуда пироги? Все ваша единственная любовь!

Шехтман перехватил недоуменный взгляд Насти.

– Знаю, знаю, что вы скажете! – замахал он руками. – Я учитываю возраст. Я допускаю, что всякого может настигнуть ожирение. Или себорея. Или плоскостопие. Даже склероз! Но делаться умственным уродом, шаманихой какой-то!.. Я понимаю, она многое пережила. Она двенадцать лет пыталась родить ему ребенка. Это мука, это убивает – она все мне рассказала. Попытки кончились, когда к ним в Якутск приехала из Архангельска его дочь от первого брака, чудовище четырнадцати лет. Видите ли, детка поссорилась с матерью, стащила деньги – и в поезд. Мать обрадовалась страшно, препоручила дочку папе – то есть Ирочке – и пустилась устраивать собственную личную жизнь. А Ирочка с тех пор двум божествам служит. Дочка копия папы, только что без бороды. Но нрав кошмарный! Она сейчас в Нетске. Учится. Во всех институтах там за восемь лет переучилась и все бросила. Себя ищет… Три привода в милицию, даже сюда звонили! За что могут привести в милицию молодую девицу? Вы понимаете? Вы догадываетесь?

Шехтман откинулся на спинку кресла, саркастически скривился:

– Вот вам и вся единственная любовь. Что это такое? Я скажу! Это паук. Вы по телевизору видели? Паук вводит в жертву, в мошку какую-нибудь, свой яд, растворяет им все внутренности – и выпивает. Только оболочка, шкурка остается, скукоженная, с обломанными лапками, вроде мумии. Нет, Таня не такая! Ирочка же мумия, и все неживыми лапками шевелит, всех мучает. А ему льстит! При этом ревнует страшно – льстя и угождая. Оба они ревнивцы, недаром за «Отелло» взялись. Только он, Тычков поддельный, других ревнует – а она его. Вот где у нас единственный! Вот где самый-самый! Только причем тут Таня?

Глава 16

Самоваров звонил в дверь Владислава Шухлядкина. Он хотел было остаться дома, поваляться на раскладушке, но не улежал. Во-первых, таинственный красавец проживал почти рядом с театральной братией – почему бы и не сходить к нему, если надо пройти всего пару кварталов? Минимум усилий. Настя, во-вторых, была твердо уверена, что Самоваров так и рвется к Шухлядкину, и ждала рассказа об этом визите. Самоварову не хотелось выглядеть в ее глазах героем-суперсыщиком – зачем обманывать ребенка? – но чтобы она считала его вялым трусливым байбаком? Никогда! В-третьих, взглянуть на Владислава и самому хотелось. Неправдоподобная история – неужели Таня была такая? Какая она была, Самоваров еще не понимал, но что она теперь ему не посторонняя, ощущал. Настя его своим детективным рвением заразила, что ли? Во всяком случае, он решил, особенно не углубляясь в подробности, получить представление о герое последнего – или не последнего? не все Мошкин разузнал? – Таниного романа. Достаточно для этого позвонить в дверь, посмотреть, что за малый, и тут же сказать, что ошибся адресом. И хватит с него!

Самоварову открыл дверь не юный соблазнитель, а красивая молодая женщина в чересчур обтягивающих оранжевых штанишках и с недомашней раскраской на лице. Это еще кто? Самоваров смутился, напустил на себя официальной хмури и строго спросил Владислава Шухлядкина.

– Кто там, мама? – донесся из глубины квартиры мужской голос.

– Это, Владик, к тебе из прокуратуры, – безмятежно ответила мама.

Самоваров покосился в большое зеркало в прихожей: действительно ли есть что-то в его физиономии неотразимо карательное и правоохранительное? Отражение в зеркале, как всегда, его мало обрадовало.

Мама заботливо помогла Самоварову раздеться и, дразня оранжевым, повела в комнату таинственного Владислава. Комната оказалась самая банальная, вся облепленная плакатами, с пестрой тахтой и неизбежным музыкальным центром. Обращали на себя внимание только зиявшие среди плакатов две необыкновенно топорные авангардные картины да крупные фотографии хозяина комнаты (Самоварову сразу вспомнился Мумозин). Владислав был который уже ушуйский красавец, показанный Самоварову за последние дни? И на фотографиях, и наяву очень приятный паренек. Свежесть он имел еще цветочную, зато взгляд вполне твердый, совсем как у Лешки Андреева, красавца с руками в карманах. Немигающий взгляд покорителя женщин.

– Вы от Мошкина? – осведомился прекрасный Владислав.

– Не вполне. Я от Кучумова, – ляпнул Самоваров наугад, не соврав, впрочем, ничуть.

Красота Владислава подернулась нервной рябью.

– Меня берут? – спросил он нетерпеливо.

– Куда? – не понял Самоваров.

– Как куда? В «Кучум», в шоу-группу. Я же у вас просматривался на прошлой неделе!

– Да, да, припоминаю, – соврал Самоваров. – Вы ведь танцуете?

Владислав призадумался.

– Не то чтобы танцую, – ответил он. – Скорее, я движусь… дви… двигаюсь, да! Вообще-то моя мечта – подиум, но у нас мало возможностей… Другое дело в Нетске!

– Я как раз из Нетска. Нет, не в том смысле, я не с подиума, но…

На Самоварова снизошло вдохновение лжи. Он нес ерунду и сам удивлялся, насколько каждое слово оборачивалось правдой.

– Видите ли, Владислав, мне Андрей Андреевич поручил выяснить некоторые обстоятельства вашего знакомства с Татьяной Васильевной Пермяковой.

– Понимаю, – кивнул Владислав. – Только скажите, берут меня в шоу-группу? Я, конечно, все расскажу, мне нечего скрывать. Если надо…

– Надо, молодой человек, очень надо, – подтвердил Самоваров. – У нас в «Кучуме» все солидно, и танцуют только люди с чистой совестью. Во всем разобраться надо, прежде чем на подиум шагать.

– Да я понимаю, – повторил Шухлядкин. – Я сам, когда про ее смерть узнал, прямо сел – ужас какой-то! Но я ни при чем. Ваш Мошкин согласился, что ни при чем. Ой, извините, не ваш! Конечно! Я все расскажу, раз такие люди заинтересовались. Мне скрывать нечего!

Love story. Владислав

Жаркий месяц в Ушуйске один – июнь. Июль и август уже не лето. Тогда уж если идут дожди, то ледяные, если солнышко, то с синим холодным ветерком. Спешно зреет ягода, дошумливает листва, ребятишки по-летнему галдят еще до полуночи во дворах, но жар и сладость летние уже сходят, блекнут на глазах; и пахнет землей – осенью. Зато июнь – месяц трудно переносимого знойного рая. Ушуйцы вдруг смуглеют поголовно и до черноты. На ушуйских же пляжах, нешироких, но белоснежных и рассыпчатых, как в каком-нибудь Акапулько, загореть можно субтропически. Самоваров ушуйские загары мог оценить на Мариночке Андреевой.

Прошлый июнь был самым великолепным, самым знойным и безоблачным из всех, когда-либо наблюдавшихся искателями загара. Пляжи кишели телами. Телами кишел и Ушуй. Утонуло тогда восемнадцать человек, хотя обычно за сезон набиралось не более четырех-пяти утопленников. Таня Пермякова тоже загорала на песочке, рядом с компанией театральных парий вроде Уксусова и Лео. Корифеи психологизма, все эти Мумозины, Карнауховы, Андреевы, в жару предпочитали дачи, пикнички, выезды на интимные островки и плесы. Таня с корифеями давно уже не ладила и довольствовалась городским пляжем. Ей было очень скучно. Грядущие гастроли на барже будоражили ушуйскую труппу, но Таню баржа нисколько не занимала. Она смотрела вечерами по телевизору всякие «Театральные понедельники» из Москвы и горько оплакивала свою долю захолустной суперзвезды. Днем приходилось скучать на пляже. Злобное июньское солнце кружило голову. Загар ей, несмуглой, не очень давался, но делать все равно было нечего, и она загорала.

Как-то, очнувшись от полуденной пляжной дремы, она открыла глаза и прямо перед собой, на фоне знойной синевы небес и блесток речной воды, увидела некое тело. Тело было до неправдоподобия прекрасно, блестяще и коричнево – горячий шоколад! и на нем белые, полярно белые плавки! просто сказочное что-то. Слишком сказочное, так что она не удержалась и швырнула в это тело свое платьице, комом лежавшее рядом: сгинь, рассыпься! Она закрыла глаза, зеленые круги снизу вверх поплыли под веками – до чего морила жара. Что угодно могло примерещиться! Однако она почувствовала, как ей стало тут же еще жарче, будто поставили рядом с нею еще и электрокамин, и он пышет теперь в бок всеми своими огненными загогулинами. Она снова открыла глаза. Никакого камина рядом не было. Горяче-шоколадное тело разлеглось рядом и чуть ли не над ней, улыбаясь сахарными зубами. Какая-то свисающая с тела цепочка легла ей на ключицы. Тело держало в руке ее платьице. Она потянулась за платьицем, но встретила горячую мокрую ладонь и впилась в нее своими тонкими пальцами. Самое страшное было теперь пальцы разжать и тем самым отпустить, лишиться… Владислав Шухлядкин уверял, что тоже мгновенно потерял голову, причем тоже не вглядываясь особенно в Танино лицо, которое он потом еще несколько дней не мог запомнить. Зато длинное тело и ноги в особенности, совершенно бесконечные, его заворожили. Он якобы в тот день долго вокруг этих ног бродил и принимал самые выигрышные позы, покуда эти ноги его не заметили и не бросили платьице.

Таня и Владислав, как оглушенные, пролежали на песке рядом целую вечность, не смея даже сбегать окунуться в Ушуй. С закатом они как-то сами собой переместились в Танину квартиру, откуда не выходили четыре дня. Таким образом Таня безбожно пропустила четыре репетиции и была снята Мумозиным с роли Инкен Петерс за прогулы. С тех самых пор он стал посылать за нею домой при всяком опоздании, благодаря чему Эдик с Витей и обнаружили ее бездыханное тело.

Таня узнала о снятии с роли лишь месяц спустя и с полнейшим равнодушием. Владислава Шухлядкина потеряли и мама, и работодатель – владелец бара «Ольстер» (Владислав пытался там натрясывать коктейли). Двое ошалевших друг от друга влюбленных могли бы удалиться от мира не на три дня, а на три, по крайней мере, месяца, если б запасы в Танином холодильнике не были так скудны. К тому же райский июнь продолжался, и Владиславово тело нуждалось в ежедневной обливке солнечным шоколадом.

Они снова стали бывать на городском пляже. Их взаимное самозабвение было замечено. Ушуйский драматический театр забурлил. Психологические реалисты громко возмущались бесстыдством и распущенностью зарвавшейся звезды. Взяв в гардеробе казенные бинокли, они разглядывали прекрасную обнаженную пару из-за дощатого прикрытия спасательной станции. Гнев вызывали и минимальные, полярно белые плавки Владислава, и Таня, недвусмысленно обнимавшая эти плавки. Геннадий Петрович долго крепился и не шел на пляж, но однажды не вытерпел, взял театральный бинокль и засел даже не на спасательной станции, а совсем неподалеку, за пирожковым киоском. Зрелище влюбленной пары было таким душераздирающим, что Геннадий Петрович тут же отбросил бинокль в затоптанный песок и рванул на груди рубашку. Он даже скинул зачем-то зеленоватые парусиновые шорты, молодежностью которых он хотел убедить Таню вернуться к себе, неувядаемому (он потерпел с шортами то же фиаско, что и Альбина со своей стрижечкой).

Широким нервным шагом двинулся он по пляжу, переступая через лежащие тела. Чем больше он приближался к бесстыдной паре, тем быстрее шел, и в конце концов побежал. Он подскочил к Владиславу и схватил того за грудки. Однако нагие Владиславовы грудки оказались настолько упруги и к тому же скользки от косметического загарного масла, что у Геннадия Петровича что-то не получилось. Что именно – плохо было видно от спасательной станции. Некоторые утверждали, что Владислав первым успел лягнуть Карнаухова. Во всяком случае, Геннадий Петрович пошатнулся и рухнул на песок, на чьи-то ноги, на чье-то мороженое. Владислав не стал терять времени и помчался вдоль берега, по кромке воды, в сторону речного вокзала. В эту минуту он очень напоминал древнего грека с известной чернофигурной вазы.

Геннадий Петрович медленно поднялся – униженный, весь в песке, с мороженым на седеющей груди. Он даже не посмотрел на Таню, которая тут же сидела на коврике и зачем-то прикрывалась халатиком. Когда Геннадий Петрович понуро двинулся к пирожковому киоску, Таня подхватила вещички и быстро пошла вслед за своим юным божеством.

На следующий день отплывала знаменитая баржа. Таня утром явилась в театр впервые после своего скандального исчезновения. Пришла она спокойная и веселая и тут же заявила, что никуда на барже не поедет. Мумозин по обыкновению заголосил об этике и психологизме. Таня улыбнулась и корявым от любви почерком написала заявление о собственном желании. Мумозин вспылил, скомкал Танино заявление и забросил его за кадку с пластмассовым фикусом, оживлявшим его кабинет. Таня попыталась сбежать без заявления. Мумозин схватил ее за платьице, вернул на стул и после полуторачасового монолога на свои излюбленные темы разрешил-таки уйти в отпуск. Благодарная Таня ни с того ни с сего вдруг отпустила Владимиру Константиновичу один из тех ненасытных поцелуев, к каким она с Владиславом пристрастилась в последние дни. Этим поцелуем сердце художественного руководителя было окончательно разбито. Разум его дотлел и естество настолько взбаламутилось, что вскоре, на барже, он стал легкой добычей бессовестной Мариночки.

А для Тани начался после райского июня еще и райский июль. Это было, как она сама говорила, химически чистое блаженство. После облучения на пляже ежедневно к трем часам дня она оказывалась в зашторенной тьме своей прохладной квартиры. Там, на простынях, пылало и фосфоресцировало раскаленное солнцем Владиславово тело и изливало в нее свой бесконечный девятнадцатилетний жар. Иногда Тане казалось, что это все продолжается один счастливый день (все тот же, первый!), а иногда – что дней уже прошло пятьсот, как у Явлинского. «Так не бывает! Это не может кончиться даже со смертью!» – шептала она фразу из какой-то пьесы, растекаясь счастливо по Владиславу. Владислав таких слов не говорил, он вообще говорил мало, он весь изошел в любовных ритмах и только тяжело дышал.

Потом надвинулись тучи – самые обыкновенные, небесные. Пошли дожди. Пляж посерел и забылся. Владислав начал говорить, и оказалось, что, кроме загара, ему еще необходимо и наращивать мышечную массу. Он стал отлучаться в тренажерный зал и принес однажды оттуда баснословный счет. Таня впервые узнала нужду. Раньше не случалось. Она только на сцене попадала в подобные ситуации, в той же «Последней жертве», но думала, что это драматургические натяжки, что так бывало только сто лет назад. Однако сидел теперь перед нею прекрасный шоколадный Владислав с явными слезами в глазах и в голосе, а у нее совсем не было денег! Таня выбежала в ужасе на улицу, под дождь, и долго дергала зонтик, пока тот не раскрылся, продрав кривой голой спицей ткань. В дырку потекло, и Таня расплакалась. У нее не было подруг в Ушуйске. Вообще не было подруг. Ни одной. Она села в автобус, в Новом городе долго бродила по улице Володарского, решая, в какую из служебных квартир позвонить. Позвонила к Лео, но того не было дома. Зато он отыскался в Юрочкиной квартире за кучумовкой, и все три друга, еще не спустившие гастрольные гонорары, насовали ей полную сумочку мелких купюр.

Удивительно, но назавтра денег снова не было! Их потом не было никогда. Владислав совершенствовал свой торс, а по дороге заходил в супермаркет «Кучум» и приносил оттуда гору шелестящих пакетов. Ел он все красивое и красиво нарезанное кем-то где-то далеко. Таня, дочь уборщицы-алкоголички и черт знает кого, никогда не покупала таких цивилизованных продуктов, и пришлось объяснять ей, как это выгодно и удобно брать нарезанный хлеб в красивой пленочке. Ведь не придется тратить время на резку ужасной магазинной буханки! Очень дорого было Владиславово время. И он не ел ни картошечки с килькой, ни цыганского супа из всего, что осталось и попалось под руку. Зато он пил много и пива, и тоников, и соков, и всяких очищающих организм вод. Он любил держать в руке какую-нибудь красивую бутылочку и попивать из нее потихоньку. Особенно когда смотрел телевизор. А телевизор он смотрел всегда.

Таня от любви и отчаяния сходила с ума. Давно уже начался сезон, Таня вовсю играла в театре, читала всякую муру по радио, на местном телевидении рекламировала какие-то силикатные кирпичи и оконные рамы, но денег все равно не было. Каждый день не было денег. Никак не заводились! В ванной росли ряды благоухающих Владиславовых снадобий, количество и тонкость предназначения которых ввергали Таню в священный ужас. Она прекрасно помнила, что образец театральной элегантности Геннадий Петрович Карнаухов весело и быстро соскребал с мужественного лица мощную щетину, обильно обливался одеколоном – и все! Владислав же, чтоб одолеть свою недавнюю, молочную еще бородку, прибегал к помощи восьми флаконов, банок и туб, каждая из которых была чудом стиля и дизайна. Чем больше и элегантней был флакон, тем почему-то меньше, по чайной ложечке, помещали в него производители своего драгоценного зелья. Флаконы моментально пустели и заменялись полными. Особенно Тане запомнился один крем с дивным запахом горького бурьяна. Этот крем, несмотря на вполне безобидный вид, чудодейственным образом растворял всякий волосочек, портивший красоту на Владиславовом теле. Растворял, кажется, немного и саму кожу, потому что Владислав с головы до пят был гладок, будто полированный. Крем после растворения волосьев следовало соскребать стильной особой ложечкой. Владислав проделывал это с тщанием и даже доверял Тане скрести крестец, потому что не мог, выворачивая руку, добиться должной идеальности крестца. Таня любовалась завороженно и флаконами, и крестцом, а мысли ее неуклюже и непривычно скакали вокруг проклятых денег. Владислав ничего не требовал, не скандалил, но при критическом поредении шеренги туб в ванной или при угрозе скатывания к цыганскому супу и кильке – исчезал. Тане невыносим был вид постели, в которой нет шоколадного и атласного Владислава. Она тогда рыдала часами и билась головой о кресло, в котором он обычно со своей бутылочкой сидел, смотрел телевизор и вставал каждые двадцать минут, чтоб отлить бесконечно циркулировавшую в нем, свершавшую круговорот жидкость.

Таня поняла, что заработать достаточно не может. Она собралась с духом и явилась к «дяде Андрею» Кучумову. Там ей удалось что-то неловко соврать и получить хорошую сумму. В тот вечер Таня душераздирающе играла «Последнюю жертву», а Владислав водворился в свое кресло. Но унижение у Кучумова потрясло Таню. Она впервые заявила, что пришла пора применить в дело бесчисленные таланты, которые она усматривала у Владислава. Ведь он может все, все! Надо покорять мир! У Владислава был прекрасный мягкий характер. Под руководством Тани он начал петь. Прослушавшие его местные, довольно убогие, музыканты в один голос заявили, что петь ему не надо, раз нет слуха. Танцы у Владислава, несмотря на загар и идеальный крестец, тоже неважно получались – он был лишен чувства ритма. Тогда Таня купила коробку гуаши, выпросила у Кульковского два холста, и Владислав намарал те картины, что украшали сейчас его комнату. Таня знала, что к абстрактной живописи способны все. Она видела по телевизору слона, который мазал по холсту хоботом; а следы на холсте кота Бориса из рекламы известны всем! Но Владислав, в отличие от Бориса, и холсты умудрился испачкать крайне неудачно, после чего с чистой совестью угнездился наконец в своем кресле, с бутылочкой. Он утешал Таню тем, что его призвание подиум, которого в Ушуйске и помину не было, стало быть, и красавцы-модели не требовались. Обнаруженная Владиславом полная бездарность странным образом еще больше воспалила Танину страсть к его телу в простынях. Она вся горела желанием, самоуничижением и безнадежностью. Никакого выхода не было, кроме как ходить и ходить к Кучумову, врать и врать, получать и получать деньги. Дядя Андрей однажды посоветовал ей уехать и не смешить людей. Уехать от Владислава! Это все равно, что умереть. Умереть же она собиралась от любви, а не от разлуки. И она почти уже умерла, так любила!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю