Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
А в этот же вечер папа Тарасика, едва дождавшись конца работы, пошел в свой старый дом. Он быстро шагал через двор, опуская глаза, подняв воротник, чтоб его не видали соседки. Знакомо тихо и нежно запело старенькое крылечко под ногами папы. Отцовская дверь была заперта. Он постучал разок, прислушался. Уж который вечер отца нет дома.
– Да чего ж ты рвешься, Богдашка? Напрасно рвешься, – сказал ему сосед-плотник. – Твой старик на заводе. Позавчера, в воскресенье, мы хлебнули по маленькой, так он вроде помешанный – все ваза да ваза какая-то. Толку я не понял, знаешь сам, от него не скоро добьешься. А в понедельник, часу эдак в шестом, опять на завод… Еще и светать не светало, а он уже шел через двор… Да что ты такой убитый? Правду говорят, тебя Сонька бросила?
– Верьте больше! – ответил папа. – Они наскажут… Сдал, понимаете, сопромат и решил навестить отца. Да никак не застану. А Соня в командировке.
– Сопромат? – спросил, удивившись, сосед. – Ага! Ну, значит, раз такое дело, надо выпить по маленькой.
– Нет, я, пожалуй, пойду, – сумрачно ответил папа и, не сдержав глубокого вздоха, пошел домой.
«Бросила, – рассуждал он. – Очень приятно. Привет! Уже молва пошла. Эх, жизнь! Не жизнь, а жестянка. Разве и правда купить четвертинку. Дом пуст, хоть шаром покати. Ни жены, ни отца, ни сына. Одна кошка – и та голодная. Куплю печенки, она любительница, пусть жрет, пусть отпразднует сопромат. К Тарасу бы зайти, так не отпустят его, пожалуй. Льгот нет. Потерял льготы, оскорбил, обидел ни за что ни про что хорошего человека, заведующую детским садом».
В руках – чекушка водки, печенка, консервы, батон за рубль сорок. В коридоре тьма, в комнате отощавшая грустная кошка.
– Жри, – вздыхая, говорит папа и нарезает печенку. – Приступай к действию. Не купил молока? Ничего! Обойдешься без молока. Надо терпеть. Люди терпят, и ты терпи.
Кухня переполнена кошкиным чавканьем. Папе так грустно, что ему неохота нести чекушку в свою одинокую комнату. Он выпивает натощак, прямо из горлышка, тут же на кухне. Кое-как, не садясь, закусывает консервами.
– Сопромат, – объясняет папа чекушке, – по существу, теперь самое время праздновать. Подумать только – сопромат! Тебе ясно?
Чекушке ясно. Она сочувствует и молчит.
Стоя он выпивает еще и еще. Отдает кошке остаток консервов, бредет в комнату, в темноте открывает радио… Как-никак, а все человеческий голос Нет, это голос не человеческий, а волшебный, это рояль!..
Комната кружится, чуть качаются стены, словно бы утешая папу. Он зажигает свет, а рояль поет. Да что это, думает папа, что это на самом деле? Да как же так?
Оттуда, из этой коробки приемника (он ее сам собрал, вот этими руками), рвется ликующее, счастливое, такое большое, что ему не вместиться в комнате. Взлетает Сонино платье, блещут глаза, он бежит через площадь, бьется сердце, а коробка поет что-то самое важное на земле. О чем? Он не знает.
И все тише музыка, и будто глохнет счастливое и победное. «Что это? – думает папа. – Оно ушло? Зачем ушло? Будь тут, не оставь, вернись!»
И вдруг, словно услышав папу, оно возвращается, сначала глухо лишь вспархивая, лишь прорываясь сквозь грустное, а потом снова звучит во всю силу, ликуя и побеждая. «Милая, услышь меня! – думает папа. – Милая, приручи меня!»
Кто же должен его приручить? Коробка от радио?
«Милая, если хочешь, я буду твоей собакой, хочешь, посади меня на цепь – даже тявкать не буду» – так думает папа – не мыслями, не словами, а музыкой. У музыки все на свете слова. «Милая, стань звездой, упади в нашу комнату, я подхвачу тебя. Вот руки, они будут крепко тебя держать. Не отпустят больше. Приручи меня. Услышь меня. Что же это такое, что же это такое?»
«Мы передавали «Порыв» Шумана», – ласково отвечает радио.
Шатаясь, папа идет к столу, хватает ручку и пишет маме письмо. «Не жалей, добивай» – так думает папа, а пишет: «Милая Соня, у нас все в порядке, Тарасик здоров…»
«Умираю, подыхаю», – думает папа.
«В детском саду условия приличные, питание удовлетворительное…»
«Приручи меня, посади на цепь», – думает папа. И пишет: «Без тебя скучаем, особенно Тарас, Будь здорова, целуем».
Он хватает конверт, пишет «авиа», заклеивает письмо.
Завтра, клянется папа, пусть он подохнет, но перечитывать не станет, опустит в почтовый ящик как есть.
И на следующий день опускает письмо на главном телеграфе: так быстрее дойдет.
Откуда же ему знать, что оно не долетит до мамы Тарасика. Когда письмо долетит, ее уже не будет на Дальнем Востоке…
Глава десятая«Да нет, да разве я старый? – говорит себе дедушка, шагая вокруг своего маяка и засматривая в гляделки. – Нет такого порядка, чтобы в пятьдесят семь лет объявлять человека старым. Другие в такие-то годы еще женятся, хозяйку в дом приводят, жизнь снова начинают. Что же это – как саван прежде времени старость на себя надевать?»
Так думал дедушка. Так думал он теми вспархивающими мыслями, которые бывают после бессонницы. Так он себе рассказывал, потому что пришел час самого белого света. А ведь бывают и черные часы. И чего только не говорит себе в эдакий черный час человек! Да и глуп ты, и туп, и не нужен ты людям, и спасибо тебе никто не скажет, и живешь ты на земле зря, а помрешь – добрым словом никто не помянет. Так говорит себе человек в черный час.
А теперь белый свет – светлый час. Солнце бьется в окна завода. Его отражают белые плиты и белый пол. И что только не приходит в голову мастеру Искре!
«Надо бы справить хороший костюм, Софье – платье… Тарасу купить двухколесный велосипед, чего ж, материальное положение позволяет», – думает он, покуривая у своего горящего маяка.
Посмотрит в гляделки – тревогой и счастьем сожмется сердце.
В горне бушует пламя.
«Эх, друг, что ты еще мне окажешь, что ты мне поднесешь?» – говорит мастер Искра огню.
И огонь отвечает ему:
«Порядок, не подкачаю. Мы с тобой знакомы не первый день. Забыл ты, что ли, про тот куманэць – ты и тогда был не в себе, друг любезный, однако стоит куманэць в музее и будет стоять, алый, как твои зори в Опошне, а? Забыл? А помнишь, как бился старик архитектор над тем фонтаном в Брюсселе? А ты взял и подкинул ему мыслишку: мальчик с дудкой и белый лебедь. Может, я тебя подвел тогда? Ты вспомни – лебеди белые, трава зеленая, а мальчишка белесый. И била вода из белой чаши фонтана. Видел ли кто цвет чище и ярче? Я ль на тебя не работал? Эх, ты, а еще зовешься Искрой!.. А помнишь, когда родился внучонок, я обжег тебе чашечку-невеличку, сама коричневая, а середка желтая, весело небось из нее, из желтой, белое молоко пить?.. Ага, вспомнил! То-то, браток! Ну, а уж синий цвет я тебе устрою: синее моря, синее неба, одно слово – ультрамарин, порадую, не сомневайся».
Так говорил огонь, мигая в окошках-гляделках.
Горн медленно набирал жар. Мастер Искра обходил печь, следил за режимом обжига. Надо медленно прокалять изделие – не дало бы трещины. И он его прокалял как надо.
Стал меркнуть свет за окном. Спускался вечер. Зажегся в крошечном доме против завода огонь – бледный, жалкий, электрический, – куда ему до живого огня.
– Ты бы, Тарас Тарасович, все-таки пообедал, – сказала дедушке Искре уборщица Марфа Андреевна.
Эх, люди, живут, а главного в жизни не понимают. Спать да есть – вот и вся их забота. Однако она ему принесла еду. Он был голоден, а не знал. Ел, вздыхая, посапывая, и все вышагивал вокруг своей печки, как ученый кот на цепи вокруг волшебного дуба.
Жалостливо поглядывала она, как он рассеянно и жадно ест.
– Тарас Тарасович, ты бы присел, сердешный!
– Отстань. Заладила.
– Молочком запей.
– Не твоя забота.
Пошел десятый час обжига. Вторые сутки, как он не опал. Сейчас подбавит огня, за окном стемнеет, и выступят из синевы нежаркие электрические огни. Хороши они, да куда им до бушующего огня?
Поет печка, тихо мурлычет что-то себе под нос мастер Искра. Через десять минут, не позднее, однако не ранее, еще шибче забушует пламя в печи, а потом, через два часа, еще шибче, а через шесть – еще того шибче, пока медленно, осторожно не станет мастер ласково утишать огонь.
Глава одиннадцатая«Эх, молодость!» – думает дедушка Искра и, улыбаясь, нащупывает карман пиджака, в котором письмо от мамы Тарасика. Вот уже третий день, как дедушка получил письмо. Он ответит. Как только закончит обжиг. Он не умеет делать два дела сразу. Сначала та, синяя, что в горне, а потом уж он ответит Софии. Утешит ее. Найдет для нее слова. Опять-таки навестит Тарасика. Вот уже четыре дня, как его не видал. На самом деле, не похудал ли Тарасик. Материнскому глазу оно видней. Взыщет, скажет: не доглядели. Ребенок с лица опал.
Да нет же, нет, главное вот что: он скажет – эдак как-нибудь осторожно о Богдане – так, мол, и так, вот этот индюк и впрямь с лица опал… С тоски поколел, оттого и собачится. Гордость – это у нас семейное, надо понять.
…Одна. Каково ей там? Слышит ли, как шуршит конверт в кармане отца? Слышит ли его мысли?
«Эх, Богдан, дурак, дурак. Обидел бабу. Горько обидел. И правду надо сказать: не раз обижал. Бабы, они как дети. Им подавай слова. Люблю, мол, жить, мол, без тебя не могу. Да не раз в год, а каждый день. Да не намеком, а так: супу поел – ах, ты душа моя, уж так я тебя люблю!.. Рубашку выгладила – «свет ты мой ясный, да как же я без тебя!» Мужик думает: оно и так понятно, – ан нет! Им всеми словами надо. А Богдан насчет слов плоховат, как все мы, мужики. Опять-таки уважения никакого ей не выказывал, целыми вечерами где-то с товарищами околачивался. А напоследок?.. Даже на вокзал не пошел проводить! Уехала разобиженная. А обиженная баба – опасное дело, обида, как огонь, что выскочил из печи. И сам не рад и как удержать не знаешь. Ох, не натворила бы она делов. Девка славная, а на корабле моряки один к одному, красавцы. Плюгавого на флот не возьмут… Да нет, – сказал он себе испуганно, – ничего она не натворит. Мать она, Тарас у нее. Тарасик!.. Понимать надо!»
И с той добротой, с той нежностью, которая приходит к человеку, когда он счастлив, полон веры в себя и надежд, дедушка Искра думает о маме Тарасика.
Так, значит. Десять минут прошло. Так… Подача газа. Он зажигает спичку, подносит ее к кочерге, обмотанной на конце паклей. По-гончарному эдакая кочерга называется факелом. Неприметно дрожит рука – она устала. Мастер медленно открывает газ и подносит к газовому отверстию факел.
Крик, отрывистый, дикий крик заглушает биение машин. Крик дрожит в ушах у дедушки Искры. Мастер не знает, что это кричит он сам. Все вокруг исчезло. Нет печи, нет вазы, нет вечера за окном. Тьма. Боль. Глаза как будто засыпало раскаленным песком. Боль разрывает глаза. Темнота. И над этой тьмой короткий и страшный крик. Это он кричит. И медленно оседает на ступеньку погасшего для него маяка.
Нет, нет, не может этого быть. Не смерть же это. Когда человек умер, ему не больно. А все то, что осталось от жизни дедушки Искры, превратилось в боль.
Его крик подхватывает десяток других голосов. Его поднимают, ведут. Он идет, спотыкаясь, вниз, по ступенькам горна. Кто-то ему говорит: «Тарасыч». Он слышит плач. Плачут женщины, словно умер он и слышит над собой причитанье.
– Взрыв! Глаза! – объясняют люди друг другу.
– Доктора! Скорую помощь! – слышит дедушка.
– Обопрись, Тарасыч, – говорит сменный мастер Антоныч. – Погоди, не бойся, еще, может, и ничего.
– Да как же ничего, когда глаза! Вот в чем главное дело – глаза! – отвечает кто-то из тьмы. И тьма голосит дурным бабьим голосом: – Тарас Тарасыч, родной ты наш! Сердешный! Нынче даже и супу не похлебал. Которую ночь не спишь!
– Да что ты по нему, как по покойнику? Ума решилась! Замолчи давай! – сердито говорит Антоныч. – Не слушай ее, Тарасыч! Баба есть баба.
В руке мастера Искры чья-то рука… женская, жестковатая – рука работницы.
«Кто же ты?» – думает он сквозь боль.
«Родной человек, – отвечает рука. – Не бойся. Я с тобой».
Но ее лица он не помнит, не знает. А взглянуть не может. Свет погас.
Разве он знал, что такое свет!.. Не стало света, не стало завода, людей и вот этой, что держит его за руку. Стало быть, это и было светом?
Все как будто теперь на той стороне, на том краю жизни. За тем краем, где был белый свет, лежали любовь, обиды, река, на которую он глядел той ночью. Темная, катилась она… И всплыли вдруг из черноты ночи и боли продолговатые отсветы тусклой воды. Они-то и объяснили своим простым языком дедушке Искре, мастеру Искре, что он ослеп.
Белый свет лежит на той стороне.
Темно.
Медленно и бесшумно катится слеза по щеке дедушкиного друга, сменного мастера. Но этой слезы мастер Искра не видит и никогда не увидит. А жаль. Потому что такая слеза, слеза товарища, самое справедливое зеркало. Только ей одной дано отразить человека как гражданина.
Мать станет плакать по сыну-убийце. Жена оплачет мужа, каков бы он ни был, хоть пьяницу, хоть какого. Дочь и сын оплачут отца, даже если он их оставит. Истинно справедлива только слеза товарища. По человеку худому товарищ плакать не станет. Все малое исчезнет, если уж брызнет слеза из его глаз. И то, что напарник был неуживчивый человек, сварливый, то и дело огрызался. И то, что угрюмый он был. И одержимый, хуже пьяного. Пьяный – тот хоть проспится на другой день, а этот неделями ходит как заколдованный: то новая ваза не получается, то обидели мастера Искру, опозорили и наплевали ему в глаза. То – не знаете вы Тараса Искру, какой он есть – первый человек на свете!
Что говорить – всяко бывало. Но сейчас сменный мастер об этом не помнит. Медленно катится слеза по щеке дедушкиного друга. А если слезу о тебе твой товарищ прольет, стало быть, ты был человеком. В слезе товарища отразишься ты во всей своей доблести, во всем своем мужестве, во всем хорошем, что в тебе есть. Зазря товарищ плакать не станет.
Антоныч, сменный мастер, плакал. Но дедушка не видел той слезы, и поэтому она его не утешила, не согрела.
Машина «Скорой помощи» доставила деда в больницу. Закинув голову, сидит он в приемном покое, и та же рука, жестковатая, незнакомая, по-прежнему крепко держит его. Это уборщица Марфа Андреевна.
Дедушка слышит, как Антоныч ломится в кабинет врача и кричит не своим голосом:
– Да что вы, обезумели? Глаза! Лучший мастер! Гордость завода! Ему глаза нужны!
– Глаза всем нужны, – отвечает спокойный голос за дверью. – Сейчас отпущу больного и примем меры, не могу же я сразу двоим оказывать первую помощь, как вы думаете? Попрошу вас освободить кабинет.
– Болезный ты наш, – причитает Марфа Андреевна. – Голубчик ты наш, и за что страдаешь? Ты ль не старался? Ты ль душу не вкладывал? Ты ль на работе себя не убивал?
– Гражданка, дома будете плакать, – на ходу говорит голос из темноты, и дедушке Искре кажется, что этот голос зевает: «Ну что ж!.. На свете много слепых, и глухих, и немых. Этот мир, пожалуй, горем не удивить».
Дверь распахивается. Мастера Искру под руки вводят к врачу.
– Откройте глаза!
Он не может открыть глаза.
– Капли! Дикаин!
Умелые пальцы разлепляют веки дедушки Искры.
– Ты видишь? – кричит ему Антоныч.
Дедушка Искра молчит. От боли он сам не знает, ослеп или не ослеп. В глазах песок; чтобы не кричать, он мычит.
– Больной, держите себя в руках! – произносит знакомый, будто зевающий голос за дедушкиными плечами.
– Молчите, Зинаида Петровна! – говорит доктор.
– Ну как? – допрашивает врача Антоныч.
– Да пока что трудно сказать, – отвечает доктор. – Картина нам станет ясной только дня через два. Не раньше.
Глава двенадцатаяЕсть в больнице столовая, есть гостиная, библиотека. В столовой столы, накрытые очень белыми скатертями. На столах цветы – живые, но не душистые. Потому что зима. В гостиной висят на стенах картины, на полу потоптанный красный ковер. Это самая молчаливая на свете больница – больница слепых. Затаились – то ли в страхе, то ли в надежде, то ли ломит душу отчаяние, то ли вслушиваются в темноту всем существом своим, каждой порой. В больнице большие окна. В окна врывается свет, освещает палаты, где лежат люди с перевязанными глазами. У многих больных на ушах наушники. Лица напряжены. Они слышат шепоты, шумы, шорох платья, звон тарелок в столовой, едва приметный для зрячего.
Для зрячего мир велик. По его земле ходят люди, они улыбаются. На столах в столовой цветы, розоватые и сиреневые. А для слепого – у человека походка, голос, у цветка только запах, у солнца тепло. Для слепого мир переполнен звуками, о которых не знают или просто не думают зрячие. Заверещал за окном воробышек – это утро. Главврач сегодня в туфельках на каблуках. Каблуки стучат острым, торопливым стуком… Вчера она была в ботинках; может, нынче у нее свидание – ведь женщина молодая… Голос звонкий, чистый, веселый…
Для слепого мир переполнен запахами, которых не знает зрячий. А может, просто о них не думает.
Для слепого от рождения «Пионерская правда» и «Вечерняя Москва» пахнут по-разному. Мы не чуем, а слепой знает: они набраны в разных зданиях, их развозили разные люди.
Слепой и солнце видит иначе. Он видит его кожей. Даже зимнее, оно согревает его. Он чувствует его рябь на своей руке.
Солнцем, светом, сияньем переполнены палаты глазной больницы. Тьмой, запахом и звуком отзываются они слепому.
Старость и юность – все здесь объединила тьма. Стариков, пораженных старческой болезнью – глаукомой; молодых рабочих, чьи глаза пострадали от травм; подростков, которые родились слепыми; тех, чьи глаза поразила корь во время эвакуации, когда рядом не было ни медикаментов, ни врача-глазника, а часто не было и мамы.
Фронтовики… Да, да, известно: война окончилась. Мы выиграли войну. Полтора десятилетия отделили нас от нее… Но вот на диване сидит человек тридцати шести лет, бывший воин. Лицо у него красивое, улыбка будто к себе обращенная. Глаза как у зрячего, голубые и ясные. Но не видят. Нянечки и врачи все знают, что у него жена, что она красавица. И он знает: жена красавица. Как не знать – они вместе учились в школе. Он помнит ее лицо, он помнит его духовной памятью света и детства. Ее лицо знают руки слепого воина, пальцы помнят каждую морщинку на этом молодом красивом лице. У слепого двое детей, они его навещают по воскресеньям.
Четвертая операция. Врачи пытаются вернуть ему зрение. На этот раз прижилась роговица. Но видеть слепой не стал. Наука, доведенная до искусства, сочувствие, доведенное до высоких пределов любви, не сдаются и не сдадутся. Будет пятая операция, шестая, седьмая… Он должен увидеть своих детей. Хоть однажды, хоть ненадолго.
…Марфа Андреевна – ей дали свободный пропуск в больницу – проходит по коридорам и плачет. Она плачет бесшумно, не смеет всхлипывать. Не велено. Удалят. Но вовсе не плакать она не может. Да и куда денешь слезы? Где найдешь на них управу?
– Гражданочка, у всех мужья, у всех дети, а никто не рвется в палаты, распорядков не нарушает.
Марфа Андреевна не отвечает, только машет рукой. Удалят. Объяснишь, что не муж, – удалят. Так уж лучше молчать…
Он тихо лежит на своей кровати. Прикрыт одеялом, а руки выпростаны. Медленно, как будто что-то наигрывая, шевелятся пальцы мастера Искры. И Марфа Андреевна думает: «Убирается. Значит, конец».
Больно ему, она знает, больно. Шибко болят глаза. Он не стонет – молчит.
Когда Марфа Андреевна входит в палату, Тарас Тарасович прислушивается. Когда она садится рядом с ним, он берет ее руку в свою.
– Спасибо, – так говорит он ей. – И откуда ты такая взялась, голубка?..
– Уж будто не знаешь?! Из цеха… Или запамятовал? Я – Марфа Андреевна… Уборщица. Велели: дежурь, все ему веселей… Человек одинокий, характерный… А ты, говорят, потакай, потакай и чтоб ни слова наперекор… Вот я, значит, и потакаю. Съешь-ка, родимый, яблочко.
Он ест покорно, как малый ребенок, и вдруг принимается бормотать.
Она угадывает слова, не вслушиваясь, и чуть раскачивается от горя. Плохо ему, видать, очень плохо. Видать, помрет…
Когда человек счастлив – свет бел для него. Всего на свете хочется человеку, обо всем ему помнится, во все верится. Когда человеку горько, даже если он не слепой, темнота, глубокая темнота поглощает свет – черное выпархивает из темноты. Кажется темным и прошлое, и будущее, и настоящее. Словно кто покарал тебя темнотой.
«Что он там говорит?»
– Затонула София, – бормочет Искра.
– Это кто затонул? Опомнись, – увещевает Марфа Андреевна.
– Дочка моя, София, – бормочет Тарас Тарасыч. – Письмо у меня в пиджаке. Не ответил, не успел. А она ждет, мается. Дочь моя дорогая, дочь моя золотая, моя ненаглядная. В дом влетела как бабочка. Думает, что отец забыл. А она – вот она где у меня, если хочешь знать!
И, сжав кулак, Тарас Тарасыч показывает Марфе Андреевне место, где сердце.
– Раскололась… Ваза раскололась. А такая синяя была. Забыли, забыли…
– Да знает она, что ты болеешь о ней. Какой же отец про дите забудет? – утешает Марфа Андреевна.
– Нет, не знает.
Он усмехается горько и все твердит:
– Затонула моя София. Раскололась в огне.
Он говорит не «Софья», он говорит «София» – длинно, красиво и ласково, как называют лодку моряки.
– Ты бы, Тарас Тарасович, вздремнул, – отвечает Марфа Андреевна.
И жалость, и боль разрывают ей сердце, подступают к горлу.
Про что бормочет, о чем вспоминает? То ли дочку свою, то ли вазу. Не поймешь. Да что понимать – горячка, помирает человек.
В палату входит докторша.
– Родимая, – говорит Марфа Андреевна, – взгляни, боюсь. Отходит. Кончается.
– Да что вы, – отвечает докторша.
– Помирает, – твердит ей Марфа Андреевна. – Я больше тебя прожила, доверься… Мужа, двух сынов схоронила… Гляди, он пальцами шевелит.
– Успокойтесь, – отвечает докторша. – Это бред, это естественно. Температура высокая. Успокойтесь.
И Марфа Андреевна снова садится возле мастера Искры.
…Он дремлет. Ночь…
Ночь входит в окна больницы первой яркой звездой. Но слепому она не видна. И постигнет же кара такого хорошего человека!..
Марфа Андреевна на цыпочках спускается вниз, в приемный покой. Она просит у кастелянши пиджак больного Искры или хоть письмо. Пусть пошарит… Может, и в самом деле в кармане лежит письмо…
– Грех на душу не возьму, все же дочь!
– Да что вы, тетя, – отвечает Марфе Андреевне молоденькая кастелянша. – От таких ожогов не помирают.
Она не слушает, ощупывает карманы старого пиджака. Нету, нету письма! Да вот оно: тут… Письмо. Нет, пустой конверт. Она шарит снова, снова… Нет письма! Да вот тут на конверте обратный адрес: «Владивосток. Пароходство. Черных, для передачи Искре».
Перед тем как уйти домой, Марфа Андреевна устало бредет на ближний почтамт и неумело, корявыми буквами составляет короткую телеграмму дочке Тараса Тарасовича.
Марфа Андреевна ничего не скажет Тарасу Тарасовичу про телеграмму. Лишь бы София поспела приехать. Захоронить отца, закрыть глаза ему – слепые, незрячие…
Плача, протягивает она в окошко кое-как заполненный телеграфный бланк.
– Гражданочка, перепишите, – отвечает девушка за окном. – Все ж таки телеграмма.
Хорошо. Она отвернет лицо, и буквы не растекутся, дочь успеет приехать, она закроет отцу глаза.
Когда с дедушкой на заводе случилось несчастье, Антоныч сразу поехал к папе Тарасика. Дверь была заперта. На следующий день он снова приехал к папе Тарасика. Дверь была заперта. Он постучал к соседям и спросил, не знают ли те, где товарищ Искра.
– Где? – всплеснула руками жена лекальщика. – Ясно где, не иначе – в милиции. Повадился кувшин по воду ходить…
Такому делу Антоныч, разумеется, не поверил. Он решил, что папа Тарасика в командировке. Однако пришел опять на следующий день. Дверь опять была заперта. И тогда Антоныч опустил в почтовый ящик записку.
Кто бы мог догадаться, что, не снеся одиночества и сдав сопромат, сын мастера Искры взял под мышку кошку, а в руку портфель и ушел на несколько дней к своему товарищу Рахматулину. Все же люди, тепло, семья. Жилой дом. Правда, Рахматулин (и папа Тарасика ему этого не забыл) поглядывал как-то на Соню, но с кем не бывает?! Главное – раз: не быть одному. И два: не думать и не говорить о Соне.
Антоныч не сдался. Детский сад, в который отдали внучонка мастера Искры, был подшефным садом завода.
Антоныч пошел в этот детский сад.
– Несчастье, – сказал, запинаясь, сменный мастер заведующей, Наталье Николаевне. – У вашего пацана Тарасика вроде пропал отец. Ищем, а он как сквозь землю провалился. Если вдруг придет к вам, скажите ему, будьте настолько любезны, что на заводе была авария… Эдак как-нибудь поосторожнее скажите, а то до смерти напугается. Тарас Тарасович Искра, папаша его, в первой глазной больнице… Глаза повредил. Так и скажите, чтобы не мешкая шел к отцу.
– Передам! – сказала заведующая испуганно. – Непременно передам. Послезавтра суббота, он придет за Тарасиком.
Как только Антоныч ушел, она сразу позвала старшую воспитательницу, Маргариту Ивановну.
– Маргарита Ивановна! – задумчиво и даже как-то страдальчески сказала она, глядя искоса на аквариум с новыми золотыми рыбками. – Вот вы… умнее, вы опытнее. Так скажите, почему это так бывает, что на одного человека валятся все несчастья: у ребенка матери нет… Отец-одиночка. А тут еще эта авария с дедом.
– Опамятуйтесь, Наташа, – ответила Маргарита Ивановна строго, – как это – у ребенка нет матери? Вы их слушайте больше, они вам наскажут. А деда мы навестим. Я и Тарасик. Сегодня. Сразу после работы возьму Тарасика и пойдем в больницу. Дайте-ка адрес.
И вот она уже снимает пальто с Тарасика в вестибюле глазной больницы. Ей дали пропуск. Хотя часы неурочные, но слово «учитель» открывает все двери, даже двери больницы.
– Ты, Тарасик, когда увидишь дедушку, шума не поднимай. Подойди тихонько и скажи: «Дедушка». Если хочешь, можешь дедушку поцеловать и подай лимон. Ты не потерял лимона? – шепотом наставляет Маргарита Ивановна Тарасика, пока они поднимаются вверх по лестнице.
Коридор. По коридору ходят больные. Вот дверь палаты. Она закрыта. Маргарита Ивановна крепко держит Тарасика за руку, в другой руке у него лимон. Осторожно, словно двери тоже больные и надо их поберечь, толкает их Маргарита Ивановна.
Вечер. Он тихо льется в палату. Свет в палате еще не зажжен. В окне нежнейшая первая синева вечера. Издалека виднеются дрожащие дальние огни. Но разве мастер Искра их видит? Он, который и под землею видел, который знал цвет едва пробившейся первой травки, цвет всех океанов, хоть и не плавал по океанам; цвет всех огней, хоть близких, хоть дальних; свет лучей – их сияние, голубое и красное…
А теперь он слеп. Свет погас. Есть один только цвет: черный. И сколько ни просит врач:
– Больной, откройте глаза. На секунду. Комната затемнена, поглядите только на лампу – проверим зрение, – дедушка не хочет раскрыть обожженных глаз. Зачем? Он знает: слеп. А если слеп, стало быть, мертв мастер Искра. Тарас Тарасович живой, а мастера нет.
Маргарита Ивановна и Тарасик входят в палату.
Они ищут дедушку. Стоя на пороге палаты, они оглядывают койки. Вот молодой парнишка в черных очках сидит на кровати и что-то тихо-тихо поет. Вот, отвернувшись к стене, лежит какой-то древний старик с седой бородой…
– Подойди же к дедушке, – говорит Маргарита Ивановна.
– Это не мой, – шепотом отвечает Тарасик.
Внимательно и серьезно, наклонив голову, мальчик глядит вперед, его рука в руке Маргариты Ивановны. Тут нет его дедушки. Вон там на койке в углу какой-то старик с обожженной красной щекой, рядом с ним тетенька.
И вдруг старик стонет:
– Пить! Подай водицы!
Это дедушка. Даже голос дедушкин вовсе не тот, что знал когда-то Тарасик. Но он угадывает: старик с обожженной щекой – его дед. Он это слышит не слухом, а страхом, тревогой и горем. Твердо шагнув вперед, оторвавшись от Маргариты Ивановны, он идет к окну, где койка того старика, которым стал его дедушка. И тихо, спокойно говорит не «здравствуй», а: «Дедушка. Вот. Я принес тебе лимон».
– Тарасик! – И дедушка вдруг открывает глаза. Глаза, которым так больно от света, что до сих пор он ни разу не посмел их открыть, даже в той темной комнате, куда его водили врачи. – Тарасик! – говорит дедушка и закрывает глаза. Но в ту короткую минуту, когда он от неожиданности их раскрыл, он увидел свет за окном и дальние огоньки. Ласковый цвет кобальта, цвет размытый, нежный, и сияние дальней первой звезды. Из этого света, из боли, в обожженные глаза дедушки глянул Тарасик.
– Не внук он мне, звездный сын он мне, – непонятно забормотал дедушка.
Стало быть, мастер Искра видит. Он зрячий! Он жив. Не ослеп.