Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Говорили (радист говорил), что в шторм переломилось пополам судно типа Либерти, и стармех застрял на корме в комбинезоне и безрукавке. Пришлось его оттуда стаскивать багром, поскольку он весь от холода окоченел.
Ребята-стажеры смотрели на стармеха такими глазами, как будто их укачало или они наяву увидели сладкий сон.
Они ходили по палубам точь-в-точь как стармех, глубоко засунув руки в карманы.
Иногда они просили его свистящим, отчаянным шепотком:
– Товарищ стармех, а товарищ стармех!.. Вы расскажете?
– Чего?
– А как вы терпели бедствия?
– Детишки, да кто же это напоминает человеку о худом? Серость! Неделикатность!.. Попросите-ка лучше нашего капитана… Он на клотике [3]3
Клотик – верхушка мачты, на которой впору сесть птице. История с капитаном на клотике – старая шутка моряков.
[Закрыть] кофе пьет… Вот он вам все и расскажет до тонкостей. Наш капитан – капитан памятливый!
Одним словом, стармех был человек до того тертый, что лучше к нему и не подступаться. А то живо пошлет к капитану на клотик. Кофеек распивать.
Четыре раза он был в кругосветных плаваниях. Пел песни на французском и английском языках, играл на мандолине, балалайке, аккордеоне, не пил, не курил, уважал ананасы, как объяснял ребятам в курилке боцман. И еще была у него присказка: «Охохонюшки, как говорят в Норвегии».
И ребята свято верили – в далекой стране Норвегии только так и говорят.
И, между прочим, он же был председателем судового комитета и специалистом-практиком первостатейным.
В войну стармех ходил в Америку с капитаном Малининой Ольгой, на весь мир знаменитой Олюшкой, и, как рассказывали, часто ее выручал. На ходу подменил однажды мотор во время аварии.
Но если его расспрашивали о капитане Малининой, он говорил:
– И кто же это, ребята, напоминает человеку о бедствиях… Серость! Неделикатность! Ольга, Ольга… Да, да… Хороший был капитан.
И ребята не понимали, смеется он или нет. Лицо у него становилось задумчивое. А глаза, как всегда, смеялись.
Таким уж, видно, он уродился на свет – насмешником. Высокий, в комбинезоне. Одно слово – моряк!
Они шагали по палубе гуськом. Впереди – стармех, председатель судового комитета, а сзади – мама Тарасика.
Маме трудно было за ним угнаться. А обернулся он на нее всего один разок, когда мама с разбегу зашибла руку о натянутый конец.
Стармех сказал, усмехнувшись:
– Осторожней, Соня. Куда это вы торопитесь?
Мама ответила:
– И не думала! Я вовсе не тороплюсь.
У открытого танка по-прежнему стоял боцман. У его ног по-прежнему лежала сброшенная зюйдвестка.
– Распогодилось, – подходя к боцману, задумчиво сказал стармех.
– Вы мне тут тиатр не устраивайте. Не маленький! – раздувая ноздри, ответил боцман. – Ну?.. Чего надо?! Выкладывайте.
И, наклонившись, он отвернулся от мамы Тарасика. Посапывая, боцман поднял с палубы сброшенную зюйдвестку.
– Придется все же, голуба моя, оказать товарищу стажерке содействие.
– Чего? – сказал боцман.
– Друг, – ответил стармех, – если ты забыл, что такое содействие, так я, пожалуй что, намекну тебе! Товарищ за делом сюда приехала, а не для того, чтобы с вами лясы точить. Она хочет писать в газеты о трудностях, о героике и все прочее. Мечтает тебя, дурака, поднять в глазах населения, овеять тебя, понимаешь, романтикой, И был нам, кстати, приказ от Камушкина, из Пароходства, помогать молодежи и всячески молодежь поддерживать! И надо, орел, опустить товарища в танк, раз так уж настаивает человек. И ты – того… минут на пяточек. Ясно?
– Почему же не ясно?! Яснее ясного, – усмехнувшись, ответил боцман. – Только кому за нее отвечать?.. Ага!.. Пароходству?! А я так подумал, что боцману, – туда его в хвост и в гриву!.. Ну?.. Чего ж вы стоите? Лезайте. Сделайте уважение. Или, может, вы струсили?.. Вот вам спецовочка! Нет, зачем?! Я свою, я свою отдам… Боцман – сознательный. Он окажет содействие. Раз такой приказ Пароходства – лезайте в танк!
Мама видела напряженное и, как ей казалось, взбешенное лицо боцмана, наклонявшегося над танком. Мелькнул край неба – узкий и длинный. Его заслонили поля зюйдвестки. И вдруг будто захлопнулась над мамой дверь: стало не видно света, неба и сердитого боцмана.
Со всех сторон ее обступали мертвые металлические стены, чуть поблескивавшие во тьме. Они были влажные – их недавно окатывал водой, тер шваброй и щелоком матрос.
Задыхаясь, она стала оглядывать танк.
Он делился на несколько отсеков – этажей. Каждый этаж отрубался от следующего металлическими креплениями. Справа и слева – куда ни глянешь – летали клубы желто-белого пара. Казалось, что стены танка выдыхают этот белесый пар, что это у него дыхание такое – горячее, душное и клубящееся.
– Э-эй! – послышался над маминой головой голос боцмана. И ей померещилось, будто голос его долетает с другой стороны водосточной трубы – таким далеким и глухим был его звук. – Лезай назад! – сказал боцман.
«Как бы не так!» – подумала она. И, вытащив из-за пазухи записную книжку, стала быстро обходить танк.
Но ее враг боцман крепко держал привязанную к маминому поясу веревку, а палуба танка была скользкой от масла и воды.
Мама падала и вставала, вставала и падала опять.
– Э-эй!.. Жива-а-а?!
Она не ответила.
И вдруг веревка дернулась и поволокла ее к выходу.
Мама упиралась изо всех сил ногами о скользкое дно цистерны, цеплялась за ее горячие стены…
– Померла ты, что ли? – надрывался, наклоняясь над танком, боцман.
Она уж было и хотела ответить, что жива, но от злости у нее недостало голоса. Мама летела вверх, как во сне, когда была маленькой.
Ее рука ударилась о поручень трапа, нога оперлась о ступеньку, и мама стала нехотя помогать боцману.
Мелькнул над ее головой край неба – узкий и длинный, как лучик в плохо захлопнутой двери. Завиднелись черные поля зюйдвестки.
– Стыдно вам! – захлебнувшись, сказала мама, выглядывая из танка. – Вы… вы… Как можно так бюрократически подходить?! Ведь вы не дали мне оглядеться!..
– Извиняюсь, – ответил боцман. И отер рукавом со лба пот. – Тикай… Зазябнешь.
И он накинул на мамины плечи свою теплую стеганку.
«Танк, – вздыхая, записывала мама в записную книжку. – Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»
Но вместо танка, его отсеков и металлических креплений ей виделось почему-то рябое растерянное лицо боцмана. «Извиняюсь», – слышался ей хрипловатый голос.
Неужто это было единственным, что врезалось в ее сердце, когда она вспоминала, как драят цистерны на танкерах? Неужто за этим она спускалась в танк?
Ей было трудно ответить себе. Долго сидела она над раскрытой записной книжкой.
«Танк. Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»
И это было все, что смогла на этот раз записать мама.
Глава седьмаяДопустил! В подшкиперскую!..
Стоя рядом с ребятами-стажерами, мама Тарасика плетет кранцы. Все молчат, все заняты. Тут она – ровня. Ученица, как все.
Плечи сталкиваются. Касаются друг друга лбы. Мамины руки, которые умели так хорошо штопать, стирать, готовить, тут, на судне, оказались неловкими. Мама в тревоге.
– Да ты ничего, не дрейфь! – говорит ей стажер Саша. – У тебя получится, я зря говорить не стану, получится.
– Почему? – не веря, спрашивает она.
– А потому, что душу кладешь, – отвечает он, усмехнувшись. Так обычно говорят младшим старшие. А ему, между прочим, всего-навсего семнадцать, и он самый молодой на танкере.
«Ты», прекрасное «ты».
«Ты», которое она слышала в общежитии, в детском доме, на заводе и в институте. «Ты» – значит здесь она свой человек, здесь ее приняли как свою.
Кранц едва приметно раскачивается. Это большая мягкая груша, которую закидывают за борт судна во время причала, чтобы борт его не ударился о другое судно. Кранц! Настоящий, большущий, морской! Он висит над маминой головой под самым потолком. Боцман сшил из грубой холстины мешочек, набил его чем-то мягким, видно опилками, расплел манильский конец, получились три мягкие косы, по-морскому они называются кобалочками. Ими надо оплести кранцы. Так, должно быть, плетут корзины, циновки. Матрос должен все уметь. Она будет стараться. Она сдаст морскую практику! Она поймет, что такое работа матроса.
Как тут пахнет сладко. Смолой, кожей, клеем, лаком. Подшкиперская – морская кладовка.
– Здόрово! – говорит Саша. – Я же сказал, что все у тебя получится. Гляди: нормально. Кранц как кранц. Одолела. А ты говоришь!..
«Откуда он знает, что мне надо именно это услышать! – думает мама Тарасика. – Такой молодой, а все понимает».
Распахивается дверь подшкиперской. Чуть раскачиваясь, по-моряцки, к маме подходит матрос Королев.
– Извиняюсь, Соня, можно вас на минутку?
– Да, – отвечает она.
– Если вы не вмешаетесь – он запьет, – говорит Королев шепотом. – Вы одна власть имеете… Убедительно просим – вмешайтесь!
Не ответив ни слова, мама отворачивается и подходит к стажеру Саше. Солнце, видно, зашло за облако. Больше оно не играет на маминых пальцах. Что-то сдавливает ей горло – не слезы, не огорченье, а злость.
Так начался этот день. А ночью…
Мамина голова со всего размаху ударилась о стенку каюты. Ее подбросило. Она перекатилась на другую сторону койки и открыла глаза.
Вздохнув, она протянула вперед руки и попробовала подпереть стенку ладонями. Но стена – как будто бы это было во сне, а не на самом деле – мигнула ей из темноты светлым отражением морской зыби и закачалась из стороны в сторону.
«Что случилось? – подумала мама. – Отчего я лежу вот на этой койке?.. Где я?»
На полу валялась записка – после ужина ее потихоньку сунул маме радист.
«Мы считаем, Соня, что Вы могли бы овеять нашего товарища большей чуткостью. Сами знаете, о ком идет речь».
«Хватит. Довольно! – раздеваясь, чтобы лечь спать, решила мама. – Я им в стенгазету вклею эту записку! Пойду к стармеху… Оденусь и ночью, сейчас, пойду…»
И вот записка валялась теперь на полу, у маминой койки. Мама и думать о ней забыла. Ей было не до радистов. Не до записок.
…Вокруг было пусто. Ушли куда-то дневальная и уборщица, и каюта была похожа на закрытую, раскачивающуюся коробку, в которой сидел жук. (Жуком была мама).
«Зажмуриться, уснуть – и пройдет!» – подумала она.
И крепко-крепко зажмурилась. Но койку качало, и не уходила тоска. Она была такая большая, как будто бы мама осталась одна-одинешенька на всем свете. Эта тоска называлась качкой.
«Что со мной?» – думала мама, хотя хорошо понимала, что она в море, на танкере, что на дворе – ночь и танкер качает.
«Что случилось?! Где я?»
Но вместо ответа из ее крепко зажмуренных век от тоски и от качки медленно выплыла старенькая дорожка. (Ее подарил им дедушка Искра). Теперь дорожка лежала в коридоре их новой квартиры, мама успела совсем о ней позабыть. И вдруг ни с того ни с сего ей привиделись проплешины между знакомых красных ворсинок, исшарканных калошами.
Уплыла дорожка. Маму опять качнуло. О крепко задраенный иллюминатор бились изо всех сил волны. Звенело в ушах. Маме казалось, что она куда-то летит. А над ее головой – звезды: кастрюля Большой Медведицы.
«Это я!» – приподнявшись на койке, сказала мама Большой Медведице.
Но знакомая с детства точечная кастрюля продолжала спокойно и молча светиться всеми своими звездами.
«Не могу я так! – сказала она Медведице. – Почему ты молчишь?»
«Ничего не поделаешь, – печально ответила ей кастрюля. – Мы далекие, молчаливые. Ведь мы – планеты. Мы – мироздание!»
С откидного столика медленно (цепляясь дном о скатерть) сползала кружка. От страха и удивления кружка раззявила свой круглый большой алюминиевый рот.
«Ой-ой! Не хочу! Дзинь-дзинь-дзинь! Чего же это?» – как будто бы причитала она. И вдруг затихла и опрокинулась, уронила ложку. Раз! – и она полетела на пол.
Коридор, примыкавший к каюте, раскачивался так сильно, как будто бы он был вовсе не коридором, а лодкой на чертовых горах в московском парке культуры и отдыха.
«Где я? Кто я? А может, я попросту отравилась в танке?!» – подумала мама.
Она крепко, изо всей силы стискивала щеки ладонями, ударялась плечами то об одну, то о другую раскачивающиеся стены.
«А почему меня ноги не держат? Я, наверно, с ума сошла?! Надо вспомнить, сейчас же попробовать вспомнить все по порядку: боцман меня тащил на канате. А потом я упала на палубу. Он меня тащил. Меня! Я!.. Я!.. Хорошо. А кто же такое «Я»?
И вдруг сквозь бред и сильную тоску качки мама услышала, будто спросонок, едва различимые, далекие бегущие шаги.
«Наверное, что-то случилось с танкером! – догадалась она. – Может, шторм? Но ведь я же хотела, чтобы был шторм! Я даже дразнила нашего боцмана: «Скажите-ка, боцман, а я дождусь наконец штормяги?» А почему я тут, как в закрытой коробке?.. Куда подевались люди? Где боцман?!»
– Боцма-а-ан!..
«А вдруг я осталась на танкере совсем одна?»
– Това-а-арищи!..
Она крикнула это с такой детской силой страха и горя, что сама удивилась звуку своего дрожащего голоса.
«Я должна сейчас же выйти на палубу! – стискивая зачем-то ладонями щеки, приказала она себе. – На палубу!..»
– Лю-ди-и-и!
– Люди-и-и!.. Товарищи-и-и!.. – закричала мама. И, преодолевая дурноту, слепо нашарила ступеньки трапа ослабевшими тряпичными ногами.
Вот они – двери, которые ведут вверх.
Навалившись на них всей тяжестью своей, мама принялась их толкать от себя. Но двери не хотели поддаться и выпустить ее. (Может, с той стороны их держал ветер и он был сильнее мамы?)
Танкер качает. Мама срывается с трапа, падает и больно зашибает голову о ступеньку. Она вцепляется пальцами в лежащую на полу дорожку. Но дорожка вырывается из ее рук. Маму перекатывает из стороны в сторону. Ее подкидывает, как щепку.
И вдруг качка стала тишать.
«Идем ко дну», – догадалась мама.
И коротко, ярко, как молния, сверкнул перед ней один час ее жизни. Один-единственный. Почему именно он? Кто знает.
Она ждала своего Богдана под большими часами на площади. Так долго ждала, что закоченели ноги. На улице продавали первые букетики фиалок. Поискав у себя в кармане, она нашарила рубль пятьдесят копеек, подумала и, вздохнув, купила букетик. Долго держала она букетик в руке. Пристально вглядывалась в лица людей, которые выходили из метро. Измялись стебли в ее горячей ладони. От них побежал сок и запахло травой. А мама все стояла, переступая с ноги на ногу, и уже забыла, чего она ждет, и уже совсем перестала надеяться.
Ничего! Сейчас она вернется к себе в общежитие, напьется чаю и ляжет спать.
И она поехала домой: вошла в метро, и механическая лестница понесла ее вниз, к поездам.
И вдруг среди людского потока, который катил ей навстречу, мама увидела его. Он был в меховой шапке.
Она сказала:
– Богдан! – и заметалась на ступеньке (как будто можно было перелететь через перила).
– Ты с ума сошла! – закричали на нее люди. – Ты что, с цепи сорвалась?! Зачем ты толкаешься?!
– Соня!
– Богдан!
И лестница понесла их в разные стороны. Спустившись вниз, мама кинулась к той лестнице, которая ехала наверх.
– Соня!..
– Богда-а-ан!.. Богда-а-ан!
– Соня-а!
И опять их развели механические лестницы. Приехав наверх, мама принялась ждать. Она ждала долго. Но, должно быть, он ждал ее внизу.
И снова, во время полета лестниц, их голоса встретились.
– Жди! – закричал он очень сердито. (Как будто она была виновата в том, что лестницы разъезжались в разные стороны.)
– Жду!
…И она ждала. Вертелась в водовороте людей, которые спешили к поездам и толкали ее до тех пор, пока ее выдернула из этого потока сердитая и сильная рука.
– Черт знает что! – сказал он ей.
И, крепко держась друг за дружку, они покатили вверх, на общей лестнице. Он целовал ее глаза, щеки, гладил плечи, как будто навечно ее потерял и снова нашел. Встречная лестница веселилась. Пусть! Соня и Богдан крепко держались за руки.
Он был на всем свете самым главным для нее человеком. Ее семьей. Ее братом и сыном, потому что тогда еще не родился на свет Тарасик.
– Богдан, отчего ты в меховой шапке? – спросила она. – На улице жарко… Отчего ты в меховой шапке? – и протянула вперед руку. От ее руки еще пахло раздавленными травинками.
– Авра-а-ал! – закричал он в ответ чужим и острым голосом.
Мама опомнилась, медленно поднялась с полу, пригладила волосы и твердо зашагала по трапу на звук далекого голоса, который крикнул: «Авра-а-ал!»
Глава восьмаяМама рванулась в темноту вместе с распахнувшейся дверью. Ветер, видно, ждал ее. Он обрадовался, дунул ей в рот и стал отдирать ее руки от поручней двери.
Ветер! Он бывал осенним, летним и зимним. Звался ветром и ветерком. Тарасик его называл «ветрякой». Моряки прозвали его «ветрогоном».
А жил он за стенами домов, за горами, долами, в лесу и в поле. Жил тихо. Был смирным и добрым. Но вот сорвалась с цепи его ветряная душа.
И он сделался штормовым.
Дверь захлопнулась. Будто привязанная к ней веревкой, мама шмякнулась с размаху о поручни затылком. Она задохнулась и стала тянуть на себя дверную ручку. Но двери опять не захотели поддаться и выпустить ее.
Еще недавно мама слышала издалека на палубе голос человека. Кто-то крикнул: «Аврал!»
…Почему же теперь она одна в темноте?
Темнота дрожит и колеблется. Печально горит над палубой желтоватый огонь электрической лампы, но света не дает – светит сам по себе, одинокий, как этот танкер посреди большого моря, как мама Тарасика, которая держится из последних сил за поручень двери.
Трещит танкер. Между морем и небом – вода… Подхваченная ветром, она сечет ванты и мачты.
Устойчивый, как поплавок, танкер выплывает опять, кряхтя и подрагивая.
Ветер как будто бы выдувает воду с самого дна моря. Она нависает над судном. И рушится. Опрокидывается. Ударяется. Бьется.
Мокрая тяжелая горсть отдирает маму Тарасика от ручки двери.
Сейчас ее слизнет море.
– Тарасик! – плача, говорит мама.
А море ей отвечает:
«Но ведь ты же хотела увидеть шторм? Хотела стоять одна в темноте, хотела захлебываться водой, хотела, чтобы она заливала твои глаза, волосы, платье».
Так вот он, шторм!
В последний раз ты увидишь сейчас над палубой светлую точку и пойдешь на дно моря со своей любовью, желаниями, доверием, обидами. Станешь медленно вертеть в ледяной воде руками и скажешь воде: «Тарасик!»
Сколько же времени прошло с тех пор, как, проснувшись от качки, мама заметила, что со стола соскальзывает алюминиевая кружка?.. Сколько времени прошло с тех пор, как, натянув на себя куртку, она пошла шататься по коридору и ушибать об стенки голову?
Должно быть, не десять минут и не двадцать, а целая большая жизнь, потому что она успела припомнить и Богдана и Тарасика, успела догадаться, как сильно любила и любит своего сына и его папу, успела восхититься тем, как пахнут фиалки, и увидеть себя под большими часами на площади.
Она вспомнила все, что так сильно любила. И успела горько оплакать себя.
Она плакала над каждой дождинкой, искоркой, которую ей довелось хоть раз увидать.
В голове у нее что-то билось тяжелыми ударами, похожими на тиканье маятника.
Она уже не вставала больше, а только чуть-чуть поднимала голову, когда волна отступала от палубы. Но все еще крепко держалась за скобу дверей.
Сейчас разомкнутся ее пальцы, и вода поволочет ее за собой.
Ни о чем не думая, не дошагав своей земной дороги, кружась и булькая, пойдет она на дно моря, туда, где живут осьминоги, глубоководные водоросли и желтые ракушки.
– Багро-о-ом! – услыхала мама голос человека на левом краю палубы.
Все вокруг стонало, шумело и охало. У борта танкера начал опять копиться вал. Волна вот именно что копилась, как копится после выдоха вдох у человека.
Танкер накренился.
Казалось, что волне не удержаться так высоко, что так на самом деле не бывает и быть не может, чтобы вода стояла дыбом. Не камень же, не дерево она!..
Кто это? Что это?
Поперек палубы волочится какой-то человек. Он обвязан веревкой. Его неподвижные, как будто мертвые руки в темных рукавах кителя обхватили другого человека, поменьше, в залитой водой стеганке.
И вдруг в тусклом свете палубного огня она признала Минутку. Он полз и тащил за собой впередсмотрящего – стажера Сашу.
Вал рухнул и залил палубу. Когда вода опять откатила назад, мама увидела перед собой чьи-то ноги. Они шли, покачиваясь и подгибаясь. «Человек тонет», – будто в бреду решила она. И, забыв о себе, оторвалась от дверного поручня и крепко обняла чужие, залитые водой сапоги.
Она обняла их со всей силой любви, которая еще оставалась в ней. Так спасает танкиста танкист, которого ранили. Так ползет санитарка, волоча на своем плече умирающего человека. Так спасает птица выпавшего из гнезда птенца. Из последних сил. Из последних силенок.
Не рассуждая, забыв о себе, она бормотала:
– Не бойся! Не бойся!
– Ах, чтоб ты пропала! – заорал человек и наклонился к ней. – Это ж надо додуматься!
Чья-то рука поддержала маму.
И как только жива осталась? И откуда только силенки берутся? Видать, от вредности!
Голос был знакомый и хриплый. Наклонившись над мамой Тарасика, ее ругал боцман.