Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Вот и почтовый ящик. Он висит на двери колхозной конторы, под большим новым замком.
Рань, и улицы пустынны.
Заложив руки за спину, Лера задумчиво шагает по спящим улицам.
Пахнет смолистым свежим деревом, стружкой. Это строятся новые улицы.
Белокурые завитки стружки валяются на дороге. Прямо на бревнах лежат неприбранные топоры и пилы.
А дома необитаемы – добрая половина домов. Окна еще не застеклены, крылечки недоделаны. И отовсюду тянет лесом и смолой.
Между домами – лес. И за домами – лес. А улицы, точно стрелы, – схватились бежать прямиком и бегут по плану, на радость председателю колхоза Монгульби Василию Адамовичу.
На краю колхоза еще стоят несколько чумов. Они кажутся темными в прозрачной, чистейшей, пронизанной светом синеве.
Чумы спят. Спят дома. Не орут петухи. Тут как будто и нет петухов. Да нет же – есть петух! Один-единственный, у Монгульби Капитолины – председателевой жены.
Повелитель кур важно шагает возле дома. Выпятил грудь колесом – гордеет. Бьет ногой землю. Желтой, крепкой, голенастой ногой. А на ноге – шпора, а на голове – корона, алый гребень. Гребешок драный, небось порвали собаки… Но куры – ничего. Довольны. Ходят и клохчут. Все в порядке. Петух – при них, они – при петухе. Вот он сейчас им найдет червяка, и ногой дрыгнет, и шпорой звякнет, и короной тряхнет. Я – петух!
Перед Лерой большой спящий колхоз: клуб, школа, легкое деревянное здание электростанции, мост, речка Ий.
Речка Ий тихо бежит по одну сторону моста, желтая, как слабо заваренный чай, и вдруг – бух! – рушится вниз пеной, бурным потоком, белым сплошным водопадом. А там, внизу, – камни.
Вода мечется меж камней, клубится, шумит: «А я вода, вода, вода…»
Вокруг каждого камня, большого и малого, стоят водовороты – сто кружений, миллион брызг.
По эту сторону речки Ий лежат огороды: гряды первого картофеля, посаженного тоджинскими тувинцами. Огороды старательно окружены частоколом, чтобы не изрыла пятаком свинья, чтобы не поклевала курица, чтобы не вытоптала лошадь первые драгоценные картофельные ростки.
На этом берегу – огороды, а на том берегу – Саяны. Ох и большие! И нет им конца, и нет им края. Они поднимаются друг над другом – невозмутимые, старые-старые, поросшие почти до самого верха лесами, а дальше – голые, синие, будто врастающие каменными вершинами в небо, одна гора за другой, одна над другой.
Колхоз стоит во вмятине меж лесом и горами. К западу, за его последней улицей, тянутся луга и поля.
Тут пасутся лошади – целые табуны лошадей со спутанными передними ногами. Всякие лошади: и большие, дородные – русские, и маленькие – тувинские, с короткими, толстыми, волосатыми ножками.
Тут растет хлеб, уже третий год растет хлеб! Поле маленькое – словно не поле, а огород – и так же, как грядки с картофелем, огорожено частоколом.
А за частоколом, за табунами пасущихся коней – необозримость лесов, и еще лесов, и еще лесов, без конца и краю. Идут леса по ступеням гор и словно говорят: хочу – шагну одним-единственным деревом; хочу – шагну двумя; хочу – целой тройкой деревьев, а захочу – как зашагаю бесчисленными деревьями, множеством деревьев, непролазной гущиной, дремучей чащобой, дерево за деревом, чтобы толпились, сплетались, налегали друг на друга, чтобы тянулись ввысь, протискивая верхушки к солнцу, безмятежные, но полные страстной заботы о жизни, – старые, большие деревья и частый молодой подлесок. Я – лес, я – тайга!
Шестой час.
Открывается дверь председателева дома. Оттуда, заспанная, выходит старшая председателева дочка – Райка, ученица пятого класса. Посмотрела на солнышко, чихнула и давай дергать пестик рукомойника, плескать водой в лицо. А ушей не моет, чертовка, и шею тоже не моет.
Из-за двери слышится топот босых ног: это встали ребята – есть небось захотели. А то ночью человек все спит да спит, только время понапрасну теряет. А есть когда? А гулять когда? А удить когда? А орать когда? А шлепать по полу босыми ногами? А стучать пестиком рукомойника?
Как живет новый жеребец? Тот, что с Кубани привезли. Гладкий, блестящий, как солнце. Стоит на председателевом дворе в специально построенной конюшне и дрожит всеми жилками под тонкой кожей, под сверкающей шерсткой. Для него построили наскоро навес посредине двора. Все потому, что он дорогой, кубанский.
Проснулись первые мухи. Пошли жужжать. Здоровенные, и крылья большие.
Жеребец мух не любит. Машет хвостом – мух отгоняет.
А на лбу у жеребца челка. Вот бы потрогать! Челка спускается на большие, только что проснувшиеся глаза.
Все спать да спать!.. А когда постоишь у конюшни, а?.. А когда на хвост на лошадиный посмотришь, а?..
Спит только ленивый! Пусть отец спит.
Лера тихонько толкает дверь председателева дома.
На спинке большой никелированной кровати висит Райкино платьице (она выбежала на улицу в сарафане); висят парадные штаны Светозара. Одна лямочка от штанов легла на пол, и видна сломанная пуговица.
Окна в комнате завешены простынями, чтобы ранний свет не мешал спать, но он все-таки проходит в щель между простыней и фрамугой. Длинный его палец щекочет пуговку на Светозаровых штанах.
Монгульби Василий Адамович спит на кровати под розовым шелковым одеялом, купленным позавчера в кооперации, на крыше которой развевается красный флаг (не поскупился, отпустил-таки для флага специальное ассигнование, потому что кооперация – дело передовое).
На подушке две головы: светлая – Капина, с русой косой, и темная – Монгульби, с жесткими, негнущимися волосами, как будто выструганными из сплошного куска дерева.
Лера знает: свою русскую жену Монгульби называет «жинко». Не «Капа», а «жинко».
Впрочем, это, наверно, только на людях. А для себя и для нее он, должно быть, знает другие слова…
Какие?..
Под новым стеганым одеялом жарко. Большая белая нога Капитолины свесилась вниз чуть ли не до пола.
Кружится залетевшая в дверь муха и бьется о стены. Из всех щелей тянет дремой и духотой прошедшей ночи. Тут только что сладко посапывали во сне дети, кричала: «Мама, ой мамка» – младшенькая Монгульби, Надя.
Тепло сна бежит в распахнутую дверь, в день, в его простор. А день, врываясь в спящую комнату, говорит о полях, о конторе, о стройке – о тысяче и тысяче вещей, которые и есть день с его деловыми заботами…
Лера стоит на пороге чужой спящей комнаты не больше одной секунды и сразу виновато отступает назад. Она тихонько садится на крыльцо.
Шесть часов. Время не ждет. Где взять лошадь и седло? Что ей делать?
А ничего. Время покажет, что делать.
Склонив набок голову, подперев щеку ладонью, Лера, вздыхая, думает о Монгульби.
…Монгульби… Монгульби… Василий Адамович.
Она впервые увидела Монгульби в конторе колхоза двенадцать дней назад.
Сидел за своим столом нестарый красивый человек в кепке. Она вошла и стала объяснять, зачем приехала. Он слушал и молчал. Непонятно было, как он относится к обследованию колхозной библиотеки – хорошо или плохо? – и что он об этом думает. Может, рад: «Вот и о нас вспомнили!» А может, бранится про себя: «Провались ты пропадом вместе со своей библиотекой!»
И вдруг скрипнула дверь, и в контору, как завсегдатай, вбежал младший сын Монгульби – Светозар (в штанах с лямками). Он вскарабкался на отцовское кресло и, сцепив руки, обнял сзади шею Монгульби, крепко надавливая руками на горло, на движущийся кадык (Так делают только дети – они еще не научились помнить, что дышат на свете не они одни.) Светозар от любви и от нечего делать все сильнее надавливал на отцовский кадык, потом лениво прижался щекой к отцовскому затылку, затянул: «Па-а-ап, а па-ап!..» – и, наморщив лоб, стал тереться носом об этот стриженый гладкий затылок.
Монгульби вел себя так, словно Светозара тут и не было. Молча, не дрогнув бровью, сносил удушье. Он был занят делом. Его странно неподвижное лицо по-прежнему ничего не выражало, ответы были короткие – каждое слово на вес золота…
Библиотекаршей в колхозе «Седьмое ноября» была Капитолина Монгульби.
После Лериного отъезда из колхоза в Тора-хем Монгульби Василий Адамович, председатель колхоза, заказал для Монгульби Капитолины, библиотекаря, четыре книжных шкафа, оторвал для этого плотника, снял его со строительства. Библиотека – дело передовое! Недооценивать нельзя!
Тогда Лера прожила в колхозе всего два дня. Ночевала в клубе, обедала у Монгульби. Он был гостеприимен, щедр на угощение и скуп на слово. Даже дома. Сидел за столом молчаливый, в неизменной своей кепке. Такой уж человек – без разговоров.
Жену он, как видно, любил страстно. Ничего для нее не жалел. Но и с ней разговаривал мало и редко. «Слова не вырвешь. Нет. Не вырвешь лишнего слова, – жаловалась она. – Не выдерешь когтями, не вымолишь слезами. Молчит – да и все…»
Он взял ее с тремя детьми. Первый муж, русский, лоцман, ее бросил. Она была работницей – сплавляла лес по Енисею.
Взял с тремя ребятами, дал детям свое имя и старших, русских, любил не меньше, чем младших, своих.
Дети были его: Монгульби. Все. И этот Светозар, который тогда сжимал ему кадык.
Он прошел вместе с ней, рядом с ней, от того времени, когда, демобилизованный, возвратился с войны – в отслужившей свой срок шинеленке, – до того времени, когда стал председателем самого большого в Тодже колхоза. Вместе с ней, рядом с ней, днем и вот – ночью… Всюду. На собраниях, если это не были закрытые партийные собрания, на вечерах, в клубе и в кино… Сидел подле, и его красивое лицо ничего не выражало. На красивой, темной, без проседи голове была кепка.
Его знала Тува. Он был одним из самых талантливых молодых руководителей, властный, сильный и очень сдержанный, – истинный сын своего народа.
Когда десять дней тому назад (Лера как раз была в Тора-хеме) Монгульби вручили красное, шитое золотом знамя, как председателю колхоза-передовика, он подошел к столу президиума, стал на колено и, приподняв плотную ткань знамени, поднес ее к губам.
«А растерялся-таки, – говорила потом о муже Капитолина. – Здорово потерялся!»
Он нес знамя, возвращаясь к ней, и оно колыхалось над головой в кепке. Нес, а лицо у него было розовое, и глаза опускались. И вот оно стоит, это знамя, в конторе колхоза, еще пахнущей свежим тесом.
«А эту он любит больше всех!» – говорила Капитолина о Райке, старшей дочери. Но постороннему было непонятно, кого он любит, а кого нет. Одна Капитолина это знала.
Если Монгульби улыбался, – а это случалось редко, – то лицо его становилось неслыханно насмешливым, презрительным, почти высокомерным. Работал он четко и чисто. В пререкания и споры с людьми никогда не вступал, а если вступал, то молча – не словом, а делом. И всегда оставался победителем.
Он узнавал мгновенно, угадывал сразу, не поднимая лишний раз взгляда, истинную цену человека, его деловых качеств. Знал, как и сколько следует уделить человеку внимания.
Знал и молча, терпеливо, невозмутимо делал свое дело.
И колхоз цвел. Здесь были не только лучшие охотничьи бригады. Тут появилась первая в Тодже электростанция. Тут первый раз в Тодже засиял электрическим свет, осветил лиственницы и зашагал, зашагал к тайге странный, невиданный, неслыханный, рожденный рекой.
Он зажегся в первый раз во время партийного собрания, в девять часов вечера.
Прибежал с электростанции техник Ваня, чуть не плача, задыхаясь от счастливого волнения, с криком: «Горит!..»
Люди целовались. А свет горел. И Монгульби в своей кепке подошел к окну, посмотрел на освещенную электричеством улицу. Свет сиял – желто-белый, маслянистый, яркий. Сиял, глуша луну.
…И эта сила, это мужество, это скрытое честолюбие, эта властность – все это было тут, рядом с Капой, и принадлежало ей, неотъемлемо и прочно, как ее собственное дыхание!
Рука, когда-то державшая винтовку, рука, приподнявшая край знамени, эта рука – это воплощение силы – лежала сонно и доверчиво на розовом одеяле.
Кажется, это и есть счастье?..
Значит, оно бывает?
Бывает, бывает…
– Василий Адамович!
Он стоял на пороге с полотенцем через плечо, босой, в рубашке и галифе.
– Товарищ Монгульби!
Он едва обернулся в ее сторону. Ну что ж… Нельзя же, на самом деле, не дать человеку позавтракать и умыть лицо…
Лера не торопила его. Нет, нет, нисколько! Сидела тихонько, поджав ноги, и ждала. Пусть умоется, позавтракает. Пусть!..
– Да что вы там в уголке притулились, Валера? – сказала Капитолина Монгульби. – Присели бы к столу, подзаправились на дорожку.
«Еще есть! А ехать когда же?»
– Что вы, Капа! Я же плотно позавтракала…
В конце улицы появился Сафьянов на белом коне. За ним бежала его собака Джульбарс. Остановился Сафьянов, остановился Джульбарс. Стоял, помахивая хвостом, заглядывая снизу в лицо хозяина. Собачьи желтые глаза выражали любовь: «Ей-ей, распластаюсь. Ей-ей, помру!»
– Провались ты пропадом, окаянный! – коротко предложил Сафьянов.
И Джульбарс попробовал провалиться: прильнул брюхом к земле, страстно и нежно вытянув вперед морду.
Монгульби вышел из дому.
За ним, не теряя достоинства, крупным шагом зашагал к конторе Сафьянов. За Сафьяновым побежал Джульбарс.
Привели лошадь для Леры. Ее вел мальчишка-тувинец. Шмыгнул носом, вздохнул и привязал лошадь к изгороди.
Лошадь стояла у изгороди, печально глядя вдаль из-под спускающихся на глаза седых косм. На боку у нее был выжжен четырехзначный номер.
«Милая ты моя, не коси так сердито глазом. Не спотыкайся. Не опрокидывайся. Не урони! Донеси! Дай сделать дело. Мне трудно. Мне страшно. Может быть, ты одна понимаешь?.. Не подведи», – вздыхая, думала Лера.
«Там видно будет», – отвечал лошадиный взгляд.
Прошел, задумавшись, от речки к медпункту фельдшер Аникеев Коля, взглянул мельком на Леру и пошел дальше, так и не увидев никого и ничего. Глаза у него большие, прозрачные, удивленные. А лоб белый, с едва заметным рисунком голубых вен – как у маленького ребенка. В руках – медицинские игрушечные весы.
Этими вот весами не прочь поиграть ребята – тувинцы, хакасы и русские. «Да разве он даст?.. Ка-ак цыкнет!.. Ого-го! Он страшный, он очень страшный, фельдшер Коля» – так думают ребята. И только они одни. А больше никто.
Прошагал и скрылся за изгородью страшный фельдшер Коля.
Где же, однако, Монгульби и Сафьянов?
А вот они. Идут.
– …в исполкомах сидят!.. – продолжал Сафьянов начатый по дороге разговор. – Нет того, чтобы тоже съездить, чтобы протрясти зады!
Монгульби, не отмечая, вынес из дому седло.
– Жинко, давай серебряная уздечка.
– Какая такая уздечка?
– Сама знаешь какая. Одна. Серебряная.
Сафьянов, жуя беззубым ртом, бурый и мрачный, стал хлопотливо седлать Лериного коня. Капитолина и дети следили за его возней, столпившись на пороге дома.
– Эх и домчалась бы я! – сказала Капитолина. – Эх и мигом!..
– Ой, ну перестаньте же, Капа, на самом-то деле, – ответила Лера. – Как же мигом, когда целых четыреста километров!..
– Ну и что?.. А правда ваша… Была такая в прошлом году Екатерина Семеновна. Из Ленинграда. Ученая. Упала с коня, все зубы повыбивала. «Веришь, говорит, Капа, – вот хочу лечь и хочу умереть, и делай, что хочешь. И если бы пешком, так я бы лучше, ей-ей, пешком». Ясно – городской человек. Не слыхали такую, Коровникову, Екатерину Семеновну?
– Нет, – ответила Лера. – А что с ней было дальше?
– Ясно, что дальше. Села на коня и поехала. Еле ее откачала… Тучная была женщина… Все книжки читала – дознавалась, почему «Ак», почему «Кол» – такие фамилии.
– Валерия Александровна, – строго сказал Сафьянов, – если ехать, так ехать, а если тары растабаривать, так тары растабаривать…
Лера, закусив губу, подошла к лошади.
– Доедете! – сказала Капа, и круглое лицо ее вдруг осветилось цыганским, лукавым и неожиданным сиянием золотого резца. – Доедете, час добрый.
– Час добрый, тетенька Лера! – звонко подхватила Райка.
А Светозар молчал, насупившись, глядел на Сафьянова из-под опущенного к земле лба.
– Справа к лошади подходить… Давай заходи справа, Валерия Александровна! – скомандовал Сафьянов.
Лера легонько оперлась ногой о стремя и села в седло. Рысью, тихим шагом побежали вперед лошади и собака Джульбарс.
– До свидания, Капитолина!
– Час добрый!
…Вот дома, деревья, электростанция. Вот на пороге конторы показался Монгульби. Вот на стремянках у нового дома стоят девушки-строители. Они машут Лере рукой. Уже слышны в прозрачной тишине утра первые дробные удары молотков.
– Нажмем, нажмем, Валерия Александровна, – сказал Сафьянов. – На стане люди ждут. С вечера ждут. Я обещался часу в четвертом приехать. Будь неладно это седло!
– А они нас дождутся, как вы думаете? – тихо спросила Лера.
– Надо быть, дождутся, – ответил Сафьянов. – А как же иначе? Бегзи задержит. Я его вчера вечером видел. Говорил: буду ждать.
…Вот дом, и еще один. А впереди – поля. И вот – последний дом.
Из дома выходит старуха хакаска. Идет к реке и поет.
Сын этой женщины был шофером и погиб два года назад на дороге из Кызыла в Абакан. Сорвался и полетел в пропасть.
С тех пор старуха всегда что-то напевает…
Она говорит о себе: «Люди думают – вот, наверно, хорошо живет старуха. Все поет. Веселая старуха».
Ее вечная песня начиналась словами:
Ты возвращался домой с песней,
Я открывала тебе с благословением…
И кончалась:
Как может такое горячее сердце,
Горячее сердце,
Горячее сердце
Лежать в такой холодной земле?..
Лере еще в прошлый приезд перевели эту песню.
…Ты возвращался домой с песней,
Я открывала тебе с благословением.
Старуха шла к реке, тихонько позвякивало ведро. Она, щурясь, смотрела в сторону солнца, в ту сторону, куда ехали Сафьянов и Лера.
Нескончаемы дороги Тувы, широки и необъятны Для глаза.
Впереди бежал Джульбарс. Легкий цокот копыт заглушал и заглушил наконец тонкий голос старухи:
…Как может такое горячее сердце,
Такое горячее сердце
Лежать в такой холодной земле?..
Часть вторая
1
Попутчики-тувинцы едут быстро, куда быстрее Леры и Сафьянова. И мало того, что быстро, – они едут счастливые. Танцуют лошади, обходя поваленный ствол, легко проскальзывают в узкое пространство между деревьями; играючи, поднимется кверху рука человека – отклонит ветку, чтобы не хлестнула по лицу… А каково Лере и ее лошади?!
Им не особенно хорошо: у плохого наездника всякая лошадь плоха; самому лучшему коню приходится туго, если им управляет плохой седок.
Лере кажется, было бы легче пробираться в этой чаще пешком. Но как сойти с коня посреди леса? Она сейчас же заблудится; да и неужели пустить лошадь так, налегке?.. Кто же это разрешит, чтобы человек шел в такую даль рядом с лошадью на своих на двоих?
… Далековато, кажется, отъехали попутчики. Нет. Не особенно далеко. Лес густой, чаща непролазная – людей не видно, но отчетливо доносятся их голоса, Слышен то смех, то возглас – короткий и гулкий. А цоканья копыт не слышно: ведь земля в тайге мягкая, вся из мха, опавших хвойных иголок, вся влажная, в буграх и кочках. Только тут и там лезут из земли корни или поперек дороги лежит дерево, когда-то давно поваленное грозой. Лежит и гниет.
Не отставая от Леры, мрачно едет сзади исполнительный Сафьянов.
«И за что я умаяла тебя, дедушка? Пустяки делов – отмахать в сутки двенадцать часов верхами! Думаешь, я не вижу, какое у тебя отечное лицо и бурый, обгорелый лоб? Честное слово, мне жалко тебя! Да и себя немножко…
Милый дедушка, бурый дедушка, я бегала, хлопотала. Я просила и доказывала… И вот что получилось из моей беготни и хлопот: тягучая боль в коленках да жалость к тебе, старому, которого я выволокла из теплого твоего дома с резными наличниками на окнах!..»
Лера, вздыхая, поглядывает в сторону Сафьянова. Лошадь, почувствовав, что она ослабила поводья, сейчас же шмякает ее изо всех сил плечом о ствол лиственницы. Застонав, Лера вытаскивает ноги из стремян и чуть не падает с седла.
– Ой!.. Только не пугайтесь, Авксентий Христофорович! Порядок. Честное слово, порядок!
– Да какой же такой порядок, а? Вы кости ломать, а мне за вас в ответе быть?! Товарищ Сонам что сказал? Сказал: «Головой ответишь, Сафьянов!» Править, править надо, Валерия Александровна, неоднократное количество раз вам повторял, и сколько же говорить-то?! Эх ты, жизнь моя растреклятая!
– А я правлю.
– Правлю, правлю!.. Вдевайте-ка лучше ноги-то в стремена.
Пока усталый и раздраженный старик пререкается с бестолковой Лерой, попутчики-тувинцы успевают уйти далеко вперед. Уже не слышно больше их голосов, смеха, храпа их лошадей.
Тишина.
И тут Лерина лошадь вдруг останавливается посредине леса и начинает лениво жевать траву.
– Ну и конягу подсунул вам Монгульби, – с досадой говорит Сафьянов. – Под стать седоку, однако… Да что вы с ней церемонитесь-то, Валерия Александровна, отстанем, право!..
Лера дергает поводья, кричит «чук-чук», упирается изо всех сил стременами в лошадиное брюхо.
Но лошадь будто не слышит. Она долго паслась на лугу в колхозе «Седьмое ноября». Ей неохота подчиняться упрямой воле человека. Лошадь продолжает хрупать влажные стебли, лениво взмахивая хвостом.
Тогда, потеряв всякое терпение, Сафьянов принимается стегать ее.
– Ах, чтоб ты пропала… Чтоб ты подохла, чтоб…
И кажется, что в каждый взмах кнута он вкладывает не только ненависть к Лериному коню, но всю свою душу, распаленную гневом и усталостью.
– Пропади ты пропадом!.. Сгинь!..
Лошадь прислушивается. Она стоит, слегка отклонив набок голову, и вдруг, как будто наслушавшись вдоволь и не желая больше слушать, бежит. Нет, не бежит – несется вскачь. Вокруг – деревья, лес, кочки, бугры, ямы. Но лошадь ослепла – она не видит, не хочет разбирать дороги. Замирая от ужаса, вцепившись обеими руками в седло, бросив поводья, не смея понять, что же такое случилось, мчится Лера на пьяной от боли и страха лошади. Вперед, вперед, вперед!.. Свистят ветки. Хлещут по лицу листья. Бьет по ногам колючий кустарник и густая, высокая трава.
Вслед за Лерой скачет испуганный Сафьянов. Не слышны, но угадываются удары о землю тяжелых копыт его лошади.
Далеко позади остались всадники-тувинцы. Лере кричат что-то вслед, но что – не разобрать. Голоса людей сливаются со свистом ветра.
Наконец лошадь выносит ее на гладкий холмик, без леса и травы.
Внизу – обрыв. Лера хватает поводья, натягивает их. Но тут ее плащ, привязанный к седлу веревочкой, срывается и, скользнув по ногам лошади, сухо шурша, летит вниз, в пропасть. Лошадь, испугавшись, сейчас же поднимается на дыбы и – раз! – сбрасывает Леру на землю. Сбрасывает и останавливается, опустив голову, коротко и тупо взмахивая челкой. Чуть вздрагивают ее острые уши.
Лера крепко ушиблась спиной о камни. В голове гул. Ее правая нога застряла в стремени. Сколько Лера ни тянет ее, ей почему-то никак не вытащить ноги, только натруженное колено болит еще сильнее. Сейчас лошадь дернет и поволочит Леру по камням…
Сердце у Леры колотится до того сильно, что ее тошнит. Она не плачет. Она не в силах ни заплакать, ни шевельнуться, ни вздохнуть. Лежит на земле и смотрит в небо. Оно большое. Ясное. Без облачка и тучки. В общем, небо как небо, спокойное, ему нет дела до Леры и Лериной ноги.
Топот. Это за ней. Всадники. Впереди – Самбу, ветфельдшер из оленеводческой бригады.
Он соскальзывает с седла и быстро перехватывает поводья Лериной лошади. Стоит и разглядывает не мигая странную девушку, лежащую на земле с высоко задранной ногой.
Лицо у него не то чтобы растерянное, нет – настоящий тувинец не позволит себе растеряться или казаться растерянным. Но в глазах светится молчаливое недоумение. От этого раскосые глаза кажутся круглыми.
Человек, родившийся в тайге, проехавший в жизни на лошадях и оленях десятки и тысячи километров, решительно не может понять, почему сброшенная лошадью женщина не желает потрудиться и вытащить из стремени ногу… Но как бы ни была приезжая глупа, все-таки и она товарищ и попутчик. Здесь, среди этих необозримых просторов, где живет медведь и дикий кабан, не жаль и жизнью рискнуть для товарища и краюшкой хлеба с ним поделиться, и табачком, и спиртом, а не то чтобы подержать его лошадь за поводья или помочь подняться с земли.
Самбу наклоняется над Лерой и вытаскивает из стремени ее ногу.
– Жива?! – странным и страшным голосом кричит издали Сафьянов.
– Жива, жива… И даже ни чуточки не ушиблась… – еле слышно говорит Лера.
Сафьянов соскакивает с коня, наклоняется и молча ощупывает Лерины плечи, голову, спину.
Около его глаз, под бурой кожей, мелко и часто дрожат мускулы.
И вдруг Лера замечает, что по его дубленым щекам катятся слезы.
– Авксентий Христофорович, Авксентий Христофорович… миленький… Не надо! Вы думали, я убилась? Да что вы!.. Все же благополучно. Я в полном порядке!..
Но Сафьянов уже утер слезы и, сердито хмурясь, молча садится на коня.
– Нычэго, отэс, – насмешливо говорит ему Самбу, – жива будэт, наезднык будэт…
О чем думал Самбу, когда вел дальше свою лошадь и терпеливо тащил за поводья Лерину лошаденку, изредка оборачивая к приезжей девушке продолговатое, безбородое, кротко-задумчивое лицо? Должно быть, он думал не о ней, а только о дальней дороге и о том, как бы это получше провести сквозь тайгу лошадей и попутчиков.
Так он тащил их до самого привала – Леру и ее упрямую коротконогую лошаденку.
Вечером долго сидели у костра. Пили чай.
Разомлев, с блестящими от яркого света глазами, Самбу вдруг спросил, оборотившись к Лере:
– Маат ес?
Она не поняла.
– Ес маат?..
– Спрашивает: мама у тебя есть? – перевел Чонак. Ах да!.. Ведь это же по-русски.
У Леры давно нет никого, кроме бабушки, и она мотает головой: «нет».
– Отэ-э-эс ес?
Она опять мотает головой.
– Брат ес? Сэстра ес?
Блестящие глаза Самбу смотрят на нее сочувственно и ласково. Ему, видно, хотелось бы для нее бесчисленных нитей родства и любви, которые связывают человека с жизнью, одним словом, детского, простого счастья, какое, по его понятиям, нужно этой девочке, еще не научившейся даже ездить верхом.
И вдруг он спросил:
– Жених ес?
Она густо побагровела, не решаясь отчего-то ни помотать головой, ни кивнуть утвердительно.
Чуть приметно, но лукаво блеснули глаза Самбу, от которых не укрылось это растерянное выражение.
– Нэт жених!.. Ничэго, парны ес, будэт жених.
Лера стала укладываться спать. Он, не вставая с травы, заботливо оправил на ней сапрыкинскую шубу.
Костер горел. Люди смеялись и разговаривали.
Сафьянов тоже малость «рубал» по-тувински. По этому поводу он говорил так:
«Все, вот все как есть понимаю, а выразить – эх! – выразить не могу».
Лера слышала звуки непонятной речи, видела сквозь сомкнутые веки блеск огня.
Потом огонь стал дрожать и погас. Она уснула.