355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Дездемона умрет в понедельник » Текст книги (страница 3)
Дездемона умрет в понедельник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:01

Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Глава 4

Вопрос задала соперница Тани по пьесе: она-то и отбила Глеба-подлеца. Была она сухощава, с хищным профилем и неожиданно большим при такой худобе бюстом. Кульковский обрядил ее в ярко-розовое платье с множеством аляповатых оборок.

Актриса эта, тоже с кофе в руках, привычным движением ноги выдвинула стул, села и уставилась на Самоварова грубо нагримированными для сцены глазами. А глаза у нее были желтоватые, с ядом. Вообще женщина выглядела опасной. Во всяком случае, Самоваров таких сторонился. И густая эта смугловатость, и родинки на шее, и пястье, играющее остренькими косточками, не сулили ничего хорошего. Самоваров не ответил, тот ли он самый, но актриса в розовом нисколько не смутилась и тут же задала другой вопрос:

– Ну, и как вам у нас? Захолустье, да?

Самоваров издал неопределенный звук.

– И сразу с Юрочкой Уксусовым подружились! – не унималась актриса. – До тесноты и откровений? Это чтоб Мумозина позлить?

– Зачем мне его злить?

– Незачем! А хочется, да? Хочется, хочется, я знаю! Я-то видела, как вы глядели, когда Геннаша днем его трепал. И не отпирайтесь! Вы только Юрочку не сильно обижайте.

– Я никого не обижаю и ни с кем тут не дружу, – огрызнулся Самоваров. Ему тошно стало от мысли, что за ним наблюдают, взгляды его толкуют, будто он в самом деле участвует в здешней жизни. – А Юрочки вашего знать не знаю!

Дама в розовом не поверила:

– Это вы серьезно?.. Ну, тогда вас можно извинить, тогда это Юрочкины враки. Он ведь у нас – как бывают городские сумасшедшие – театральный сумасшедший. Шехтман когда-то пригрел, теперь не отвяжешься.

– Так он головой нездоров?

– Здоров, здоров, как все мы! – успокоила актриса («Если как все вы, то плохи его дела», – подумал Самоваров). – Просто Юрочка энтузиаст. Занимался в каком-то драмкружке и решил, что его место в театре. Рабочим сцены был, в столярке что-то строгал, билеты ездил по конторам навязывать. Но главное для него – на сцену выйти. Каждый вечер! И ведь выходит – гостем, лакеем, милиционером в последнем акте.

– Без слов и всегда в малиновом пиджаке?

Актриса расхохоталась, даже кофе раплескала.

– Так вы уже сообразили? Шустрый какой! Ну да, в малиновом. Ему костюмов не шьют, а из подбора он надевать не хочет: красивым быть желает. Который год в своем малиновом выходит. Жена сбежала, денег ни черта, бездарен, как дерево – но каждый вечер на сцене. Чем не сумасшедший? А как Таня наша переспала с ним, так совсем рехнулся. Он, поди, вам рассказывал, что переспала?

– Нет, я понял, что не так было, – не согласился Самоваров. Актриса откуда-то из-под юбочных оборок извлекла пачку сигарет и розовую, в тон платья, зажигалку. Сигарету она вложила себе в губы, сложенные трубочкой, а зажигалку вручила Самоварову. Прикурив, она спрятала зажигалку, сощурилась и снова вцепилась в Самоварова:

– Вы поверили Юрочкиным россказням? Что она прискакала полуголая, он ее в кроватку уложил, а сам провздыхал в уголку? Вы верите, что молодая женщина и молодой мужчина, пусть даже Юрочка, могут ночь в одной комнате провести и не трахнуться?

– Я поверил, – неприязненно ответил Самоваров. Ясно было, что эта вот красавица что днем, что ночью трахнется с кем угодно, не моргнув глазом. Она снова расхохоталась, стряхнула колбаску пепла в свой кофе и сообщила:

– А вот Генка не поверил! Юрочку так отделал, что челюсть в стационаре пришлось вправлять. А уж он-то Таню знает… Кстати, как вам игра нашей звезды?

– Хорошая игра.

– Ну, она органична, конечно… Но ничего особенного!

И дама в розовом выстрелила в Самоварова струей дыма. Он не обиделся – знал, что ничего иного ни одна женщина о другой никогда не скажет. Интересно, что всегда одними и теми же словами!

Он добавил:

– И Глеб Карнаухов хорошо играет.

Веселье актрисы стало буйным, она даже ногами засучила под столом:

– Вы и это заметили? Ну и глаз у вас! Впрочем, ведь вы художник. Нарисуете меня? Почему нет? Эх, вы, художник! Да Глеб совсем не умеет играть! Он просто выпить хочет.

Самоваров не поверил.

– Выпить! Выпить! – задорно твердила актриса. – Кучумов (это кит наш местный, водочный король) ровно в десять после тяжкого трудового дня является в свой ресторан «Кучум» – расслабиться немножко. Он там поит Глебку бесплатно, лично и всласть. Меценат! Вот Глебка туда и бежит со всех ног, потому что в одиннадцать Кучумова там уже не будет, и не поднесет никто. Глебка с обеда уже в узде – глаз горит, копытом бьет. Мумозин у нас, вы знаете, любит пожевать психологические сопли, а Глебка ему спектакли срывает. Такой темп задаст, что не до состояния, не до сверхзадачи, успеть бы все свои реплики оттарабанить! Прямо черт в нем сидит. Зеленый черт! Не дай Бог, к десяти спектакль не кончится – со сцены спрыгнет, сбежит. У нас ведь из-за него «Царь Федор Иоаннович» сдох. Сняли! А почему? Пьеса-то длинная, режиссура мумозинская тягомотная – а как Глебка выскочит, так всё кувырком идет. Реплики путаются, бояре мечутся, шапки роняют, на шубы друг другу наступают, бегают, как зайцы – Мулен-Руж, а не Древняя Русь! Мы угорали со смеху! Не верите?

Дама в розовом рассказывала актерски занятно, с ужимками, но Самоварову действительно не хотелось верить, что Глебов огонь, Глебов затравленный взгляд, снопы эти искр из глаз, эти нетерпеливо трясущиеся руки – всего лишь муки алкоголика. Дама докурила сигарету, утопила ее в кофе, а потом заговорщически нагнулась к Самоварову:

– Не верите? А прислушайтесь! Вот, шум на сцене? Это Глебова сцена кончается. Сюда прибежит – смотрите тогда, что за творческий огонь в нем горит.

Она откинулась на спинку стула и ехидно усмехнулась. Действительно, после каких-то стуков и выкриков со сцены в буфет ворвался Глеб Карнаухов. Он окинул вдохновенным, беспокойным взглядом небольшое помещение, бросился было к стойке, но круто развернулся, налетел на одного из гогочущих и стал выворачивать ему руку. Оказалось, он просто хотел посмотреть, который час.

– Врут они у тебя! Отстают! – вскрикнул Глеб, отшвырнул чужую руку и уставился на свою. – И мои, конечно, отстают. Ч-ч-черт! Не успею!

– Успеешь, еще сорок минут, – утешил его кто-то.

Глеб потряс головой и вдруг бешено заколотил кулаком по стенке.

– Чертова режиссура! Ползают, как сонные мухи! По часу сидят и в потолок пялятся. Ч-чертов Мумозин! Не успею!

– Ну что я вам говорила? – многозначительно промурлыкала актриса в розовом. – А? Вот вам и Мочалов с Качаловым.

Глеб что-то расслышал, быстро обернулся, секунду тяжелым оком впивался в смуглую даму, а потом улыбнулся криво:

– А, Мариночка! Обаяла уже нового художника из Нетска? Мышкуй, мышкуй! Только не засидись, на поклоны выйди. А я не останусь.

– Мумозин будет недоволен, – заметила Мариночка.

– Этого милостивого государя я видал в гробу! С его режиссурой вместе. Моллюск бородатый!

– Почему же моллюск?

– Потому что жижа, слизь беспозвоночная. И дерьмо. Режиссура!.. У, половина уж! Не успею! Пойду Яцкевичу пинка дам. Пускай и не думает этот чертов вальс врубать. На нем минут пять теряется. Сразу финал! А моллюску пусть скажет, что аппаратура заглохла. Ч-черт!

Глеб ринулся вон нетерпеливой рысью, а Мариночка торжествовала:

– Видали? Вот так. Истина в вине! Уж если кто у нас из молодых играет (я своего Андреева не хвалю, не Бог весть что), так это Лео Кыштымов. Вон он сидит! Нет, не мордастый, а тот, что повыше, да!.. Вот он чего-то стóит. Он ведь Щукинское училище закончил.

Самоваров посмотрел в указанном направлении. Воспитанник Щукинского училища с виду был крайне неказист. Мариночка между тем продолжала:

– Конечно, Глебка не всегда такой был. Это Таня его довела. Тут сам Фрейд запил бы. У нас здесь целая толпа чокнутых бегает – всё ее работа. От Гены Карнаухова до шофера Вити. Все мы, женщины, любим помучить да повертеть, но надо же и меру знать! Самой-то от всего этого радости никакой. И выгоды даже! Казалось бы, растаял Мумозин – так бери его, жми повидло. Весь театр твой! Нет! Надо найти какого-то сопляка и ради него… Или вот – побежали бы вы, например, от Генки (пусть плешь, пусть десяток килограммов лишних, но ведь супермужик!) к Юрочке убогому?

– Не знаю. Не был замужем и не собираюсь, – недовольно ответил Самоваров. Он терпеть не мог женских откровенных разговорчиков, но вечно на них нарывался. Мариночка снова захохотала.

– Вот вы всё смеетесь, – наконец сказала она (хотя Самоваров во время всего разговора даже не улыбнулся ни разу), – а попомните мое слово: допрыгается Пермякова. Что-то слишком уж ее заносит в последнее время. Добром не кончится! Допрыгается! Причем очень скоро.

– Как вы мрачно! – не выдержал Самоваров.

– Хотелось бы немрачно, и у меня чутье. Андреев мой меня Кассандрой зовет. Вы, наверное, не знаете – это в Древней Греции. Она все предсказывала, а ей никто не верил. Потом все-все сбылось. Мой Андреев так и говорит: ты – совершенная Кассандра. Я и правда все предчувствую.

Самоварову до смерти надоела ее болтовня, он поднялся и сказал на прощанье:

– Ой, берегитесь большого сходства!

– С кем?

– Да с Кассандрой. Она ведь плохо кончила.

– Как плохо? – не поняла Мариночка.

– Изнасиловали ее. Взвод солдат. Лучше не пророчить. Всего хорошего.

И он отправился прочь служебным ходом.

Глава 5

Наконец-то в сумасшедшем городе Ушуйске стало Самоварову хорошо – на раскладушке, под посвист ветра за окном и плотоядное урчанье батареи. Темнота съела ужасный Юрочкин сад, только самые крупные цветочки все-таки маячили и казались страшными рожами.

«Завтра встаю в восемь – и на вокзал, – думал Самоваров. Он закрыл глаза, чтоб не видеть рож и поскорее заснуть. – Только один день тут пробыл, а будто месяц маялся. Да, кипит у ребят кастрюлька! Это у нас в музее рыбья тишь…»

Между тем в коридоре ходили чьи-то грубые шумные ноги и звучали неприятные мужские голоса. «Скорей бы они угомонились», – поежился в раскладушке Самоваров. Но они не угомонились. Они топтались прямо у его двери, и было их, судя по доносившимся звукам, не менее десяти. Наконец, раздался стук в дверь. Самоваров промолчал. Стук повторился. Затем дверь начала открываться. Чья-то длиннющая рука потянулась к выключателю, зажегся свет, и Самоваров зажмурился, потому что чудовищные ромашки и гвоздики так и прянули ему в глаза. Когда он проморгался, то увидел, что на пороге его комнаты стоят трое – здешние обитатели: Юрочка и радист Яцкевич, а также воспитанник Щукинского училища Лео. Все трое неестественно улыбались. Радист держал в руках большую бутылку вычурной формы. С ее этикетки скалилась какая-то физиономия и поблескивала позолотой надпись «Кучум».

– Николай Алексеевич, мы к вам! – радостно начал Юрочка.

– Познакомиться надо, – гулко и весомо уточнил радист, квадратный крепыш с совершенно неподвижным лицом. Щукинский Лео пока ничего не говорил, только улыбался и сильно клонился к стене.

– Но ребята!.. Я очень рад… Поздно ведь уже! – возразил из-под одеяла Самоваров.

– Нет, – гнул свое крепыш, – надо познакомиться. Мы же по-хорошему!

– Совсем еще не поздно. Мы ненадолго. И все, как видите, люди искусства, – уверил Юрочка.

Самоваров решил не сдаваться:

– Я болен, мне отдыхать надо. Обязательно лежать. Я протез снял.

Юрочка подскочил к Самоварову с сочувственной миной и ласково прижал его несколько раз к раскладушке.

– Разве мы не понимаем? Конечно, конечно! Вы себе лежите, мы вас не побеспокоим. Мы так.

– И угостить вас нечем, – отбивался Самоваров.

– У нас все с собой!

– Познакомиться надо, – гудел Яцкевич.

Пока Самоваров отнекивался, рядом с его ложем появился журнальный столик на двух прямых и одной подогнутой ножке, на столике – бутылка с портретом Кучума, два стакана и две фарфоровые чашки в красненький горошек. Возникло и несколько скрюченных пирожков неизвестно с чем, кусок колбасы, горка хлеба, высохшего уже в нарезанном виде, и баночка шпротного паштета, плоская, как медаль. Гости расположились вокруг на разноплеменных табуретках, Лео даже примостился на детском стульчике с откидной крышкой. Пир пошел горой и очень непринужденно, поскольку был продолжением какого-то неизвестного Самоварову застолья. Радист для пущего веселья врубил музыку на полную мощность – правда, в своей комнате, чтобы не мешала разговору.

Самоваров выпил кучумовки из фарфоровой чашки. «Надеюсь, последняя моя глупость сегодня, – думал он. – Чего я с ними пью? Конечно, такие милые ребята, что все равно от них не отвязаться. Только ушли бы поскорее! Ведь как спать хотелось, а теперь ни в одном глазу. Прогнали сон, негодяи! А мне вставать в восемь».

Он пировал полулежа, как римский патриций. Сходство было бы полное, если б стол не был на уровне его подбородка. Тосты произносил главным образом Юрочка – очень длинные и о святости театра. Радист ласково свинчивал пробки с бутылок, украшенных кучумовской рожей. Лео на своем стульчике клонился то в одну, то в другую сторону. Все дальнейшее, несмотря на полную ясность сознания, раскрошилось в памяти Самоварова на отдельные кусочки и картинки, последовательность же событий пропала. Он, например, прекрасно помнил, что Юрочка снова рассказывал о Тане с синяком, прибежавшей в ноябре в эту комнату, но никак не мог определить, рассказ этот был до или после того, как Юрочка сцепился с Лео, и они катались по полу, вяло душа друг друга. Кажется, Лео нехорошо сказал о Тане? Еще Самоваров помнил, что ему страшно понравился радист Мишка Яцкевич. Судьба у того оказалась романтическая: Мишка был некогда радистом на торговом судне и ходил в разные экзотические моря, вроде Карибского. Но откуда Самоваров взял про моря? Мишка ведь не рассказывал ничего и не был способен рассказать – он только все свинчивал пробки, смотрел в стакан глазами пустыми и мутными, как немытое стекло и повторял: «У нас в Пальмáсе…» Что в Пальмасе? Он никогда не заканчивал этой фразы. Зато Лео Кыштымов (просто, как выяснилось, Ленька) четыре раза рассказал, как он поступал в Щукинское училище, и при этом всякий раз читал басню «Слон и Моська», раскачиваясь на стульчике. Он вообще много говорил. Самоваров помнил, что пошел в туалет, а Лео поплелся за ним и все бормотал без умолку. Когда Самоваров заперся, Лео припал к двери, продолжал рассказывать о Щукинском училище и старался просочиться губами в какую-нибудь щель. Самоваров вышел из туалета в ванную. Шоколадные тараканы прыснули врассыпную. Лео вдруг упал на колени, опустил в пустую ванну длинные руки и налег щекой на ее край. Его перекошенное лицо в этот момент очень напоминало картины Пикассо со смещениями черт и разновеликими глазами. Да и глаза у Лео были вроде Мишкиных, совершенно чумные (на себя Самоваров даже боялся в зеркало глянуть). Однако говорил он очень отчетливо – должно быть, у актеров язык отказывает в последнюю очередь. Он говорил:

– Какая мерзкая ванна! Я в ней никогда не мылся, не мог. Желтая, пятнистая, шершавая. Бог знает, что в ней делали. Может, трупы расчленяли?.. Я ведь раньше тут жил. Недавно в восьмую квартиру перешел – Шереметев устроил.

Ум Самоварова настолько был ясен, что он догадался: ага, ты тот самый, по мнению Лены, пельмень, которого сселили за нудность! А Лео водил по ванне растопыренными пальцами и продолжал:

– Тут жаба живет. Никто мне не верит. Говорят, не бывает жаб в водопроводе. Но я каждое утро ее видел: сидит громадная, вся в пупырях, дышит брюхом и на меня глядит. Глазища у жаб очень противные, а у этой и вовсе кошмар – громадные, навыкате, и все по ним пленочка какая-то ползает. Я приду умываться, а она тут уже сидит. Я пошевелиться не мог, все ждал, что она прыгнет на меня и укусит. Стою, бывало, собираюсь с мыслями. Она все-таки не слишком большая, ну, что она мне сделает?.. Сниму ботинок, швырну, а она вот сюда – шмыг! – Лео засунул палец в сливную дырку. – Ни разу я в нее не попал. Ботинком! Вы мне верите?

«У этого никак белая горячка», – с тоской подумал Самоваров. Его тошнило от кучумовки. Вслух он сказал:

– Верю. Охотно верю. В такой загаженной ванне любая нечисть завестись может.

– А! Все-таки не верите! – заныл Лео и стал хватать за рукав Самоварова, собравшегося выйти из ванной. – А? Самое-то интересное? Однажды иду сюда, еще в коридоре ботинок снял и думаю: «Ну, уже сегодня я тебя внезапно оглоушу и точно попаду». И что же я вижу в ванне? Кого, вернее?

Самоваров оторвал костлявые пальцы Лео от своего пиджака и рявкнул:

– Тараканов!

– Вот и нет! А вот и нет! Кого, а? Прекрасную! Обнаженную! Женщину! Лежит она в ванне вся розовая, со всякими своими штучками, руки протягивает и говорит: «Хочу любить тебя, Кыштымов!»

Самоваров из коридора уже поинтересовался:

– Ну, и что дальше?

– А ничего! – злорадно провыл Лео и свесил голову в ванну.

«До чего в ушах гудит, – поморщился Самоваров. – Из мухоморов эту дрянь кучумовскую варят, что ли? Стал бы я гениально на сцене играть, чтоб бежать опиться такой отравой! Или Глебу Карнаухову Кучумов-король что-то другое в своем ресторане наливает? Господи, Юрочка до сих пор сидит у меня на раскладушке и плачет… Что творится у нас в Пальмáсе! Как бы мне завтра в восемь проснуться?»

Глава 6

Ни в какие восемь он, конечно, не проснулся. Не проснулся и в десять. А вот в два часа дня он уже сидел – не в скором поезде, не на вокзале даже, а в полудомике у Кульковского. Опохмелился он уже, выпил и огуречного, и капустного рассола, говяжьего бульону поел, а все было не по себе. Особенно почему-то воспоминания о Мумозине накатывали приступами дурноты. Самоваров страдал, а вот вчерашние его сотрапезники с утра уже исправно служили делу психологического театра.

– Твоя беда в том, что ты мало пьешь, – вещал Кульковский со своего белоснежного кружевного ложа. – А наши ребята привычные. Хорошие парни!

– Куда уж лучше, – усмехнулась Лена. – Самая дрань в театре.

– Но у Кыштымова Щукинское училище, – уважительно заметил Вовка.

– Хоть расщукинское. Пельмень пельменем. И ролей ему не дают. Все играет каких-то двоюродных, после Глебки и даже Андреева, – стояла на своем Лена.

– А правда, что этот Глеб до того пьет, что спектакли срывает и в ресторан бежит? Даже про царя какого-то постановку из-за него закрыли? – вспомнил Самоваров вчерашнюю болтовню в буфете.

– Кто это вам нарассказал? – возмутилась Лена.

– Какая-то Мариночка.

– У, подколодная! Не слушайте ее. Это она со зла. Сняли «Царя Федора» из-за Мумозина ее разлюбезного. Да вы рассольчику, Коля, попейте!

Коля хлебнул, проглотил с усилием и сказал:

– Как помянете Мумозина, так тошнота подкатывает. Он сам этого «Царя» прикрыл?

Кульковский заерзал в кружевах:

– Еще бы не сам! Он, как к нам приехал, сразу «Федора» стал репетировать. Говорил, мол, это мечта всей моей жизни. Сам же царя и изображает. Ставит пьесу, а мне говорит: «Вы, господин Кульковский (все у него господа), дайте мне подлинную Древнюю Русь. Истиной чтобы дышала». Я, разумеется, из книжек костюмов понасрисовывал, ему несу, а он нос чешет и говорит: «Очень мало меха». Я меху поддал, а он свое: «Вы шубы, шубы рисуйте! И шапки дайте покрупнее, повыразительнее». Я говорю: «Жарко актерам будет в мехах. Тепло у нас от котельной маслозавода идет, духота. Сварятся живьем!» А он: «Ради сценической правды актер может и должен вспотеть». Я уж не бояр, а эскимосов каких-то намалевал. Он в восторге! И побежал по инстанциям. Это у него талант. Заходит к какому-нибудь начальнику гоголем и давай про психологический реализм наяривать. На профанов производит впечатление. Ну, он кое-каких спонсоров наскреб, к мэру пробрался, заставил его нашу звероферму изнасиловать. Меха выделили, нашили гору шуб и шапок. А «Федора Иоанновича» через полтора месяца сняли!

– Через месяц, – поправила Лена.

– Может быть. Недолго музыка играла. Мы «Царем» в сентябре сезон открывали. В пьесе-то сто ролей, а труппа у нас маленькая. Всех на сцену выгнали, даже монтировщиков. Монтировщики еще кое-как держатся, а актеры, что ни месяц, меняются, уезжают – текучка страшная! Роли в стихах не успевают заучить, как уж увольняться надо. Стали, конечно, текст резать, сцены выбрасывать. Из боярской Думы вообще один Юрочка Уксусов остался.

– Боярин в малиновом пиджаке? – не поверил Самоваров.

– Ну нет, тут даже ему шубку сшили. Плохонькую, правда, сатиновую с цигейковым воротником. А текст до того дорезали, что непонятно стало, в чем там дело. Так «Царя» через месяц и закрыли. Мумозин его с репертуара снял, и – дело-то к зиме – стал шубы списывать: себе енотовую, жене песцовую, дочке, что в Нетске на юристку учится, лисью, племяннице – хонориковую полудошку. Всю родню одел. И шапки в ход пошли.

– Да-да-да! – Самоварова снова осенило тошнотворным воспоминанием. – Видел я вчера в театре Мумозина в какой-то очень странной шапке. Я думал, мне померещилось.

– Точно, она, царская шапка, – подтвердил Вовка. – И шубы у Мумозиных обоих царские, до пят. Пуговки под зернь, петли из адъютантского шнура. Психологический театр.

Лена сидела у окошка и сметывала что-то огромное и серое. Она старалась брать работу на дом, чтобы обихаживать беспомощного Вовку. Она очень напоминала тропининскую кружевницу – и шитьем своим, и румяным круглым лицом – хоть сейчас на конфетную коробку. Счастливец Вовка! Сунула она нитку в зубы, чтоб перекусить, да так и замерла, застигнутая внезапной мыслью. Когда эта мысль перемололась и улеглась у нее в голове, она твердо заявила Самоварову:

– Зря вы, Коля, уезжать собрались. Деньги ваши верные.

– Откуда такая убежденность? Мне что-то Мумозин доверия не внушает, – усомнился Самоваров.

– Верное, верное дело! – воскликнула Лена. – Сдается мне, что с этой мебелью Мумозин такой же финт задумал, как с шубами. Он ведь большую квартиру получил: вкрутил мэру, что не может крупный театральный руководитель иначе жить, кроме как в пяти комнатах. Вот захотел даром мебелью обставиться. Да не простой, а резной.

– Это мысль! – согласился Вовка. – Негру шекспировскому и Матвеич с Михалычем стулья срубили бы, но художественному руководителю в шапке Мономаха… Колян, не горюй! Будут, будут спонсоры! Выдавит он деньги из кого-нибудь! Выбил же из мебельной фабрики в поддержку реализма диваны-кровати! Видал, сколько их у нас? То-то! Для своей квартиры он всех на уши поставит! К самому Кучумову пойдет!

– Этого имени не произноси при мне! – взмолился несчастный зеленолицый Самоваров. – Ваш Кучумов меня вчера чуть со свету не сжил своей водкой.

– Рассольчику выпейте! – забеспокоилась Лена.

Кульковский воодушевленно кричал:

– Нет, это мысль! Уехать и завтра успеешь! Сходи еще разок в театр, подуши Мумозина: давай, мол, договор! Я тебе, Самовар, обещал, что заработаешь – и ты заработаешь.

Душить Мумозина Самоваров отправился к вечеру, когда весенний розовый закат стыл уже и серел. Растоптанные тротуары с грязным, похожим на кофейное мороженое снегом, затвердели на ночь. Ушуйский драматический театр как раз воссиял огнями. В служебных его коридорах сновали вечерние люди – появились актеры, костюмерши тащили вороха грубо размалеванных по трафарету юбок. «Судя по диким орнаментам, сегодня дают что-то испанское», – решил Самоваров. Дневные же люди театра запирали свои комнатки и с удовольствием шли домой. Матвеич с Михалычем тащили каждый по оконной раме, сработанной из выписанных под «Отелло» материалов. Где-то в недрах сцены орал вечный Эдик Шереметев.

Кабинет Мумозина был заперт. Самоваров с мстительным задором подергал дверную ручку и уже приготовился нанести пинок дерматиновой обивке, как приоткрылась дверь напротив.

– Вы Самоваров к Мумозину? – спросили из двери. – Заходите сюда, пожалуйста.

Самоваров вошел. В этой комнате, как и у Мумозина, стоял стол, но фотографии на стенах висели женские.

– Я Шехтман, – представился хозяин кабинета. – Буду ставить сказочку – «Принцессу на горошине» – и хочу передать вам текст пьесы для художника.

Он протянул Самоварову пачку листков, испещренных небрежно скачущей машинописью. Самоваров слышал, что Шехтману за шестьдесят, но на вид он дал бы ему все сто. Пышная седина, усы и морщины делали его похожим на популярный портрет Эйнштейна.

– У нас, конечно, не столица, даже не Нетск, – сказал Шехтман, – но мы попытаемся сделать достойный детский спектакль.

Самоваров вздохнул:

– Да, я слышал. Глубокий и целомудренный. Не дороже трех рублей.

– Ну, зачем вы так! – обиженно протянул Шехтман, узнавший, видимо, мумозинские словечки. – Конечно, у нас сейчас специфическое направление, но есть хорошие традиции, есть актеры…

– И принц предпенсионного возраста, – бестактно ляпнул Самоваров. Воспоминания о кучумовке его еще мучили, и он был настроен недружелюбно.

– Как вы зря! – еще больше обиделся Шехтман. – Гена, то есть, Геннадий Петрович, даровит, он справится. Ему сейчас тяжело, семейная драма… и работы очень много … Что вы! У нас есть неплохие актеры! Да вы знаете, что у Леонида Кыштымов Щукинское училище?.. Вы смотрели у нас что-нибудь?

– «Последнюю жертву» вчера. Не до конца, правда.

– Значит, и Танечку Пермякову видели? Чудо в нашей глуши, не так ли?

– По правде сказать, я не театрал, плохо разбираюсь. Так что не слишком потрясся.

Седины Шехтмана стали дыбом, как у дикобраза, и он вскрикнул:

– Как? Вы видели Таню, и..? Да совсем не нужно быть театралом, чтобы… Нет, этого не может быть! Наверное, вы сильно влюблены в кого-то, если Таня вас не поразила.

– Я ничего плохого не хотел сказать, просто…

– Таня – удивительная актриса. У-ди-ви-тель-ная! – Шехтман не только не захотел слушать Самоварова, но даже и смотреть на него. Он сердито, не глядя на страницы, пролистал какую-то книжку. – Это такой талант! Да знаете ли вы, что московский режиссер Горилчанский у нас «Нору» ставил. К сожалению, Мумозин закапризничал, и работа не состоялась… Горилчанский – это авторитет! Он многое повидал! Так он…

– Да, я слышал, он в восторге.

– Вот видите! Разве ей здесь место? Ее большое будущее ждет, ей уезжать надо в Москву, я сто раз говорил и помощь обещал – у меня ведь сын в Москве. Но она все по-своему делает! И себе во вред!

Самоваров поймал паузу и спросил:

– А Мумозин где?

Шехтман накинулся на него:

– К чему вам Мумозин? Что может дать вам Мумозин? Посмотрите его спектакли – это же убожество! Та же «Последняя жертва»! Ему место в жэковской самодеятельности, да и там сантехники перемрут со скуки. Вы говорите, Мумозин? Мумозин – это синоним чудовищного вкуса! И самомнения! Да вы знаете, что он в юбилей тут Пушкина играл в своей бороде?! Вы себе представляете Пушкина с бородой?

– Нет. Но мне сейчас от Мумозина не борода нужна. Он договор должен со мной подписать, а чего-то тянет.

– А! Это на него похоже, – злорадно засиял Шехтман, сообразив, что перед ним не поклонник Мумозина. – Он настоящий жулик! Крепко на руку нечист! Вы видели енотовую шубу с кистями?

Самоваров кивнул.

– Вот-вот! Либо держитесь от него подальше, либо наседайте, наседайте сильней! Не то останетесь с носом!

– А где бы я мог его найти, чтоб насесть? – спросил Самоваров.

– Гримируется он, где же еще. Он ведь Чацкого сегодня играет. В бороде! Он называет это реализмом. Вы видели когда-нибудь Чацкого с бородой?

Самоваров задумался.

– Не видел, – признался он. – Что, тут у вас и Чацкому пятьдесят лет?

– Ну, это не так важно, если актер хороший…

– Не скажите! – не согласился Самоваров. – Я еще из школьных лет вынес, что Чацкий этот Софью девочкой все в какие-то темные уголки завлекал. Если ему пятьдесят, он, выходит, старый педофил? И, будучи застукан, кричит: «А судьи кто?»

У Шехтмана заблестели глаза:

– Скажите, какая у вас трактовка! Провокационная, свежая, оригинальная! Какое созвучие с современными проблемами! Это очень даже может быть! Жаль, что Софью у нас Марина Андреева играет. Не тянет на нимфетку. Жаль, жаль, ведь если бы…

«Не-е-ет!» – послышался извне какой-то рев. Самоваров и Шехтман выглянули за дверь. По коридору прямо на них неслась удивительная Таня. За ней огромными прыжками следовал Геннадий Петрович Карнаухов во фраке, с накладными волосами и синтетическими бакенбардами. Таня была легка и быстра. Она промчалась мимо, обдав Самоварова и Шехтмана холодом вихря. Но Геннадий Петрович брал ростом и мощью. Он скоро настиг беглянку, прижал к стене, заломил ей локти и заревел:

– Никуда ты не поедешь! Поняла? Незачем! Не поедешь! Не-е-ет!

Таня ничего не отвечала, только выгибала набок шею, отворачиваясь от Геннаши. На ее лице не было ни боли, ни раздражения, ни злости. Он просто пережидала бурю А Геннадий Петрович все свирепел, тряс ее и потихонечку начал уже стучать ею о стену.

– Геннаша! Геннаша! – проговорил Шехтман так тихо и вкрадчиво, будто перед ним не здоровенный мужик трепал даму, а малыш-ползунок с бессмысленной улыбкой и слюнявым пузырем на устах подбирался к горячей печке. Карнаухов обернулся на этот ласковый голос.

– А, здравствуйте, Ефим Исаевич! Как ваше здоровье? – спросил он, тяжело дыша и не выпуская Таню.

– Мне лучше, спасибо, Геннаша. Только тише! Оставь Таню. Как ты сейчас на сцену выйдешь? Ты «Отелло» репетируешь, там и успеешь Таню задушить, а пока иди, иди…

Карнаухов выпустил было Таню, и она хотела уйти, но в последний момент Отелло передумал, и серый тонкий свитерок потянулся и затрещал в его железном кулаке. Таня пощадила свитерок и осталась стоять, спокойно глядя в сторону.

– Ефим Исаевич, она ведь задумала в Москву ехать! – жалобно захрипел Геннаша. – К этому кобелю Горилчанскому! Он ей и письмо прислал, зовет. Я сам конверт видел! А кому она в Москве нужна? Сколько там таких? Потаскает ее этот кобель и бросит. Знаем, «Чайку» играли!

Шехтман шумно вздохнул, но поддержал Таню:

– Все верно. Все верно! Таня, уезжай. Нельзя тут закисать. Геннаша, пойми, у Тани редкий, изумительный талант, который здесь погибнет. Она не таскаться едет в Москву, а самореализовываться.

– Как же! Не таскаться! В стриптиз он ее сдаст, этот кобель! Я не пущу!

– Таня! – воскликнул Шехтман. Он, наверное, хотел, чтобы она защищалась, оправдывалась. Она и защитилась – сказала своим спокойным надтреснутым голосом:

– Пусть он отстанет. Это мое дело, моя жизнь. Он мне никто.

– Как никто? Как никто? – взревел снова Геннадий Петрович. – Мы, между прочим, еще не разведены! Я тебе муж, и я отвечаю!..

Он захлебнулся гневом и встряхнул Таню.

– Отпусти, рукав порвешь, – брезгливо подернулась она. – Я сама знаю, ты мне кто или никто.

– А это мы посмотрим!

Карнаухов изо всех сил скрутил в кулаке Танин свитер и снова схватил ее за локоть.

– Что тут происходит? – раздался хозяйский голос Мумозина. Он, тоже во фраке, с веселыми румянами, нанесенными повыше бороды, спешил по коридору к месту событий. Спешил не один, а во главе целой толпы в диких одеяниях от Кульковского. Мелькнула и смуглая Марина, и Альбина Карнаухова в чепце, похожем на подушку, и Юрочка Уксусов в неизменном малиновом пиджаке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю