Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Стоит оступиться и с гладкой дорожки шагнуть в снег, как он забьется в башмаки. Холодные капли где-то за шиворотом, лицо в снегу, ищешь рукавицу, которую обронил, клянешь все на свете – одним словом, работа чистая, полный порядок.
Так было с папой Тарасика. Оступился и попал на дорогу нелепую, незадачливую. И казалось, не будет конца его петлянию по снежным сугробам. Нет, уж лучше свалиться с горы головой вниз, искупаться в ледяной проруби. Лучше сразу себе башку расшибить или заболеть воспалением легких. Но ничего подобного не случилось с папой. Нет! То его вели под конвоем в милицию и прохожие указывали на него пальцем, то его ни за что ни про что осыпали бранью соседи. То он повертывался спиной к заведующей детским садом. Человек предложил обследовать бытовые условия, чуткий человек, хотел поддержать морально… А он? От ворот поворот! А за что?
А про отца хоть и не вспоминай, – вторую неделю носа не кажет. Родной отец, мог бы войти в положение – экзамены, работа, Тараса как-никак только недавно сплавил…
Что сказать, даже кошку и ту второй день он пичкает одной ячневой кашей. У нее уж прямо глаза на лоб полезли. Если, допустим, он потерял аппетит, так это еще не значит, что и кошка не должна ни есть, ни пить.
Ночь… Комната переполнена тиканьем. Осторожен и звонок в тишине ночи шаг времени, шаг минут. Светит лампа. Перед папой раскрытый учебник, тетрадь с конспектами…
Нехорошо на душе у папы Тарасика. Нет в душе тишины. Голова неясная, в голове мысли, невысказанные слова. А, как известно, несказанное слово хуже головешки. Оно тлеет, мучает, жжет.
Запустив пальцы в волосы, сжимая лоб, папа глядит в учебник.
А нельзя ли пожечь все учебники на тех головешках, что лучше несказанных слов?
Худо ему. Ему бы хотелось стать пьяницей-кочегаром в их доме. Ему бы хотелось сделаться милиционером, даже чертовым милиционером Морозко, только бы перестать быть собой. Кошкой хотелось стать папе, чернильным пятном – только бы не сдавать завтра сопромат.
Ночь. Папа бродит по комнате. Опять-таки есть такая студенческая поговорка: кто сдал сопромат – может жениться. Ну, поскольку он поспешил жениться, надо думать – он сдаст сопромат.
Суббота. Папа приходит в детский сад за Тарасиком.
– Что с вами? – участливо спрашивает, увидев его, воспитательница Маргарита Ивановна. – Вы нездоровы, товарищ Искра?
– Здоров. А чего мне сделается? – с кривой улыбкой говорит папа. – Просто зарезался на экзамене.
– Ну, это еще не такое большое горе, – улыбнувшись, отвечает ему Маргарита Ивановна, – ведь можно, наверное, и пересдать. Ребенок всего неделю как в детском саду. У вас не было времени заниматься – причина уважительная.
– Видите ли, – сказал папа, – у нас, в заочном электротехническом, не детский сад. И что-то не видно там специалистов по чуткости. А декан просто собака. И я к нему разъясняться-объясняться не пойду. Говорят, конечно, кто сдал сопромат – может жениться. А я, как видите, уже женат. Результаты, как говорится, налицо. Значит, могу сопромат не сдавать. Я решил твердо: институт – побоку. Сыт по горло. Не каждому же иметь высшее образование. Зато у меня жена творческий работник и крупнейший специалист. Вот таким путем.
Произнеся эту самую длинную в своей жизни речь, папа горько улыбнулся, взял Тарасика за руку и пошел со двора.
Все пути ведут в Рим. Но есть путь, который ведет и в заочный электротехнический институт. Адрес этого института указан в толстой голубой книжке заведующей детским садом (Наталья Николаевна записала про папу все данные подробно и точно, ведь он отец-активист).
Дорогу, которая вела в Рим, то бишь к институту, пересекала троллейбусная линия. Сойдя с троллейбуса и раздевшись в студенческой раздевалке, воспитательница Тарасика Маргарита Ивановна поднялась по широкой лестнице, постучала в двери к декану.
Нет, нельзя сказать, чтоб она была старой… Но она была старой для студентки. Увидев ее, декан медленно поднялся от письменного стола. Он не был молод, но, по ее понятию, слишком молод для декана такого серьезного факультета. В нем были уверенность, изящество. Сверкающий воротничок, тщательно повязанный галстук. Красивые руки, а главное – веселые глаза. Глаза у него были рыжие. Она заметила это, хотя была занята другим. Вежливо и вопрошающе смотрели на Маргариту Ивановну веселые рыжие глаза декана.
«Это – счастливый человек, – вдруг подумала Маргарита Ивановна. – И вовсе он не собака. Счастливые не бывают собаками». Она делила всех людей на счастливых и несчастливых. Как ее ребята в детском саду делили весь мир на фашистов и нефашистов. Эта мысль о счастливом декане так заняла Маргариту Ивановну, что она не сказала «здравствуйте». И когда он произнес:
– Садитесь. Я вас слушаю, – она глубоко вздохнула, протянула вперед руку и сказала то, с чем пришла сюда:
– Я педагог, воспитательница детского сада.
Веселые рыжие глаза вспыхнули, загорелись искрами, но запретили себе смеяться.
– Прошу вас, садитесь, коллега, – сказал собака-декан.
Нет, сегодня папа не отведет Тарасика в детский сад.
Он не может остаться один на всем белом свете. Свет белый. Ночью снова выпал снежок. И когда поглядишь в окно, все будто пляшет в белеющем вихре, дробится, сияет. Снег, солнце… Кажется, что излучает свет сам воздух, пропитанный снежинками, блеском.
А для того сегодня такой сияющий день на дворе, чтобы подробно разъяснить папе Тарасика, какая черная у него жизнь.
– Тарас, действуй! – говорит папа. – Одевайся живей, веселей!
Сегодня папа работает в вечернюю смену. Он отведет Тарасика в детский сад вечером: все ж таки родной сын, поддержка… Опять же занятие. С Тарасиком не соскучишься – то ему одно подай, то другое.
– Пойдем в кино? – предлагает папа.
– Угу! – говорит Тарасик.
Утро. На грязной скатерти пятно от пролитого чая. На полу крошки. Но свет, яркий свет, свет зимнего солнца, рвется в окно их дома, переполняет комнату лучами и пылью, той светлой пылью, которая так весело умеет крутиться в солнечном широком прожекторе. Свет отражается в медном нечищеном чайнике, в зеркале старого дедушкиного шкафа. Он всюду. Он бьется о стены комнаты, гладит кошку, упирается в пол. И, кажется, звенят стекла от света, он рвется в дверь – зимний свет. Потянулся и зазвенел звонком.
– Кто там? – говорит Тарасик.
На пороге женщина-почтальон.
– Вот тебе подарок, – объясняет она Тарасику и подает открытку.
Папа сердито читает открытку.
– Одевайся, Тарас, – говорит папа.
– В кино? – допытывается Тарасик.
– Какое там кино? – отвечает папа. – А впрочем, может, и в кино поспеем. Только сначала придется хинину хлебнуть.
Они идут по улице, молчат, «Какого такого хинину?» – думает Тарасик.
…Куда девают снежинки? Вот те, что падают ночью? – думает он. Их, наверное, увозят в лес. Здравствуй, снег, говорит лесной снег городскому. И схватятся оба снега радоваться, блестеть и подмигивать, вот как сейчас подмигивают огоньки в сугробе. Но видят это одни только зайцы. И серые волки.
Широкая улица, залитая светом, бежит вперед, как белый коридор. Солнце отражается в замке от портфеля. Оно светит в окошко булочной. За окошком хлебцы, только не настоящие, а деревянные.
Широкая улица вся в свету. Вместе с воробышком солнце тихо сидит на трамвайном проводе. Солнце на папиных башмаках. И папа внимательно разглядывает свои башмаки.
Большущий дом, к которому подходят Тарасик и папа, тоже весь залит светом.
«А, здорόво! – говорит старый дом. – Гляди, Тарасик, я весь в пятнах. Вот это пятно – человек. Это – облако. А это – старая дедушкина качалка».
Но папа не видит старого дома. Он знай глядит на свои башмаки.
Папа снимает пальто, раздевает Тарасика и, крепко сжав его руку, поднимается вверх по широкой лестнице.
– Стой тут! – сердито говорит папа. – Я сейчас. И чтоб было тихо. Ясно? Будь хоть раз человеком – понял?
– Иди, – говорит Тарасик. – Я человек.
Папа идет к двери, крупно ступая всей подошвой, а шаги у него бесшумные. Как у кошки. Лицо у папы такое, будто он проглотил куриную кость. Дверь за ним захлопывается. Тарасик стоит один в большой новой комнате. Против него какая-то женщина, перед нею пишущая машинка… Машина в свету. Волосы тетеньки тоже в свету. Она раскрывает сумку, но не такую, как мамина, а большую, и мажет себе рот. Тетенька похожа на клоуна – нос белый, а губы красные.
– Роднуля! – говорит тетенька и выпячивает вперед большие красные губы. – Ла-апушка! – говорит тетя.
Тарасик молчит.
– Как тебя зовут?
Тарасик молчит.
– А ты любишь папу? – говорит тетя.
Молчание.
– А маму? Ты немой? Ты чей?
– Кошкин, – говорит Тарасик.
– Кошкин! Прелестно! Какой остроумный мальчик! Николай Степанович, – обращается она к дяденьке, который входит с портфелем, – не правда ли, в этом мальчике что-то есть? Взгляд, улыбка. Бедные девушки! Что будут делать бедные девушки!
– То, что они всегда делают, – влюбляться! – отвечает Николай Степанович.
Тетенька раскрывает сумку и опять мажет себе рот.
– Как тебя зовут? – спрашивает Николай Степанович и присаживается на корточки.
– Папу люблю и маму люблю, – говорит Тарасик, чтобы сразу отделаться.
Нехорошо на душе у Тарасика. Ему даже не очень хочется потрогать тетенькину машинку, побежать в коридор, влезть на подоконник. Он хочет к папе. Тарасик тихо подходит к двери, рывком открывает ее и слышит:
– Согласитесь, что это все-таки недопустимо, товарищ Искра… Отсутствие воли. Собранности. Если хотите – просто разгильдяйство, разболтанность.
Посредине комнаты стоит папа. Против папы – дяденька. Незнакомый, а глаза у него рыжие. Голос у него ледяной, и Тарасик вдруг понимает, что дяденька ругает папу. И подумать только – папу! И папа молчит. Папа, который и сам кого хочешь изругает; папа, который самому милиционеру сказал: «Проспись, брат»; папа, который даже дедушки не боится. Папу, папу! Папу, который кричит: «Давай действуй, Тарас!»
Тарасик останавливается на пороге, потом тихонько подходит к отцу и твердо берет его за руку. И тут свершается чудо: человек, который ругался, вдруг улыбается. Зубы белые, а один – золотой. Вот бы Тарасику такой распрекрасный золотой зуб! Но сейчас ему не до того. Все крепче и крепче сжимает Тарасик папину руку. Ему горько и стыдно, он сам не знает почему.
– Искра? – спрашивает дяденька с золотым зубом. – На подмогу? Искры – они сила. Поди-ка, Искра, ко мне. Поди сюда.
– Вот, – говорит Тарасик и протягивает в ответ два пальца.
– Тарас, – говорит папа не своим голосом.
– Это что, клятва?.. Поручительство? – задумчиво спрашивает декан.
– Тарас! – свирепо говорит папа. – Я за него больше не отвечаю, он теперь в детском саду. Кто тебя научил?
– Мама! – объясняет Тарасик. – А еще надо говорить – на, выкуси!
– Ах, это кукиш! – догадывается декан. – Мне это просто в голову не пришло.
Он садится в свое кресло и громко смеется. Тарасик знает, что дяденька хочет остановиться, но не может. Он смеется до слез, а золотой зуб во рту красиво блестит.
– Я исправлюсь, Искра, – вдруг говорит декан. – Я тебе обещаю: в этом прекрасном мире опять будет полный порядок. Доверяешь?
– Ладно, – вежливо говорит Тарасик.
– Дай руку, – говорит Тарасику декан. – Ну вот, ты меня простил. Я спокоен… Все?.. Как будто бы договорились? – переводит он на папу смеющиеся глаза.
– Договорились, – сухо отвечает папа.
И вот они опять на снежной солнечной улице. Но на этот раз папа несет Тарасика на руках. Так близко Тарасик видит папины глаза, в которые ударяет солнце!
О чем думает лапа? Папа у Тарасика неразговорный. Он думает словами, которые никогда бы не сумел сказать. «Мой сын», – так думает папа. «Моя опора», – так думает (папа. «Моя защита, моя честь», – думает папа.
Папа Тарасика неразговорный. Он никогда не скажет этих слов. Они – не его слова. Но это слова его сердца.
…И папа клянется себе, что сегодня же ночью после работы непременно навестит дедушку.
Глава восьмаяСпит город. Спят его набережные и тротуары. Тихо на Красной площади. Лунный свет освещает зубчатые стены Кремля. Изредка проезжает по уснувшим улицам легковичка. Не видно автобусов и троллейбусов. И они спать пошли – в свою спальню, в свой парк.
Троллейбус закрыл единственный глаз и дремлет. Ему снятся сны. Ему снится, что он дребезжит на улицах города. Он слышит голос кондукторши: «Переулок Лазовского, следующая Аэропорт!»
И другое снится ему: то очаровательное, чего не расскажешь, а разве только увидишь во сне. Мелькание жизни за стеклами, вечно куда-то спешащие москвичи. Они сливаются в длиннющую вереницу, в толпу, и у каждого в этой толпе своя забота, смекает во сне троллейбус, своя радость, горе, своя любовь.
…Автобусу снятся длинные снежные мостовые на окраине города. Ему снятся набережные и реки, скованные льдом. Его погасший глазок мигает во сне от окрика школьника: «Ванятка, Ванятка, догоняй!»
Душно автобусу в автобусном парке, переполненном запахами бензина. Ему охота обратно на волю, на Болотную улицу, к Замоскворецкому мосту.
Спит метро, погасла его рубиновая буква – большое «М». Для одних это просто буква. Для других – «мама». А иным кажется, будто это начало любимого имени – к примеру: Митя или, скажем, Матвей.
Спят окошки на всех городских улицах. Погасла неровная россыпь их огоньков. Спит булочная, спит зеленная, спит магазин «Детский мир». Спят деревья. В тишине ночи они дышат глубоко и ровно. Дремлет под снегом городская земля. Отдыхает. Она устала. Копит силы, чтобы вытолкнуть весною травинку – короткую, приметную только для человека маленького роста.
Спит глубоко, спит сладко и заколдованно та городская даль, где город мягко сольется с пригородом, где, ежели прошагать километра два, завиднеется первый тощий лесок.
Свет редкого фонаря не может здесь заглушить свет луны и не спорит с ней. Волшебно, ярко и ясно сияет тут не вытоптанный прохожими, не выметенный дворниками снег.
Широки площади, велики улицы, длинны их нескончаемые дороги. Малы переулки. Город затих. Четко слышится в тишине шум колес одинокой машины и шаг прохожего.
Город проснется рано. Ему некогда спать, В шесть часов зазвенит трамвай, зажгутся в домах окошки, одно за другим, одно за другим.
Но есть на свете такие окна, которые никогда не спят. Это окна наших заводов.
Если б Тарасик мог прошагать через уснувший город и подойти к проходной будке дедушкиного завода, его не впустили бы туда. Вахтер сказал бы ему:
– Эй, пацан, давай уходи. Мало что дед, у всех деды! На завод без пропуска нельзя!
Но ведь мы-то можем взлететь к карнизу и заглянуть сквозь стекла дедушкиного завода!..
Это очень красивый завод. Он весь белый. Он выложен такими же кафельными плитами, которыми выкладывают ванные комнаты в новых домах.
Еще бы! Ведь он сам изготовляет эти плитки – не только белые, – голубые, розовые, оранжевые, сиреневые. Плитки в цветочках, плитки в клеточку. И такие, на которых нарисованы курица и цыплята. А есть и такие, на которых одни только ноги аиста. А на других только аистин хвост, а там – длинный нос и маленькая, будто капельная, головка. Если сложить – получится целый аист. Это плитки для детских садов. Но есть и другие – для новых станций метро. Они выпуклые, как пуговицы, и тоже разных цветов. Они бывают продолговатые, светлые, темные. А есть плитки – в них впаяны мыльницы. Есть другие – в них вделаны патроны для ламп. И чего только не придумают люди!
Так неужто такой завод пожалеет плиты для собственных цехов?
Плитки – белые, печи – черные на дедушкином заводе. Черные, длинные, похожие на тоннель. Так и называются: тоннельные печи.
Между тоннельных печей бежит коридор. Он бы тоже казался темным, но его освещают огненные глазки. В каждой печи – глазок. Каждая печь сливается со своей соседкой, как вагоны поезда. Да нет же – еще тесней. Глядит из каждой печки красный, огненный глаз.
Надо сказать по правде, огонь бывает не только красный, он желтый, оранжевый и соломенный – так говорят мастера завода. По цвету пламени старый мастер может определить, какая завтра будет погода. Вот чудеса! Если цвет у глазка бело-желтый – стало быть, будет дождь. Красный – солнце.
Завод стучит и грохочет, как все заводы на свете. Из стука, из клекота, из тьмы и света глядят не мигая огненные глазки. Они светятся ночью и днем. Утром и вечером. Они затеплились раз навсегда – и не гаснут и не погаснут. К печам ведут рельсы, по рельсам бегут вагонетки. В вагонетках капсюли – так называются большие огнеупорные ящики. В ящиках плитки. Их ставят в печь, и они бегут вдоль печи по конвейеру, чтобы закалиться и прокалиться. Бегут вдоль печей, а печи одна за другой набавляют жар.
И вот уж летят плиты по другому конвейеру. У конвейеров женщины, они проверяют каждую плитку, хоть белую, хоть голубую, а хоть с цыпленком или там с аистом.
Если плитка крошится, они не жалеют ее и выбрасывают. Значит, не крепкая, значит, не закалилась.
Неутомимо бежит конвейер. Утром, вечером, днем и ночью проверяют женщины прокаленные плитки.
А вот большой барабан. Это он только так называется барабаном – по-заводскому; на пионерский он не похож. Из барабана бежит струя, обливает плитки. Струя не какая-нибудь, а особенная, зовется эмаль. Бежит густая, чуть желтоватая. Но только огонь нам расскажет, какого цвета была эмаль. Лишь в огне она поведает о цветах, обо всех цветах радуги. И о тех цветах, что, может, не снились радуге. В первой печи розовеет плитка. Огонь крепчает – она краснеет. Огонь бушует – она становится алой.
Огонь!..
Есть на свете такая наука – химия. Но есть на свете искусство, причуда. И жар огня. Лаборант уверен, что плитка будет коричневой. Ан нет! Огонь обожжет ее, а плитка – хвать! – и станет зеленой. Поэтому в лаборатории делают пробы, проверяют: какой же будет эмаль после обжига? Над этим работают лаборанты, инженеры и мастера.
…Дедов завод стучит и грохочет, как всякий другой на свете. Только он еще и гудит вдобавок – гудом пламени.
На дедушкином заводе даже пол и тот частенько бывает белым. На полу – песок, каолин. Для дедушкиного завода с разных концов Союза привозят глины. Глина ждет, чтобы рассказать о себе под действием пламени. Ее проверит ученая лаборантка, но еще лучше ее проверит огонь.
Есть на свете глины красные, белые, огнеустойчивые, морозоустойчивые. А вы думали так это просто – въехал в дом, а на кухне – на тебе! – красивые белые плитки.
Нет, не просто. Глядите, вон огромная печь, похожая на маяк. Она рвется вверх. Крутые ступени ведут к верхушке печи. В этой печке тоже бушует пламя.
Значит, и тут обжигают плитки?
Нет, в этих печах прокаляют жбаны, садовые вазы, куски колонны для сельскохозяйственной выставки.
Дед Тарасика – хозяин над этой печкой. Она большая и высокая, как маяк. И зовется она «горн».
Ты видел когда-нибудь гончарный станок? Ага, не видел! Только самые старые мастера умеют по-настоящему, так, как надобно, работать на этом волшебном станке. В Москве их два – дедушка Искра и мастер Гурилев. Гурилеву восемьдесят два года. Он пенсионер. Стало быть, в Москве на гончарных станках работает только дедушка Искра?
Нет, не только дедушка Искра. Но уж он работает – всем на зависть!
Он украинец. Из Опошни. Издавна говорят – лучшие, самые лучшие гончары в Опошне. Когда мастеру Искре было тридцать два года, его пригласили в Москву на завод.
Иные говорят: кустарщина! кустарщина! Эх, до чего легко придумать словечко, да и приклеить его к человеку ли, к делу ли. А есть другое слово, хорошее, верное: не кустарь, – умелец, мастер. И государство сказало: берегите умельцев, дорожите умельцами. Позовите-ка того, что из Опошни: Искру! У него умелые руки, золотые руки. Станки, конечно, станками, а мастер мастером.
…Дедушка работает на гончарном станке. Двери цеха приоткрываются. В щель заглядывают молодые рабочие. Они говорят:
– Вот это да!
Гончарный станок очень прост: два разной величины деревянных круга – один вверху, а другой внизу. У него нет приводных ремней. Дедушка Искра сам заставляет его вращаться. Ногою он нажимает на нижний круг, и верхний круг как завертится!..
Ах, если б Тарасик мог подглядеть хоть в окошко, как красиво работает его дедушка. Тарасик еще не знает такого слова – «кустарщина». Он знает слова «волшебство!», «здорово!», «ну и ну!». Он знает, что их фамилия Искра, что его дедушка – мастер Искра. Ведь Тарасику еще пяти не минуло. Ему не надо рассказывать про потайной фонарь – весь мир для него освещен светом этого фонаря. В его свету он увидел бы, до чего хорошо работает дедушка. Дед берет кусок глины. Он швыряет его, вот именно что не кладет, а швыряет на верхний круг. Не силой – искусством удерживают руки мастера глину на верхнем кругу. Если глина собьется с центра, никакою силищей ее не удержать. Руки, ноги, глаза, все тело дедушки Искры прислушивается к станку. Левый глаз прищурен. Подбородок чуть выдается вперед. Бегут круги, руки мнут глину, каждый палец как бы рисует форму. И рождаются под руками дедушки блюда, вазы, причудливые кувшины – одним словом, все, что захочет дедушка. Нажим ноги, едва приметное движение пальцев!.. Круг летит, мастер слился с гончарным станком.
Вот и дно той будущей вазы. Вот ее стройное узкое тело, вот ее ножка, изящная, легкая. Та, что будет стоять на земле.
В эту короткую, единственную минуту мастер любит себя, он гордится собой.
В щель двери глядят молодые рабочие.
…Весь содрогаясь, с перекосившимся злым лицом мастер Искра хватает модель новой вазы – совсем готовой – с гончарного круга, мнет ее в руках и швыряет прочь. Как сын, он запускает руки в волосы. Только не русые, а седоватые. Опять и опять бежит под руками гончарный круг. Опять и опять прищуривается дедушка Искра и снова мнет модель своей будущей вазы и снова кидает ее прочь.
Где та короткая, та счастливая минута, когда он себя уважал?
Мастер взмок от злости и ненависти к себе.
– Вот, говорят, форма, форма… – бормочет про себя дедушка, – а какая такая форма? Свадьба формы и цвета – иначе изделия нет. Скучное дело будет, а вазы – нет, не будет!..
Поет станок, поет песня в сердце дедушки Искры, разрывая, а не утишая его.
…Художественный совет. На завод приходит приемочная комиссия. Парк имени Горького заказал заводу садовые вазы. Над ними работали три художника. Два молодых и один профессор-старичок. Над ними работал и дедушка Искра. «Допустили! – с горечью думает дедушка. – Конечно, нельзя подавлять инициативу старого мастера. Конкурс – пусть, мол, пробует, старый хрен».
…Те двое, молодых, – ничего не скажешь, ребята с огнем. Особенно один, у него ваза прямо поет, диво дивное, а не ваза. Художество! Не дотянуться! И поразит же гром талантом такого немудрящего. Собой неказистый, лицо рябоватое, глазки как щелочки. Нет, не спрашивает талант, на чью голову ему сесть. Этот парнишка себя еще раздокажет.
И сердце дедушки Искры щемило от счастья и зависти.
Что до профессора – тот не конкурент. Ваза как ваза, скучное дело, много таких было и не одна еще будет.
А что получилось у него самого?
Срам и позор, а податься уже некуда.
Он входит на художественный совет и приносит четыре модели ваз. Он раздавлен. Он знает – это не то. Кто бы что ни сказал, все равно дедушка Искра знает: не то! Как побитый входит мастер на художественный совет. Гордый – он жмется в угол. Упрямый – не поднимает голову.
…Что это там говорят? И один, и другой, и третий. И парнишка тот, рябоватый? Лучшие вазы – вазы мастера Искры.
Он не верит! Неправда! Не может этого быть!
Вазы плохие, ему ли не знать!
И, выйдя с завода, шагая домой, он садится на камень в чьем-то чужом дворе и закрывает руками лицо. Если б мог – он бы сейчас заплакал. И подумать только, подумать только! Справедливость какая!
Справедливость? Или пожалели, поняли, что нельзя ему, мастеру из Опошни, сгореть со сраму. Ведь самая лучшая ваза – зачем врать – была у того, у молоденького, рябого.
– Ничего, сынок, – бормочет дедушка, – я тебе раздокажу, я тебе ответ дам. Ты дал мне намек, я ответствую. Спасибо вам, люди, спасибо за доброе слово. Вы мне его вперед подарили.
Лишь теперь, услыша его, дедушка Искра сделает настоящую вазу. Он за доверие отблагодарит. Он крылатый.
Она большая, вдвое больше Тарасика. Дедушка сделал ее на гончарном станке. Говорят, что этого не бывает. Но мастер Искра думает иначе.
Можно, конечно, сделать модель на станке – по шаблону, потом ее увеличат, запросто переведут в настоящий масштаб, перельют в форму, разрежут на куски…
Но для мастера Искры отливка – мертва. Он сделает вазу без отливки. Живая выйдет она из-под его рук.
Дедушка работал не только пальцами. Он запускал в глину руки по локоть. И хоть верьте, хоть нет – обошлось без отливки: она родилась живая!
На работу мастера Искры глядели в щель не только парнишки-рабочие, – директор завода, инженер по обжигу, лаборанты… Чудо чудное! Он сделал ее без отливки – эдакая силища!.. Упрямый, бешеный человек!
Она сохнет. Стоит в просторной отдельной комнате. Он ходит вокруг нее, глядит на нее и не дышит. Края у нее широкие, один опущен к земле. Она на широкой ножке, и весело эдак она избоченилась. Руки круглые, тонкие, детские… Ну, может, чуток потолще руки Тарасика. А будет она цвета кобальта. Это значит – синяя. От нежной голубизны – голубой как небо – перейдет она в цвет густой. Нет, не сразу, нет. Между ярко-синим и бледно-синим синька будет переливаться, играть. И кто посмотрит на вазу, вспомнит и василек и плюгавую незабудку, а кто бывал на море – море вспомнит, волну морскую. Она будет сохнуть пять дней, пока не поступит в большую печь для того, чтоб ее прокалил огонь.
…Придет время – из зелени, из земли глянет в небо небесная, голубая, морская ваза мастера Искры!.. В парке вокруг нее станут играть ребята. Будут лепить из желтого песка пирожки… И посмотрят они невзначай на нее: разволшебную, расчудесную – синяя, а внутри пион… Вот примерно так. Пионы будут литься из вазы на землю, брызнут через ее края.
Мастер Искра ходит бесшумно вокруг широкой садовой вазы. Главное впереди. Что скажет обжиг? Что скажет эмаль?
Если хотите знать, он не поставит вазу в капсюль. Живой огонь ее обожжет. Огонь – стихия. Что еще скажет ему огонь? Не придумать того человеку, что пожелает природа. Пламя – оно природа, стихия, причуда. Пусть говорит свое слово огонь.
На пару будут они работать – мастер Искра и горн!
Все что угодно может выдумать пламя, но не скажет скучного, тусклого слова. Искра – человек рисковый, он не поставит вазу в капсюль.
Завтра – день обжига. Тридцать шесть часов простоит мастер Искра у своего маяка. Он станет смотреть в окошки горна. Гончары зовут те окошки гляделками. Регулировать силу пламени – дело тайное и волшебное. Это дело старого гончара. Он его никому не поручит, не передоверит. Вазу внесут в раскрытые двери горна. Потом его замуруют. Вспыхнет пламя, и, все накаляясь, медленно, постепенно забушует оно вокруг парковой вазы… Оно будет ее лизать осторожно. И вот загудит – и обнимет вазу со всех сторон…
Искра не отойдет от печи. Он будет смотреть в окошки-гляделки.
Завтра – обжиг. Завтра ее замуруют в печь. Сегодня, может, последнюю ночь он поспит спокойно.
Но и в эту ночь он не лег. Он шагал и шагал по городу. Не то чтоб он думал о вазе, он не думал о ней. Что-то в нем бродило, пело. Мастер Искра не мог спать, не мог вернуться домой. Мысли, чувства, растроганность, даже какое-то умиление безудержно владели им.
Он устал. Хотелось присесть на скамейку в парке. Он присел на скамью, но что-то снова его подбросило и повело дальше. Душевное волнение так сильно владело им, что мастеру вдруг показалось, будто вокруг него поют улицы. Это был один из прекраснейших часов его жизни, когда все как будто бы обрело слова. Каждое дерево, каждый дом, и набережные реки Москвы, и старый мост, перекинутый через реку.
Река Москва катила во тьме свои тусклые воды. Шумела чуть слышно. Он оперся о перила моста и, внимательно и вместе с тем не замечая реки, глядел вниз.