Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
И я вдруг ни с того ни с сего позавидовала (стыдно сказать!) ее внутренней силе, ее спокойствию, ее отважной жестокости… Она могла и, наверное, даже когда-нибудь в жизни убила медведя; много раз ночевала одна в тайге; она небось смеялась над ребятами, когда они дрались из-за нее. Только все-таки почему она плакала?
И чем я больше спрашивала себя об этом, тем яснее, тем лучше видела ее лицо.
Но я не тому завидовала, что оно спокойное, красивое, – не завистью завидовала. Я удивлением завидовала. В общем, даже не знаю, как объяснить, как сказать…
Аскалай приоткрыла рот и начала всхлипывать. Она села на камень, я села рядом с ней. Посидели, посидели, и я тоже ни с того ни с сего начала реветь.
Я ей сказала:
– А если хочешь знать, так Чонак – очень хороший товарищ, но в личной жизни трепло. Он ни одной девушке проходу не дает. Это все в Тора-хеме говорят.
Она на это только вздохнула, подняла брови и повторила: «Трепля…» – так, как будто хотела это слово полюбить и запомнить.
– А Коля – человек замечательный. Простой, сердечный. И любит тебя. Это тоже все в Тора-хеме говорят.
– Да?! – Она посмотрела на меня сбоку и пожала плечами. – А ты такой парень любишь?.. Молчит. За дерево прячется. Боится! Думает, дэвушка – мэдвэдь. Бичии-оол твой Коли. Маленьки – по-русску. Я такой нэ люблю! А ты?
Мы повздыхали, посидели на камне еще немного и пошли по домам.
Я ночевала у библиотекарши Капитолины Монгульби.
Часа в три ночи Монгульби Василий Адамович встал и начал проверять, не раскрылись ли со сна дети. Проверил, подошел ко мне и накрыл меня поверх одеяла Капиным пальто.
Он думал, что я сплю. Но я не спала и видела его уголком глаза. В комнате было довольно светло – в окошко заглядывала луна. Лицо у него было доброе. Я даже не знала, что у него может быть такое доброе лицо. Мне показалось, что он меня жалел, понимал, как тяжело мне далась дорога через тайгу.
Утром, когда я встала, оказалось, что Сафьянов – мой сопровождающий – уже уехал в Тора-хем. А Джульбарс, его собака, осталась. Решила, наверное, меня подождать.
Я встала и хотела надеть свое рваное платье, но Капа его куда-то припрятала. Я спросила:
– Капа, где мое платье?
– Валера, а вы бы со мной платьями-то поменялись!
– Куда вам мое? Оно вам будет узко!
– Ничего. Райка сносит.
– Но ведь оно же рваное!
– Пустяки. Заштопаю.
– Вы просто хотите подарить мне свое платье!
– Скажет тоже! А вы разве не хотите, Валера, со мной посестроваться?
– Капа! Эти штуки с платьем придумал Василий Адамович! (Монгульби сидел за столом, босой, в кепке, и пил чай.) Как хотите, но платья я не могу взять. Оно ваше, и вдобавок шелковое.
– Тайга тоже наша, – сказал Монгульби. – А вы как раз в тайге свое платье изодрали. Это для колхоза очень стыдно выходит – отпускать молодой специалист в такой рваной одеже.
Пришлось надеть.
Я стояла босая на крыльце в большом розовом Капином платье, а Джульбарс так и норовил испачкать меня грязными лапами.
– Ой, тетенька Лера, – шепотом сказала Райка, – а я стану теперь ваше платьишко носить! Оно с пуговками, – и запрыгала.
В это время прибежали из конторы за Василием Адамовичем. Оказалось, что звонит Тора-хем и срочно вызывает Чонака: заболела его мать – старуха Бегзи. Она отказалась лечь в больницу, и за Чонаком даже хотели было посылать в тайгу.
Как только Монгульби отправил Чонака домой, опять стали звонить в колхоз из Тора-хема. Главврач больницы, Розенкранц, требовал, чтобы прислали Колю Аникеева дежурить в чуме около старухи (он считается лучшим тоджинским фельдшером).
Я подумала: «Что же станет делать теперь Монгульби?! Какое у него положение? Ведь он-то знает, что они враги. Неужели придется все рассказать про вчерашний вечер? Про Колю и Чонака?»
Но он ничего к никому рассказывать не стал, а просто вызвал Колю, дал ему коня и велел сейчас же ехать.
Мне тоже нужно было поскорее возвращаться на базу – в Тора-хем. До отъезда из Тоджи я должна была помочь библиотекарше, Тарасовой Розе, провести читательскую конференцию.
В три часа в Тора-хем ехали на катере артисты, и Монгульби меня пристроил вместе с ними на катер.
Катер был маленький. Для того чтобы попасть в Тора-хем, надо было идти против течения. Мы шли медленно. Жара была такая, что все время хотелось прыгнуть в воду, а от реки шел нестерпимый блеск – болели глаза. Солнце все набирало и набирало высоту, артистки покрыли головы мокрыми платками. Героиня держала на руках свою годовалую девочку, а ее муж, который вчера играл шамана, обмахивал их тетрадкой.
В руках у молодого героя – он вчера играл пастуха – была рябиновая ветка. Он тоже обмахивал ею девочку.
Драматург Сэвэн стоял всю дорогу, подпирая спиной штурманскую рубку, и ни на кого не глядел. Думал что-то свое…
Мне еще со вчерашнего вечера хотелось его расспросить: на самом ли деле в основу его пьесы положена народная легенда, или, наоборот, после того как он написал пьесу, люди стали искать воображаемую скалу, с которой бросилась вниз девушка?
Но я не решалась заговорить с ним. Это был совсем не тот Сэвэн, который отдал мне вчера свою теплую куртку, не тот, которого мы встретили на краю поля, когда возвращались из оленеводческой.
Сегодня это был очень пожилой, насмешливый человек с холодным, презрительным лицом. Казалось, он так сильно устал, что больше не желает притворяться. Из его тусклых старых глаз глядело холодное сердце – сердце, которому, по правде говоря, ни до кого на свете нет дела. А если есть, так уж во всяком случае не до нас, а до вселенной, неба, солнца, мира, международного положения и т. д. и т. п. Мы, люди, которые были на катере, значили для него, видимо, не больше, чем листок, ветка, травка. Он не давал себе труда позаботиться ни о выражении своего лица, ни о том, что его нечищеный башмак задевает светлое платье пожилой артистки, которая сидит у его ног, на палубе.
Я сердилась, удивлялась, хотела не глядеть в ту сторону и все-таки из любопытства глядела.
Ненавижу людей, которые вот этак преображаются. Я люблю, чтобы добрый – так добрый, злой – так злой, насмешливый – так насмешливый. А если внимательный к людям, так чтобы всегда.
Сэвэн был сегодня занят только собой – тем хуже для него! Я знала одну интересную тувинскую сказку, которую могла бы ему рассказать. Может быть, она пригодилась бы ему, ведь он поэт!
Я услышала эту сказку от самого знаменитого тоджинского сказителя – Палбыра. Это было так.
Мы с Лидой Сапрыкиной шли по улице Тора-хема, и вдруг нам навстречу попался незнакомый старик.
Лида спросила по-тувински:
– Отец, куда путь держишь?.
Оказалось, что это был сказочник Палбыр, который приехал с той стороны реки в кооперацию за табаком.
Мы послали за табаком ребят, а старика повели в клуб.
Был день. Клуб был пустой. Мы принесли из столовой чайник горячего чаю и купили для гостя шоколаду.
– Какой длины должна быть сказка? – с деловым видом спросил Палбыр, когда напился чаю. – Есть сказки длиной с котелок кипятку над очагом. Выпьешь котелок – ночь минет, и сказке конец. А есть и такие, что пяти чашек не выпьешь.
Я ответила:
– Мы хотим сказку с одно блюдечко чаю, потому что вы, кажется, устали. Сейчас принесут из кооперации табак, и вы сможете еще засветло вернуться домой.
И старик рассказал легенду о человечке – желтая шишка, тувинскую сказку о любви. С тех пор как я ее узнала, я почему-то все время о ней думаю.
Человечек – желтая шишка слепо шагает по тайге на своих тоненьких деревянных ножках. И неизвестно, кому он принесет любовь: то ли случайному всаднику, пробирающемуся сквозь тайгу, то ли мальчонке, который пришел собирать ягоды; закатится всаднику за шиворот, вцепится мальчонке в волосы, а сам хохочет: знает, что теперь этих людей ждет на дороге любовь. Сильная. До самой смерти.
Очень странная сказка! У нее нет ни конца, ни начала, но если бы ее знал Сэвэн, может быть, он придумал бы к ней и начало и конец?
И вот, когда мы уже были недалеко от Тора-хема, Сэвэн, балансируя, прошагал по палубе, подошел ко мне и сел рядом.
Я молчала. Он тоже молчал.
– Вы ничего нэ сказали мне о вчэрашнем спектаклэ, – рассеянно начал Сэвэн.
Я ответила, что мне трудно судить, потому что обстановка была уж очень необыкновенная.
– Да, да…
И он, улыбнувшись, покачал головой, со странным, нежно-растроганным выражением.
– А знаете, ведь это моя родина – Тоджа… Здесь давно – нэ будэм уточнять когда – я кочевал с отцом и матерью по тайге. И мне дорог здесь каждый куст, каждое дерево. Родина!.. Десять лет я не бывал в Тодже!.. Прэступно, что театр так долго не мог собраться сюда.
Я спросила, а сколько же всего лет тувинскому театру.
Сэвэн ответил, что театр молодой, но по существу зародышем театрального представления можно считать древние пляски шаманов.
И вдруг, увлекшись, он стал рассказывать о первом тувинском театре импровизации, попеременно изображая в лицах феодалов, аратов, лам… Он жестикулировал, лицо у него делалось то растерянным, то серьезным, то сморщенным, как печеное яблоко.
И за что вот именно меня, случайного человека, он пожелал всем этим одарить?! Может быть, за то, что я была его зрителем, его добрым зеркалом?
Актеры не смотрели в нашу сторону: каждый был занят чем-то своим – кто дремал, сидя на палубе, кто негромко переговаривался.
И вот наконец волшебство кончилось. Я перевела дух. Сэвэн искоса взглянул на меня и улыбнулся… Он заговорил о том, как складывался под влиянием русского театра тот тувинский, каким я увидела его вчера.
Когда Сэвэн говорит, лицо у него всегда оживляется, но ненадолго. Должно быть, он и на самом деле сильно устал.
Он кончил, и я тихонько спросила, знает ли он легенду о человечке – желтая шишка и есть ли у этой сказки конец и начало.
Он рассмеялся. (Сказку он знал, потому что был родом из Тоджи.)
– У этой сказки нет, разумеется, ни начала, ни конца, моя красавица. Она бесконечна. Потому что это легенда о любви… А что, вам уже попался на пути человечек – желтая шишка?
Этого еще не хватало! Если хочешь знать правду, Маша, я ненавижу любовь, потому что она сплошная несправедливость. Я сказала ему это, но он только усмехнулся и стал глядеть на воду.
Так мы сидели добрых десять минут.
– Ну, вот она бежит дальше, жизнь! – вдруг опять начал Сэвэн и вздохнул. – Красавица моя, а вы думали о том, что такое в сущности любовь? В чем счастье любви? Только в том, чтобы быть влюбленным. И еще в том, что ты готов отдать себя всего – без остатка! – со своим трудом, привычками, детством и старостью. И больше, много больше того – со всем тем, что ты в себе не знал и не знаешь и что в тебе как припек в хлебе, который сажают в горячи печь. Имейте в виду, что счастлив человек можэт быть только отдавая… Вот так, красавица моя.
Я спросила:
– Значит, вы цените человечка – желтая шишка за его слепоту, за его несправедливость? За это? Да?.. Значит, вы цените любовь без ответа больше, чем любовь счастливую?
– Нет, почему! Я ценю всякую любовь, девочка… Она дает силы человеку для подвига, для сострадания и ненависти. Любящий человек безумен и умен. Вот так, красавица моя…
Он отошел к рубке, задумался и продолжал попирать нечищеными башмаками чистое платье артистки.
На лицах людей появляется иногда такое таинственное выражение, которое как будто говорит, что тебе не добраться до сути человеческой души, не тронуть ее рукой, не завладеть ею. Вот такое выражение и было у него на лице, понимаешь? А это всегда отчего-то и досадно и горько, как будто ты всю жизнь только и думал о том, чтобы проникнуть до самой глубины в душу вот этого чужого человека. Чужого и даже совсем не нужного тебе… Зачем?
…Издалека показался берег. Приехали! Я не зашла домой, а сразу побежала на почту купить авиамарку.
Но как только я переступила порог, старший телеграфист Ондар заорал мне прямо в лицо: «Тэлэграмм нэт!..»
И я поняла, что на почте (а может быть, даже и в городе) создалась за время моего отсутствия нездоровая обстановка… Прямо-таки какое-то ироническое отношение ко мне.
Одиннадцать часов. Спокойной ночи. До завтра, Маша.
От тебя все нет и нет писем.
В шесть утра я пришла справляться о них на почту. Но телеграфисты Клавдия и Ондар так посмотрели на меня, что стало ясно: они смеются надо мной. Корреспонденция на мое имя, может быть, и поступает, но они мне ее попросту не передают. Напишу заявление в Кызыл. На главный почтамт.
На улице я встретила Колю Аникеева. На нем был измятый пиджак, измятые брюки… Похоже было, что он ночевал на улице.
Я спросила:
– Коля, ты куда?
Он вздрогнул и ничего не сказал, как будто был немой…
Я подошла поближе и поздоровалась с ним за руку. И вдруг заметила, что у него сильно блестят глаза. Он не плакал, но казалось, что где-то близко, у самых глаз, стоят слезы.
Коля – большой, широкоплечий, плотный, а глаза, губы, волосы у него вроде как у маленького. Он крепко держал меня за руку, словно боялся ее выпустить. И я поняла, что с ним что-то случилось, что ему тяжело.
Был седьмой час. На улице почти что не было народу, только телеги проезжали. На склоне горы паслись кони.
Я потащила Колю на гору, чтобы никто не видел, какой он расстроенный.
Мы взобрались наверх и сели. Перед нами была река Тора-хем, окраинные улицы… На лугу бродили коровы, по реке медленно двигалась лодка. Все кругом было такое спокойное, и небо – не жаркое.
Мы сидели рядышком. Сквозь траву была видна земля. Обыкновенная земля – кажется, чернозем. С юга тянуло мягким теплым ветром.
Мы сидели и молчали.
Я была знакома с Колей довольно хорошо (приходила к нему в гости на медпункт, когда была в колхозе). Он мне показывал свои дневники и разные записи и говорил, что написал бы, пожалуй, побольше, но у него беда: он отчего-то не знает, с чего начинать.
Мне нравился Колин медпункт. Приятно было, что там прохладно, пахнет тесом, а через окошко видны Саяны. А когда в медпункт приходили больные, Коля сдвигал брови и делал страшное лицо. Я пряталась за печку и фыркала.
Один раз он мне рассказал, как ехал зимой на олене к лесорубам. (У них заболел старик.)
По дороге Коле сильно подбило веткой правый глаз. Глаз запух. Коля думал, что на всю жизнь останется кривой. Он пробыл у лесорубов дней пять (пока поправился старик), а когда возвратился обратно в Тора-хем, доктор Розенкранц дал ему жизни – измордовал его и сказал, что он не имеет права быть фельдшером при такой медицинской безграмотности. Еще бы день-другой – и он остался бы навсегда без глаза.
Коля мне это рассказывал с растерянным выражением лица. Он нисколько не хвастался.
Я думаю, самые большие герои – такие герои, которые ничего не знают о своем героизме.
Я думаю, самые добрые люди – это те люди, которые не знают, что они добрые.
Коля о себе воображает, что он тонкий человек, парень не промах и проныра.
И вот я, понимаешь, сидела с этим пронырой, видела его расстроенное лицо и не знала, что сказать. Мы оба легли на землю, животом вниз, и долго молчали.
И вдруг он заговорил первый, стал сбивчиво рассказывать, что с ним случилось за последние сутки.
Он приехал в Тора-хем вчера в одиннадцать и пошел к чуму старухи Бегзи. В чуме были Чонак, доктор Розенкранц и медсестра Соня из поликлиники.
Вот уже вторые сутки, как старухе делали уколы пенициллина, а температура не снижалась. Розенкранц отчаялся уговорить ее лечь в больницу. Старуха и слышать об этом не хотела, говорила: «Здесь родилась, здесь и умру».
Коля надел халат и принял дежурство. В чуме их осталось только трое: старуха, Коля и Чонак.
Коля поил больную сульфидином и продолжал вводить ей каждые три часа пенициллин. Бегзи бредила, хватала его за руку и говорила: «Улуг-ямчи, улуг-ямчи» (большой доктор).
Чонак сидел по ту сторону очага, поджав ноги, и всхлипывал.
Наплакавшись, он заснул. Чонак спал, и Коля его не будил. Сидел и слушал, как бормочет со сна старуха Бегзи.
Спустилась ночь. Часов в двенадцать в чум вошел Розенкранц, пощупал пульс у старухи, сказал: «Ну что ж, дела не так плохи. В случае надобности разбудишь Чонака и пошлешь его за мной».
И опять их в чуме осталось трое: Бегзи, Коля и Чонак. Чонак старался не смотреть в сторону Коли, Коля старался не смотреть в сторону Чонака.
В чуме было душно и тесно. Ночью у Коли сильно затекли ноги. Он вышел на улицу и стал тихонько похаживать около чума.
Вызвездило.
«Я еще решил: вёдро будет. Эх и много было звезд. Понятное дело – осень…»
Он походил, походил, вернулся в чум и опять уселся около очага.
Старуха спала, и Чонак спал. Коля тоже вроде бы задремал сидя. И вдруг ему почудилось, что о бересту чума колотятся звезды. Он вздрогнул. Старуха глядела на огонь. Из-под одеяла высунулась ее худая рука. Коля натянул одеяло повыше и дал больной пить.
И опять он задумался. И опять ему показалось, что о бересту тихонько заколотились звезды.
Коля тряхнул головой… Старуха глядела в огонь, у нее в глазах отражались две красные точки.
Он осторожно взял ее за руку и стал искать пульс.
Потом снял кепку и позвал:
– Чонак!
Он сказал: «Чонак!» – но Чонак спал.
Тогда Коля снова вышел на улицу, сел на камень и стал поджидать утра. Он не знал, как ему быть, разбудить ли Чонака, чтобы он закрыл глаза матери, или закрыть их самому?
Маша! Пришлось сделать перерыв. Я пишу тебе из клуба (достала керосину).
Десять часов. Тишина. Так хочется с кем-нибудь поговорить по душам.
Вчера хоронили старуху Бегзи.
Играл духовой оркестр. Закрыли столовую и контору «Союзпушнины». Саганбай – председатель исполкома – сидел на ступеньке своего дома и громко плакал. Оказывается, старуха вырастила не только своих шестерых детей. Она усыновила еще четверых чужих ребят (один из них был русский – сирота). Саганбай тоже был ее приемным сыном.
Я не знала, что такой толстый и большой человек может так громко плакать.
В Тора-хеме не оказалось никого из родных детей Бегзи, кроме младшего – Чонака. Но многие оплакивали ее, как родную. Здесь чтут старость. Тувинцы умеют чтить и старость и младенчество.
Из чума вынесли гроб, обтянутый красной материей.
На улицу вышел чуть ли не весь Тора-хем: русские учительницы, медсестры, работники столовой и банка и все тувинцы из чумов и домов.
Мы тронулись к кладбищу. Гроб несли на руках Сонам, Силин, доктор Розенкранц и узбек-бухгалтер.
Рядом с Чонаком шли Лидочка Сапрыкина и два тувинских учителя. Один из них выстроил парами ребят – учеников Чонака. Учитель взмахнул руками, и дети запели траурный марш.
Здесь кладбище на краю города, в тайге. Могила была уже вырыта, и за гробом несли готовый деревянный памятник. Сонам сказал по-тувински короткую речь, и потом ее перевели на русский. Почему-то она запомнилась мне почти целиком.
– Жизнь этой женщины была тяжелая, – сказал Сонам. – Она испытала бесправие, холод и голод… Она боялась всего – огня и грома, духов земли и духов болота. Но у ее детей большая, светлая жизнь. Ее дети – хозяева жизни. Они хозяева природы. Ее детям принадлежат земля и вода, горы и небо. Им принадлежит будущее. Она много, много трудилась, чтобы вырастить своих сыновей. Мы хороним великого труженика – мать.
На дне могилы лежали камни. Бухгалтер-узбек объяснил мне, что это якобы след древних тувинских похоронных обрядов – того далекого времени, когда умершего относили в горы и клали на склоне, чтобы в глаза ему светило солнце.
Гроб опустили на камни. Чонак услышал его стук и разорвал на себе рубаху. Он протянул вперед руку и сказал:
– Мать, я тебя чтил сердечно.
Коля положил ему в руку горсть земли. Чонак бросил ее на крышку гроба.
Потом всех стали угощать водкой. Сначала поднесли русским в знак благодарности за то, что почтили покойницу, затем уже своим.
Все молча выпили и пошли с кладбища.
Когда мы дошли до опушки леса, я обернулась. От могилы старухи Бегзи шло много следов босых детских ног, а над могилой были деревья. Над головой у старухи Бегзи, наверное, всегда были деревья: ведь она жила в тайге.
Вечером Лидочка Сапрыкина, Коля и я пошли к Чонаку. Мы поднялись по ступенькам и заглянули к нему в окно, перед тем как постучать, но не постучали. В комнате школьного общежития, за столом, рядом с Чонаком сидела Аскалай и держала Чонака за руку. Коля низко опустил голову. Мы потоптались и ушли.
Маша! Вчера ночью мне опять пришлось сделать перерыв, потому что в двенадцать часов пришли закрывать клуб.
Сегодня рано утром я снова пошла на почту и получила наконец твое (такое короткое!) письмо.
Ты пишешь, что сильно занята и не можешь писать мне длинно и подробно.
Из этого я должна сделать вывод, что я бездельница. Хорошо. Я сделаю такой вывод. Я бы и сегодня не стала продолжать и даже, может быть, не отправила бы тебе того, что уже написала, если б не исключительные обстоятельства… Тут речь пойдет не обо мне.
Чтобы не возвращаться больше к этому вопросу, хочу сказать только одно: ладно, пусть я бездельница! Трачу много времени попусту и т. д. и т. п. Ну, а как же остальные ребята?..
Отсюда чуть ли не все пишут длинные письма домой, а многие вдобавок ведут дневники и делают разные записи… Что же, по-твоему, выходит, все они бездельники, так, что ли?..
Нет, дорогая моя, вовсе не так! Участники больших походов или трудных путешествий тоже часто оставляют воспоминания, записки, дневники. Думаешь, почему? А вот я тебе скажу.
Во-первых, человек не может помириться с тем, что от чего-то большого, важного, пережитого им не останется ни следа. Это – раз. А во-вторых, когда пишешь, обращаешься не только к тому, кто будет читать, но и к себе самому. И все вокруг становится как будто яснее, понятнее после того, как назовешь это словами.
Вижу отсюда, как ты иронически улыбаешься и пожимаешь плечом: дескать, нашлась путешественница – неделя туда, неделя обратно! Можешь не улыбаться. Я вовсе не считаю себя Миклухо-Маклаем. Но то, что окружает нас всех, так ново, так необычайно, что не только я, книжница по профессии, а даже бессловесный Коля Аникеев и тот, живя в Тодже, принялся писать какие-то записки.
Кстати о Коле, о нем-то я и хочу поговорить с тобой.
Вчера в Торахемский райком комсомола позвонили из Кызыла: на курсы повышения квалификации вызывают молодых фельдшеров и агрономов. В списке оказался и Коля Аникеев.
Сегодня утром он улетел. Мы его провожали – Лида Сапрыкина, Валя из банка и я.
Когда до отлета оставалось каких-нибудь несколько минут, подъехали на конях Аскалай и Чонак.
Чонак слез с лошади и растерянно, молча остановился против Коли. Я даже испугалась.
И вдруг Чонак обнял Колю, и Коля обнял Чонака.
Тут нам велели отойти от самолета. Но мы все толпились около лесенки – все, кроме Аскалай. Мы махали руками и кричали: «Счастливо, Коля!» А он глядел только на Аскалай и не замечал нас. Глаза у него были круглые, испуганные.
Маша! Если бы я любила кого-нибудь так, как Коля любит Аскалай, я бы ни за что не сдалась. Я воевала бы за свою любовь, пока не сделалась бы старая и седая.
Я просто не могла бы стерпеть, чтобы от моей любви ничто не изменилось, чтобы я осталась одна со своим никому не нужным «люблю».
А Коля молчал, и лицо у него было такое покорное…
Самолет поднялся вверх и полетел, полетел… Как будто ничего не случилось с Колей. Все было, как всегда. До чего это странно! Понимаешь?!
Солнце было желтое, и с самолета была, наверное, видна желтая от жары земля.
Потом самолет пропал. Его заслонили Саяны.
Но мне все-таки кажется, что Аскалай навсегда останется в перепуганных глазах Коли вот такой, какой была тогда, – в красном тоне, на коне. Он будет старый, а вспомнит Аскалай. У него вырастет седая борода, а он все-таки будет помнить Аскалай; вернется домой, станет шагать по снегу в валенках, а будет помнить Аскалай.
Я обернулась и посмотрела на нее. Она даже не взглянула на меня в ответ. Я была ей чужая. Она и думать забыла про то, как мы плакали с ней рядом на камне несколько дней тому назад.
И еще было видно, что ей нисколько не жалко Колю и что ей хочется поскорее уехать домой. А сюда она, должно быть, приехала только ради Чонака. Потому что он так велел.
Маша! Имей в виду, что Коля очень хороший парень и настоящий комсомолец.
Например, как-то зимой ему не дали коней, а ему непременно надо было доставить кровь для переливания в колхоз «Советская Тува». Было сорок градусов мороза. Он испугался, что кровь замерзнет, скинул с себя телогрейку и завернул в нее ампулы с кровью. А если бы ты знала, скольких женщин в Тодже Коля обучил стирать белье, купать детей… И все это он делает молча, сердито, со зверским выражением лица. Брови он хмурит постоянно – это у него привычка такая. Предупреждаю: когда ты его увидишь в обкоме комсомола, знай, что эта хмурь к тебе не относится.
Разыщи его и немножко позаботься о нем. Ему, наверно, сейчас очень плохо. Разыщи его, Маша! Только не выдавай, что получила от меня информацию. Вы с ним найдете общий язык. Ты его поймешь, потому что во многом сама точно такая же.
Думаешь, я не знаю, из-за чего тебя прозвали «Богиней фасона»?
Мне рассказала одна девушка (наша кызылская читательница), что когда ваша комсомольская бригада поехала зимой в западный район, вам всем выдали тулупы. Ты одна осталась в осеннем пальто и сказала, что не станешь надевать тулупа, потому что он тяжелый, некрасивый и под тулупом непременно сомнется пальто.
Ночью в дороге все сильно замерзли. Ты сказала: «Давайте споем, ребята». Ребята запели и пели чуть ли не всю ночь, даже когда машина увязла в сугробах и всем пришлось ее оттуда вытаскивать.
А утром ребята узнали, что ты вовсе не «Богиня фасона», а попросту тебе не хватило тулупа.
Маша, ты не забудешь разыскать Колю? Разыщи.
Да, между прочим, я тебя еще хотела попросить об одном частном одолжении.
Пятнадцатого июня я выдала четыре библиотечные книги доктору Шумбасову. Он должен был их возвратить через три дня, как раз накануне моего отъезда. И не вернул. Я в Тора-хеме пробуду еще дней пять. Если сможешь, сообщи: на месте ли доктор Шумбасов, не уехал ли куда.
Раньше я отлучалась не больше как на день, на два и не так беспокоилась о книгах. А теперь я отрезана от Кызыла.
Сообщи, пожалуйста. Книги как-никак государственная собственность. Я за них отвечаю.
С комсомольским приветом.
Твоя Лера Соколова.