Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
На лице у штурмана было то затаенное, застенчивое, скрытое и вместе глубокое чувство обиды, которое так хорошо знала мама Тарасика. Взгляд исподлобья. Чуть-чуть дрожат губы. Значит, люди не вырастают? И в двадцать остаются четырехлетними?
Она ушла не оглядываясь с капитанского мостика и долго стояла одна на корме. Луна освещала море, но мама не видела луны. В море зажегся маяк. Но она даже не приметила его красного огня.
Время было, однако, позднее, надо было ложиться спать. И мама спустилась к себе в каюту.
Это была каюта дневальной и уборщицы (маму Тарасика пристроили к ним).
Когда она открыла маленькую белую дверь, обе женщины, полураздетые, уже сидели на своих разобранных койках и готовились ко сну.
Перекинув через плечо короткую косу, дневальная ее расчесывала и что-то сердито и быстро рассказывала уборщице.
– Добрый вечер! – входя, сказала мама.
– Вечер добрый! – носовым, страшным голосом ответила уборщица. И стала, позевывая, разуваться: сняла башмаки с ушками (точь-в-точь такие же, как у дедушки Искры), задумчиво и осуждающе пошевелила пальцами ног и начала медленно стягивать чулки. Чулки были шерстяные, полосатые. (Старуха родилась в Астрахани. В портовой и рыбной Астрахани старые рыбачки носят такие чулки от простуды.)
Нэ-э пускала
Мэнэ маты
Гуля-ать по ночам! —
запела дневальная.
– Извините, – сказала мама дневальной, встала бочком и потихоньку, чтоб не толкнуть ее, стянула с гвоздя полотенце.
– Да-да… вот они, какие дела, Петровна… – посмотрев на уборщицу поверх маминой головы и притворившись, что мамы в каюте нет, сказала дневальная. – Он ему, значит: «На берег спишу!» А тот – как воды в рот набрал. А чего ж ответишь?.. Капитан на судне хозяин!
– Ну и ну! – покачав головой и причмокивая, вздохнула уборщица.
– Кому планктоны, улыбки, – со скрытой силой сказала дневальная, – а человека – на берег!
Ноги у мамы стали будто тряпичные. Она села на койку.
– Да вы что? – спросила она. – Какие еще такие улыбки?!
– А такие, – ответила ей дневальная, – что до Жоры ты, детка, еще не достигла. И нечего, понимаешь, зря голову ему дурить.
– Да я ж не дурила! Честное слово, что не дурила!..
– Ладно, девки, – вмешалась уборщица. – Может, еще подеретесь, а?.. Ложитесь-ка спать, и чтобы больше не было этого глупого разговору.
Чуть дыша, мама принялась раздеваться.
Чтобы ей неудобней было, дневальная сейчас же повернула выключатель, и мама продолжала раздеваться в темноте.
Разделась, прижалась щекой к подушке…
И вдруг из угла, между подушкой и стеной, тихонько вышел Тарасик.
Не вышел он… А легла на подушку его головенка, рядом с горячей щекой мамы. Теплое, сонное дыхание Тарасика защекотало ее щеку. Мама прижалась головой к его плечу.
«Тарасик!»
И так она сказала это, как будто бы искала у него поддержки и помощи.
«Мамочка!» – ответил Тарасик.
Его короткие пальцы легли на ее горячую щеку.
В ее глаза заглянули лукаво и влажно его глаза с косинкой. В них был смех. И любовь.
Они прижались друг к другу.
«Мамочка, а зачем ты плакала?»
«А так просто», – ответила она.
Но его вишневый, смеющийся, чуть косоватый взгляд пристально глядел в глаза мамы, в самое сердце ее.
«У тебя ноги сильно холодные, – вздохнув, сказала она. – Он тебе не надел шерстяных чулочек».
«А вот и надел!» – ответил Тарасик.
«Он тебя обижает?» – спросила мама.
«Не обижает. Он мне сушек купил».
«Ты сыт?» – щекочась ресницами, спросила мама.
«Ага!» – ответил Тарасик.
«Ты его, кажется, здорово любишь?» – ревниво спросила мама.
«Мы в баню ходили, – подумав, ответил Тарасик. – Он мне мыл галав! Только ты лучше моешь галав!»
Мама вздохнула, раскрыла глаза, сбросила на пол полотенце.
«Такие переживания по работе, а тут еще известий из дому нет!..»
И, приподнявшись на койке, она долго смотрела в круглый, большущий глаз морского окошка-иллюминатора. Вздыхая, мама подсчитывала все те обиды, которые нанес ей папа Тарасика.
Обид было очень много. Поэтому иллюминатор начал светлеть, когда мама добралась в памяти до города Владивостока.
Глава четвертая…Вот он, Владивосток.
Его мостовые и тротуары такие крутые и неровные, как будто бы земля захотела передразнить море: доказать ему, что суша тоже бывает покрыта волнами.
Море – повсюду. И на бульваре, и в порту. Оно вдается в берег полукругами и острыми клинышками; щетинится мачтами судов и суденышек, если посмотреть на него с насыпи.
Далеко уходит оно, синея и сливаясь с небом, такое большое, что не видать ему ни конца, ни края.
По городу гуляет морской ветер. Кружит соринки и теребит ветки деревьев.
Дома во Владивостоке большие. А на окраинах – заржавевшие, круглые, с маленькими окошками – до сих пор стоят китайские фанзы.
Рядом со зданием универмага – центральная почта.
Каждый день – это было еще до отхода танкера – мама бегала на владивостокскую почту.
Вот оно – знакомое маленькое окошко с надписью: «До востребования».
…Кто бы знал, как крепко билось ее сердце, когда женщина за окном говорила: «Гражданочка, попрошу паспорток!..»
Письмо!
Мама распечатывала конверт и, сдерживая дыхание, вынимала оттуда листок бумаги.
Жирно синим карандашом была обведена на белом, гладком листке ручонка Тарасика.
В первый раз получив такое подробное известие из дому, мама сжала кулак и сказала: «Припомнится!»
Во второй она чуть не заплакала.
В третий запричитала в голос. Она стояла на почте, в уголке, громко всхлипывая. А люди, которые проходили мимо, говорили: «Девочка, что случилось, а?.. Ну?! Чего же ты молчишь? Беда, что ли, дома какая?.. Отвечай!»
Мама молча махала руками. Наплакавшись вволю, она кое-как обтерла лицо рукавом и тут же, на почте, принялась строчить ябеду дедушке Искре.
«Дорогой Тарас Тарасович!
Я пишу Вам это письмо и плачу. Как плакала много раз. Вы-то знаете. Когда Вам становилось больно оттого, что я плачу, мне делалось легче.
Я знаю, – это эгоизм, черствость с моей стороны. Но, признаюсь, иногда я хочу быть черствой, хочу быть плохой. Черствым людям легче живется на свете. У меня есть на этот счет кое-какие примеры. А свою доброту, любовь и нежность человек несет как тяжелую ношу, я вижу это по Вас. И Вы мне очень дороги, Тарас Тарасович.
Вы говорили: «Женщина должна гордеть». Но я так сильно любила одного человека, что не всегда могла быть гордой. Но теперь я знаю, я сумею быть гордой. И больше никому не позволю топтать себя ногами. Вы меня никогда не судили. Что бы я стала делать, если бы Ваши старые руки не отвели от меня беду. Если бы не Вы… Но лучше не будем об этом вспоминать…
Я знаю, Вы человек занятой. И человек, страстно преданный своему делу. А «страсть владеет миром».
Но ведь Тарасик Ваш внук и Вы его так любите. Поэтому очень прошу Вас меня пожалеть и сообщить мне безотлагательно, как он поживает. Сыт ли? Здоров ли? Прижился ли в детском саду?
У него, бесспорно, тяжелый характер. Я мать, но не закрываю на это глаза. Вполне допускаю, что он кого-нибудь там избил.
Но войдите в его положение как человек пожилой и чуткий. Сказал ли ему хоть кто-нибудь хорошее слово с тех пор, как я уехала из дому? Быть может, он оскорблен и он озлобился.
И прошу Вас, если Вам это не очень трудно, намекните кое-кому, что чулки и зимние шерстяные штанишки лежат в нижнем ящике письменного стола. И что, между прочим, Тарасик может в одну минуту остаться без матери, потому что в море нередко бывают штормы!..»
Вот так примерно писала мама. А когда ее слезы хотели капнуть на листок, она отстраняла голову для того, чтобы дедушка Искра не мог доставить кое-кому удовольствия и показать ее заплаканное письмо.
Глава пятаяИдет танкер, а в круглое окошко, которое по-морскому называется иллюминатором, глядится луна. И не только она одна глядится в окошко. В него глядят волны.
Они заглядывают в окно танкера и светлой рябью ложатся на потолок каюты, в которой спят три женщины, три матери. Спит мама Тарасика. Спит дневальная (вдова матроса), в одесской школе в пятом классе учится ее девочка. Посапывает во сне уборщица. В Ленинграде в мореходном училище живет ее внук. (За бабушку, за ее заслуги, приняли внука в «мореходку». Она заслужила это тридцатью годами беспорочной службы на судах.)
Волны плетут на потолке неутомимый узор, похожий на кружево занавесок, и, когда женщины открывают спросонок глаза, к их мыслям о детях, как к длинной косе, приплетается спокойное, неутомимое движение волны.
Сразу видно, что танкер движется, когда посмотришь на потолок.
На столике, привинченном к стене каюты – чтобы не опрокидывался во время качки, – тихонько потренькивает алюминиевая кружка. В кружке – чайная ложечка. Это она звенит: динь-динь-динь! Иду. Иду. Вы спите, а танкер работает. Неутомимо глядят вперед его глаза – два больших судовых компаса.
Но вот померкла за окошком луна. И стал наплывать на небо рассвет.
Рассвет… Он медленно наплывал на небо. Море чуть-чуть посветлело, но солнышка еще не было видно.
Густо, как жирное, тяжелое месиво, прошел под водой косяк рыб. Вода над ним мертво блеснула рыбьей чешуей.
Забили крыльями поналетавшие невесть откуда глупыши. (Это птицы такие – глупыши.) Они задевали воду раскоряченными лапами, сталкивались маленькими головками. Ослепнув, потеряв разум и страх, глупыши на ходу клевали рыб.
Вода забила птичьим фонтаном: она выталкивала глупышей. Судно шло вперед, все вперед, рассекая поверхность из живых копошащихся тварей.
Потом в водяном потоке, за бортом судна, стали крутиться медузы и водоросли – медузы большие и маленькие медузы, сильно похожие на цветки ромашки. Они дышали – всасывали и выплевывали воду.
И сколько ни шел вперед танкер, а они все лились навстречу ему потоком молчаливым и торжественным. Каждая травинка, набухшая и желтая, оторвавшаяся ото дна, становилась приметной в прозрачной воде, чуть тронутой первым солнышком.
Но мама Тарасика этого не видела, она спала.
Ее разбудил стук. Накинув халат, босая, она спрыгнула с койки. Каюта была пуста. Ни уборщицы, ни дневальной. Проспала!
– Кто там? – спросила мама Тарасика.
Ей ответил новый стук. Дверь скрипнула, и в широкую щель протянулась чья-то рука. В руке была раковина: большая, розовая.
– От Минутки! – услышала мама голос Королева. – Переживает… Сильно переживает… Просил передать, что убит, но держится. Помнит, мол, мгновение.
Все это Королев пробормотал одним духом и сразу исчез.
В руках у мамы осталась розовая раковина. Ей очень хотелось кинуть ее в раскрытый иллюминатор или прямо в голову этому Жоржу. Пускай едет в свою Одессу и там преподносит девушкам раковины. А у нее – сын! Ага, вот кому она отдаст эту раковину. Тарасику!
Так думала мама. Но думать особенно много об этом она не могла. Ведь надо было работать, надо быстрее идти на палубу: драить мелом медяшки (так называются все медные части на судах), плести циновки, то есть маты и кранцы.
…И надо было еще как следует запастись духом и выпросить у старика боцмана, чтоб он разрешил ей всем этим заняться. Мама не хотела сидеть без дела. А в чем было ее дело, она покуда не знала.
И вот она вышла на палубу. Продолговатое темно-красное солнце, похожее на сливу в киселе, медленно выкатывалось с той стороны неба.
Оттого, что холодно было, и оттого еще, что так велик был простор моря, как только на море и бывает, где ширь и даль воистину необозримы (и предела б им вовсе не было, если бы не стык неба с землей), маме Тарасика вдруг подумалось: «То, что было вчера, – мелочь, мелочь и мелочь!..»
Все, на что она искала ночью ответа и не находила его, вдруг сказалось ей простым языком утра, воды, солнышка, ветра, простора и холода. И она попрекнула себя, что не спускается вниз и не достает сейчас же из чемодана записной книжки.
«Работать надо!.. А то все забудется-перезабудется – забортные лаги, пеленгаторы, световые сигналы…»
Да, да… Сейчас она спустится. Вниз. В каюту… И достанет свою записную книжку.
И мама стала спускаться вниз.
Шуми-и-ит пасса-а-ат,
Игурае-е-ет в такела-а-аже, —
вдруг послышался за ее плечами уверенный тенорок.
На палубе стоял штурман Минутка.
«Небось поджидает ответа на раковину!»
Она опустила голову, но все же успела приметить его темную спину. Минутка был в морском кителе. Обыкновенный китель. Слегка потрепанный, чуть лоснившийся на локтях. Такой, какой надевают все моряки, когда выходят на вахту.
…Вахта? Мамино сердце сжалось.
Но, кажется, капитан грозился списать его на берег?..
Захлопнулась дверь каюты за мамой Тарасика. Перед ней тетрадь. На листки ложится отражение морской зыби.
«2 ноября.
Следуем в Магадан.
Локатор расположен на мостике (в ходовой рубке), – было написано на первой странице. – Это прибор, который заменяет капитану и штурманам маяк во время туманов. Днем ничего в локатор не видно (мне). Ночью – впечатление луча прожектора, который шарит, шарит, вращается, вращается в стеклянном глазу локатора.
Ветер – и вода вдруг ни с того ни с сего полетела из-под бака, как мелкая пыль, как будто с обеих сторон машины для поливки улиц. Это было третьего дня.
4 ноября.
Как потом вспомнить мелькание вот этих гор, на которые ты вроде бы и не глядишь вовсе, а они все же плывут и плывут за тобой по левому борту танкера?..
5 ноября.
«Камень опасности» – похож издалека на узкий торчащий из воды палец.
Прочесть: Ефимов, А. «Курильское ожерелье».
Крильон – остров.
Отступ…
Что-то зачеркнуто.
Отступ.
Зачеркнуто.
Рисунок: человек, человечек, изгородь, дом.
Подпись: Тарасик (с росчерком).
8 ноября.
Хорошо бы накоротко (не навсегда, ненадолго) стать моряком. Настоящим. Например, боцманом.
Влезть бы в душу и сердце человека. Перестать замечать, что море красивое, и научиться видеть его деловито, как видишь свою ладонь или старое платье, которое носишь каждый день.
Моряки говорят: «романтика, романтика». Это они говорят со злостью и презирая береговых. Они уверены, что никакой романтики и в помине нет.
Хорошо бы запомнить все трубы на судне (узнать, зачем они – чему служат).
Увидеть бы шторм – по-моряцки, по-деловому, без страха, без паники и без восторгов.
9 ноября.
Что такое порт? Что такое тоска по берегу? Как и почему человек хочет напиться? Пеленгатор. (Не постесняться и попросить еще разок объяснить. А вдруг я усвою.)
Памятка.
Не «изучать». Не нахватываться.
Узнавать. Видеть. Слышать.
(Одолжить бы знания – бытовые и простые – у моряка. Хоть на то время, пока я сделаю курсовую.)
Научиться расспрашивать. Ничего о себе не рассказывать. Слушать. Уважать, доверять. Нельзя ничего записывать за человеком. Внимание не должно быть корыстно. Никогда ни при ком не задумываться. Полная сосредоточенность на других.
10 ноября.
Тарасик.
11 ноября.
Мне трудно. Укачиваюсь. Моряки не стыдятся и говорят открыто: укачивается каждый, только всякий по-своему. А я храбрюсь. А от качки тоска.
14 ноября.
Пейзаж: мимо маяка проплывает кораблик – обломанная веточка дерева. На ней сидит птица. Она отдыхает. Прочертила в воде блестящую дужку сеть японских рыбаков.
17 ноября.
Следуем в Петропавловск.
«Кто он такой? Как его зовут?» (о судне) – так вчера сказал наш капитан. Как о живом человеке. Не «какое судно», а «как его зовут».
А вот такие телеграммы он посылает:
«Находка. Начальнику порта.
Пропадать мне пропадом что ли за то что я осмелился прийти в воскресенье вопросительный знак Все же прошу соблаговолить ответить за кем моя очередь когда прикажете начинать выгрузку.
Боголюбов».
Во Владивосток он телеграфировал:
«Находка хочет ставить вне очереди суда пришедшие позже меня тчк Прошу вашего указания соблюдения очередности тчк В следующий раз постараюсь вас не беспокоить тчк Выпью на ты с начальником порта.
Боголюбов».
Когда он сердится, лицо у него багровое, тяжелое, а словечки такие: «помощнички!», «антимония!», «мало вас в детстве пороли!»
18 ноября.
Моя память – это бутылка, в которую я запечатаю все, что увидела и услыхала здесь, на корабле. Все, что я услышала и увидела тут, станет плавать в запечатанной бутылке по волнам, как джин в сказке из «Тысячи и одной ночи». Но когда-нибудь джин выскочит из бутылки, и тогда я, может быть, напишу что-нибудь замечательное.
20 ноября.
А все-таки мне здесь иногда до того трудно бывает. Вот садимся за стол в кают-компании, и капитан заводит такую игру, чтобы меня дразнить:
– Плаваете?.. Ага. Ну что ж. Терпеть обязан. Не выбирал. Приказ Пароходства. Я человек маленький: всего лишь капитан!.. Чуть журналист или писатель, извиняюсь, конечно, или писака, давай к Боголюбову… Стерпит… Пере-е-евидали мы вашего брата! А может, они у капитана вот где сидят?.. – Хлопает себя по затылку… – Писа-а-а-ате-ли!.. Писа-а-атели!.. А между прочим, все врут. А? Не так? Нет на сегодняшний день у нас Горького.
(Хохот. Всеобщий.)
Сперва я старалась возражать, сердилась и кипятилась. А потом бросила. Но нельзя сказать, чтоб это меня ободряло. Врать не буду, не ободряет.
21 ноября.
Я тут в ответе за все грехи журналистов и даже писателей, за то, что кто-то когда-то выкрасил в голубую краску какой-то забор, за то, что кто-то отрывается от жизни, за то, что кто-то халтурит или бросает свою жену.
22 ноября.
Сегодня стажер Саша сказал: «Храбрость – это сердце и тельняшка моряка. Она всегда должна быть при нем». Здорово сказано».
Перелистав свою записную книжку, мама нахмурилась и сделала новую запись: «Стыдно! Товарищи моряки с виду такие хорошие ребята, и вдруг – флирт. Неужели я подала повод?»
– Разрешите? – раздался вдруг за дверью каюты голос боцмана.
Но мама не успела ему разрешить, он просто вошел, не дожидаясь ответа.
– Ага!.. Обрабатываете? – осклабившись и подмигнув ей своим единственным глазом, спросил боцман. – В час добрый, как говорится… А если ребята смеются, так это ж по несознательности. Молодость. Пустота в голове!
– Да что вы?! Я письма домой пишу. Скучаю сильно, – нисколько не потерявшись, ответила мама.
– Ага, Ну что ж… Опять в час добрый, как говорится… Ну, а насчет тоски, так это, значит, такая у вас планета, чтобы скучать. Море. Ясно – не берег. Не какой-нибудь там фешенебельный, при папочке с мамочкой, ресторан. Привыкнете… А все ж таки вы должны сознаться, Соня, что у нас красота!..
– Сознаюсь, – с готовностью ответила мама.
– Так вот… Того… Вы просили, когда ребята пойдут драить танки, чтоб я намекнул…
– Спасибо, товарищ боцман! – сказала мама. Быстро сунула тетрадку за пазуху и крепко, растроганно, изо всей силы пожала боцману руку.
Глава шестаяКак же так?! Ведь это они, они вчера после ужина играли на балалайках?.. От горячего душа у них блестели носы, как чисто вымытые кастрюли. Перед их лицами, насвистывая и раскачиваясь, размахивал руками старший механик – руководитель балалаечного оркестра.
Свети-и-ит ме-есяц,
Све-етит ясный! —
пели матросы.
– Сначала! – вздыхая, говорит стармех. – Петров, ты чего?.. Это ж месяц – не лапоть! Погляди-ка на месяц!.. Нежней давай… Поняли, матросы?.. Внимание! Начали.
На них были апашки всех цветов. (Они понавезли их из Сингапура). Их ноги были обуты в голубые, оранжевые и зеленые тапки.
Мама сказала:
– Ох и до чего же вы все разоделись, ребята!
Электрик, человек малюсенького роста, снисходительно ответил ей:
– Моряки, Соня, всегда любили культурненько одеваться. На гражданке мы тоже культурненько одевались. Как сегодня помню: иду я, бывало, вечером в сад. На мне брюки шелк-полотно, соломенная шляпа, а в руках – тросточка… В таком виде, ясное дело, иду на танцы. Все ждут: «Идет Артур!» На гражданке, Соня, меня звали исключительно Артуром.
– Это по какому такому случаю? – удивилась мама.
– Да вы его больше слушайте, ангел, – потеряв терпение, вмешался двадцатилетний рыжий радист. – И никогда его Артуром не называли. Его Пашей зовут… Силен заливать! Думает, если человек с берега, так уши развесит!..
Но это было вчера.
А сегодня мама Тарасика тихонько стояла поодаль, на палубе танкера, и глядела на них блестящими, внимательными глазами.
Они работали. Не замечали ее и не хвастались.
Над палубой взвивались клубы желтого дыма. Дым полз тихонько по ветру – за танкером. (Судно уже ушло далеко вперед, а за ним сквозь холодный и прозрачный воздух, как хвост, волочился дымок грязно-желтого цвета).
Было тихо. Слышался шорох воды, ее шум, ее плеск, к которым до того привыкает ухо человека, что они становятся как бы частью большой тишины моря.
Боцман стоял над открытой цистерной танкера и крепко держал обеими руками пеньковую веревку. Другим своим концом эта длинная и толстая веревка обхватывала мальчика-матроса. Рябой одноглазый боцман, широко расставив ноги, поддерживал матроса почти на весу.
А рядом с боцманом стоял другой матрос. Он окатывал цистерну из шланга струей холодной воды.
– Давай еще! – глухо и тихо говорил боцман матросу, державшему шланг. – Вправо, вправо давай!.. Осторо-о-ожней! – кричал он протяжно в переполненный паром металлический колодец. И наклонял над ним побагровевшее лицо. – Слышишь?! Ты слышишь меня?.. Давай-ка дерни за веревку!
Матроса, которого он поддерживал на весу, было не видно с палубы. Матрос был под палубой. Он драил танк.
…Танки – это и есть большие, глубокие, как колодец, цистерны танкера. В них перевозят жидкий груз.
Когда мама Тарасика в первый раз услышала слово «танк», ей представился танк военный. Он шел вперед и взрывал землю среди огня и дыма. И вдруг оказалось, что «танк» на танкере – это цистерна.
На этот раз палубная команда должна была особенно тщательно вымыть одну из этих четырех цистерн, чтоб подготовить ее к приему подсолнечного масла.
Облачко желтого дыма над металлической цистерной, которая называлась танком, становилось все гуще, гуще… Из бледно-желтого оно делалось темно-желтым, почти оранжевым.
В не видной с палубы и жаркой глубине, переполненной прогорклым дымом, делал свое дело матрос. Это его окатывали сверху, из шланга, струей холодной воды… Это ему говорил боцман: «Слышишь?! Ты слышишь меня?! Давай-ка дерни за веревку!»
Мама не могла увидеть матроса, который был в танке. Но она видела лицо боцмана.
Рябое и багровое, оно казалось таким сосредоточенным, как будто боцман сделался туговат на ухо. По его лицу можно было легко догадаться, как трудно держать на весу тяжесть, как тяжко дышать матросу в танке, какая нелегкая у него работа и как жарко ему.
Страстно-сосредоточенное суровое лицо боцмана, его прочно расставленные, вросшие в палубу ноги, широкое тело, грузные плечи, сдвинутая назад клеенчатая шапка и даже его руки, темные, с закатанными до локтей рукавами, со вздутыми жилами, жесткие и сильные, – все в нем, казалось, понимало, что держит человека.
Он стоял «на канате», как говорят моряки. А это значило, что не веревку он держал в своих руках, а здоровье и даже, может быть, жизнь другого человека.
– Довольно, дьявол!.. Лезай назад! – глухо и страшно кричал боцман в пустой колодец танка.
А мама Тарасика стояла поодаль на палубе и, засунув в карманы крепко сжатые кулаки, смотрела на боцмана блестящими, восторженными, щурившимися от солнца глазами.
О чем она вспоминает?
Она вспоминает историю, которую так любил слушать ее Тарасик.
…Маме Тарасика было тогда четыре года с половиной. (Ровно столько, сколько теперь ее сыну Тарасику.)
Она жила в детском доме. Как-то вечером ей сделалось скучно. Она обошла все комнаты, пробралась на кухню детского дома…
Плита уже не топилась… Мама потрогала холодную плиту, потом открыла тихонько двери черного хода и выбежала на улицу.
Она шла по улице и оглядывалась. Хорошо знакомые ей окна детского дома ярко светились в темноте.
Она свернула за угол, и не стало видно окон.
«Окошки!» – сказала мама. И еще разок повернула за угол. Но окошки пропали! Их сделалось не видать.
Она стояла совсем одна, без пальто и без шапки, а вокруг нее собрались люди.
«Девочка, ты заблудилась?.. А где твоя мама?»
«Не знаю», – отвечала мама.
«А кто твой папа?»
«Не знаю», – отвечала мама.
«Как же так?.. Такая большая девочка, а не знает, где ее мама и кто ее папа… А как тебя звать, девочка?»
«Семячкой».
«Да что ты плетешь, какая такая Семячка? А скажи-ка лучше, дурочка, на какой ты улице живешь?»
«Сама дура! – сказала мама. – На-ка, выкуси!» – и протянула тетеньке два крохотных замерзших пальца. (Она думала, что показывает ей кукиш.)
И вдруг кто-то закашлял за ее плечами и осторожно взял ее на руки.
Это был толстый сердитый дядя.
Как только он взял ее к себе, мама Тарасика отчаянно и сладко заплакала.
Ей было четыре года шесть месяцев. Она лепилась щекой к щербатой дядиной щеке и чувствовала сама, как жарко дышит исплаканным раскрытым ртом в его небритую щеку.
Он ни о чем ее не расспрашивал. Лицо у него было сосредоточенное, как будто глухое… Мама сразу смекнула, что он на свете самый главный. Ему было не все равно, что она ревет, все в нем переворачивалось от жалости к ней.
И вот щербатый дядя надел на нее свою теплую куртку и понес домой.
«Гляжу: ребенок плачет, – рассказывал он директору детского дома и разводил для ясности большими, толстыми руками. – Ребенок! Нацменка. Семячкой звать».
«Помахай, Сонюшка, дяденьке ручкой», – вмешалась няня.
Но мама уже бежала по коридору, громко хлопала сапожками и даже не обернулась в его сторону.
Прошло много лет. Но знакомое, пронзительное чувство чужого доброго могущества приходило к ней не раз с тех пор, как она выросла.
Вот и теперь оно пришло, когда она смотрела на одноглазого рябого боцмана.
Матрос вышел из танка, поднялся вверх по крутой и отвесной лестнице, нетвердо ступил на палубу и обтер ладонью со лба пот.
«На-ка, – деловито сказал боцман. И накинул на него стеганку. – Тикай! Зазябнешь».
И посмотрел в танк.
Матрос подхватил стеганку и, едва приметно пошатываясь, зашагал к кубрику.
На палубе танкера курить воспрещено. Поэтому боцман и не стал устраивать перекура. Сутулый и серый, он присел на корабельный кнехт, сдвинул на лоб зюйдвестку, вздохнул и задумался.
Было три часа дня. Солнце светило уже не так ярко, не таким отчетливым был в прозрачном воздухе длинный и узкий дым, который бежал за танкером.
Сложив большой и указательный пальцы кольцом, боцман пропускал сквозь это кольцо пеньковый канат.
Канат бежал. Боцман пел:
Не влюбляйси-и-и
В кари-ий глаз…
Он вздыхал и посапывал. И маме Тарасика слышалось по его голосу, что боцман усталый, сильно усталый, пожилой и ворчливый человек.
– Товарищ боцман!
– Мое почтеньице, – вздрогнув от неожиданности, сказал боцман. (Можно было подумать, что она невесть откуда взялась, что он увидел ее в первый раз за этот день, а не сам привел на палубу, чтобы показать, как драят танки.)
Мама молча и робко потопталась за его спиной. Но разговаривать боцману, видно, совсем не хотелось. Он продолжал задумчиво ощупывать канат.
Пальцы у него были дубоватые, темные, с расплющенными ногтями. Если поглядеть на них, вот так, со стороны, трудно было бы догадаться, как ловко и быстро они умеют работать всякую работу.
Мама вздохнула, точь-в-точь как боцман, подошла к открытому танку и наклонилась над его жаркой чернотой.
Танк опять показался ей похожим на колодец.
Дневной свет выхватывал из его густой тьмы только четыре ступеньки и кусок металлической обшивки. А дно танка застилал пар.
– Я ничего не вижу!.. – сказала мама. – По совести, мне бы тоже надо было спуститься в танк. («Анк!» – подхватил танк.)
– А чего ж особенного? – усмехнувшись, ответил боцман и высоко поднял лохматые брови. – Раз нужно, так, значит, лезайте…
– А вы мне выдайте спецовку! («Овку-у!» – перекатилось в темноте)…
– Чего ж не выдать… – Брови боцмана дрогнули. – Идите в подшкиперскую, обувайтесь и одевайтесь.
– Хорошо! – И мама сама удивилась звуку своего охрипшего голоса. – Сидите, сидите, товарищ боцман… Не беспокойтесь, пожалуйста… Мне покажут ребята. – И она, не оглядываясь, зашагала к подшкиперской.
– Да вы это что?! Взбесились? – неожиданным, как будто разбуженным и сорвавшимся с цепи голосом заорал ей вслед боцман. – Да вы как это об себе понимаете?! Видать, в горелки играть охота? Это же танк. Там – газы! Его недавно паром обваривали.
– Зачем?
– Опять двадцать пять!.. А для того, чтобы легче его отмыть…
– Но ведь матросы спускались, товарищ боцман!
– Спускались… Скажете тоже! На то они и матросы, чтобы спускаться… Может, и в жизни бы не полезли, да дело требует… Если потребуется, так они за борт покидаются. Ну?.. И что ж из этого вытекает?! Что пассажиры тоже должны кидаться за борт?..
– Я, по-моему, не посторонняя пассажирка на танкере!.. Я вписана в судовую роль [2]2
Судовая роль – список экипажа с указанием профессии. Мама Тарасика числилась стажеркой-журналисткой.
[Закрыть]… И… я вам не девочка! Я ваша гостья на корабле.
– Загну-у-ули!.. «Не девочка», – изумился боцман. – А кто ж вы такая есть?.. Мальчик чи как?.. Оно и видно! Нашим ребятам за вас раздрайки от капитана! Нет такого закона, чтоб всюду суваться. И опять-таки, если вы наша гостья, так это еще не значит, что мы ваш след обязаны целовать.
– След?! – вне себя от обиды спросила мама. – След?.. Хорошо! Посмотрим, раз так.
– Чего? – весь побагровев, заорал боцман. – «По-о-смотрим»?! Ты слышал, Саша? – обернулся он к матросу со шлангом. – Она сказала: «Посмотрим». Будешь свидетелем. Все. Попрошу, гражданочка, очистить палубу от посторонних. Сейчас же очистить палубу!
И, раздувши ноздри, боцман сорвал с головы зюйдвестку и с размаху кинул ее о ту самую палубу, которую срочно надо было очистить от «посторонней» мамы Тарасика.
Несмотря на позднюю дальневосточную осень, выходя из машинного отделения на палубу, стармех ни за что (а может, назло) не надевал стеганки.
На нем был ладный, отделанный коричневыми ремнями комбинезон, под комбинезоном – крахмальная рубашка с короткими рукавчиками. Сильные и жилистые, как у большинства моряков, руки стармеха обросли обезьяньей шерсткой, жестковатым пушком. И тем более заметно это бывало, что дни стояли зимние, ясные, палуба вся была облита солнцем.
Высокого роста, грузный, он, раскачиваясь, шагал по палубам и прятал в карманы спецовки короткопалые руки со вздутыми суставами. (Не иначе, как руки бывшего борца. Такие, пожалуй что, и теперь могли бы свалить теленка).
Волосы у стармеха подстрижены ежом, как у детей, рыже-седые, начавшие от возраста седеть. Нос утиный, угрюмый, большой, с подвижными ноздрями. А глаза желтые, ласковые с пристальным зрачком.
Что бы ни делал стармех, с кем и о чем бы ни говорил (а чаще всего он говорил шутливо: «Серость, неделикатность»), глаза у него смеялись всегда. Такой уж, видно, веселый уродился на свет человек.
Матросы много чего про него рассказывали. Врали, будто на дальнем таинственном острове он спас когда-то самого главного негритянского вождя.
Рассказывали, будто он жил один-одинешенек на птичьих островах после кораблекрушения.