355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Серебряное слово. Тарасик » Текст книги (страница 5)
Серебряное слово. Тарасик
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:43

Текст книги "Серебряное слово. Тарасик"


Автор книги: Сусанна Георгиевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

– Девочка, давай садись рядом. Пока придет паромщик, отлично выспишься…

– А мне вовсе не хочется спать!

– Ага… Ну раз уж так обстоят твои дела, выражаю тебе глубокое соболезнование. Не спи.

В автобусе сделалось тихо.

Впереди, там, во тьме, билась река. Пахло влажным – кажется, тиной. Ни шороха, ни голоса человека. Безветрие. Безлюдье. Пустая, огромная дорога. Река не отсвечивала во тьме. Не было звезд и не было луны. Ночная вода была похожа на воду под крышкой люка: глухая, черная, без блеска.

Лера вышла из автобуса и тихонько позвала: «Вадим!»

Никто ей не ответил.

Она крикнула погромче: «Ва-дим!»

Она сказала: «Вадим» – вправо и влево, в сторону Енисея, и в сторону Москвы, на юг, север, запад и восток…

Вызвездило.

Она металась под звездами вокруг автобуса, от которого не смела отойти. Она кричала:

– Ва-а-адим, Ва-а-дим!..

– Как вам не стыдно, гражданка? Чего вы орете?! Ребенка разбудите! – сказали ей из окошка автобуса.

– Да ведь он мне оставил чемодан!.. Куда же я с чужим чемоданом? – скороговоркой ответила Лера.

– Иди, иди, я посмотрю за чемоданом, – ответил из окна голос Шарапенко. – Дыши. Валяй.

…Вот деревья у края дороги. Тьма. Тишь. Не колышутся на ветру ветки. Ветра нет.

Среди других – мелких – деревьев высится один-единственный кедр. По растрескавшейся коре, похожей на длинную морщинистую шею, течет смола.

Лера подошла к кедру, уперлась лбом в его ствол, зажмурилась. Слово – серебро, молчание – золото. И все-таки Лера сказала не то себе, не то кедру одно короткое слово.

Она бросила свое серебряное слово в тишину, в пахучую путаницу прозрачных кедровых веток. И слово покатилось куда-то в ночь, слившись с шумом Енисея, с памятью Леры о первых горах Саянского хребта, с дальними кызылскими огнями и чувством огромной протяженности мира.

– Па-а-аромщик!.. Па-а-аромщик! Оглох, что ли?! – закричали из окошка автобуса.

– Лера!.. Ты где?! Давай возвращайся, – позвала Шарапенко.

Оправив волосы, Лера побежала к брошенным чемоданам.

И вдруг она услышала его смех, его пронзительный в ночной тишине голос.

– Сейчас придет чертов паромщик, – весело объявил пассажирам лейтенант милиции. – Дозвонились-таки до Кызыла.

– Что вы тут делаете, Лера? – спросил Шумбасов.

– Ничего особенного. Дышу воздухом.

– Ага… Ну что ж…

– Вадим!

– Да. Я вас слушаю.

Чуть дрогнув, ее руки быстро и смело ложатся ему на плечи.

Он наклоняется к ней, и она тянется к нему. Тянется, сама не зная зачем.

И тут, как будто опомнившись или желая доставить себе эту жестокую радость, он говорит:

– Ни к чему это, Лера. Право же, ни к чему.

– Что – ни к чему? – ужаснувшись, спрашивает она.

– Бросьте дурить! – отвечает он шепотом.

Они стоят в темноте, один против другого, прислушиваясь к дыханию друг друга. Кругом так тихо, что кажется – из ночи выкачали все звуки.

И вдруг в глухой тишине, в которой слышны удары ее сердца, раздается легкий и мягкий стук. Это, сорвавшись с дерева, упала в траву кедровая шишка. Она упала при полном безветрии, и стук ее – единственный в этой тяжелой тишине – поразил Леру и запомнился ей.

– Ну что ж, пожалуй, будем садиться, – ликуя, сказал Шумбасов и очень вежливо помог ей сесть в автобус.

Автобус мягко вкатился на доски парома. В тишине раздался пронзительный крик паромщика:

– Левонус! (Это означало: «Лево нос».)

С двух сторон плота, в темноте, забился Енисей. Заплакал грудной ребенок.

 
О память сердца,
Ты сильней… —
 

замурлыкала Шарапенко.

В открытые окошки ударило свежестью. Показалась луна. От парома стала откатываться лунная дорога. Паром бежал за нею, а она откатывалась.

Опустив голову, Лера тихо сидела на задней скамейке.

– Лера! – раздалось чуть слышно в темноте автобуса.

Она не ответила.

– Лера, вы спите?

– Нет. Я проснулась, – тихо и гордо ответила она….. Перед ней был Кызыл. Падали звезды его огней в протянутую ладонь Леры. Первый раз отсвечивали ей в глаза скупо и щедро воды темного Енисея.

– Здравствуй, Тува!.. Здравствуй, здравствуй, Тува, земля моя молодая!

4

…Бредут лошади. Тихо бредут. Гуськом. Молчат всадники. Темные очертания коней и людей, кажущихся отчего-то сутулыми, четко рисуются в белом свете неба и покрытых снегом гор.

А позади бежит собака.

Оттуда, из-за гор, тянет холодом – предчувствием великого холода, как будто здесь еще только осень, а там, подальше, уже зима. Там наберет она всю силу белого накала и, студеная и вместе влажная, будет стоять, грозясь…

Там, за белой цепью, притаилась она и ждет своей поры. Голь. Даль. Все беспросветно, угрюмо… И такое звонкое эхо вторит всякому звуку, будто первый холод взялся его закалить, как сосульку, как этот камень, на который ступит сейчас нога лошади.

И вдруг – дождь. Окладной, осенний. Но в каждой его холодной капле – предвестие зимы. И так тяжела капля, словно собиралась она застыть по дороге, превратившись в ледяное зернышко града.

Дождь хлещет по плечам и голове, скатывается вниз по щекам, по носу, и нет сил, переложив из руки в руку поводья, смахнуть мокрядь с глаз и лица.

И еще не дошумел дождь, а уже с почвы поднимается туман. Стелется тучами – не прозрачным паром, нет, густой пеленой.

Холодно… холодно…

Лерин плащ давно сгинул (провалился в пропасть в самом начале пути), щелкают зубы, а руки такие синие, что своих ногтей не узнать.

Цок… цок… цок…

– Ничего! Доберемся, Валерия Александровна. Отдохнете. Тары у оленеводов попробуете. Не слыхали, нет? Мука не мука, а вроде мелкой крупы получается. В ступе толкут. Ступа по-ихнему «балой» зовется. А «тара» – она поджаренное просо. Не пробовали? Напекут из нее всяких лепешек, коржиков… И с молочком оно ничего, пойдет. Кушать можно.

– Ага.

– Видать, уже близко летовка-то, Валерия Александровна. Совсем недалече.

– Ага.

Утих дождь. Выглянуло солнце – холодное, как бывает на Крайнем Севере.

Цок… цок…

Молчание. Бредут лошади. Притихли всадники, и, высунув язык, бежит собака.

А вот гора… Это гора необыкновенная: камень здесь словно расколот и разбит. Кажется, что его долго дробили тяжелым молотом и нарочно укладывали вверх остриями, чтобы не шагнуть по нему ни ноге лошади, ни ноге человека. Мелкие острые зубцы камней устлали гору от подножия до самой вершины. Между ними тут и там виднеется ягель.

– Валерия Александровна! – говорит Сафьянов. – Слезайте наземь, голубушка. Пойдем пешками. Лошади с кладью здесь никак не пройти. Все ноги обобьет… Слезайте, Валерия Александровна.

– Ладно… Идите вперед. Я последняя. А то я буду задерживать…

И она зашагала последняя.

Да какое там «зашагала»!

Натруженные ноги подломились будто сами собой. Упав на колени, она поползла по камням, в кровь царапая ладони. Ползла и держала в руке поводья спотыкавшейся лошади.

И все успели уйти далеко вперед. А она ползла.

Их не стало видно, она осталась одна среди этого безмолвия, неба и гор.

Одна со своим конем.

И тут, сдаваясь, она легла на землю, прижавшись животом к острому камню. Остановился Гнус, и застыли поводья в Лериной руке.

И вдруг откуда-то из-за камней раздалось:

– Иго-го!

– Ау! Ау!.. – слабо ответила Лера.

– Иго-го! Кой-кой!

…Они медленно приближались друг к другу: он, повернутый спиной к солнцу, она – лицом к солнцу.

Шли осторожно, как бы опознавая друг друга, как бы прислушиваясь друг к другу среди этого тумана, белой мглы, тишины и равномерного цоканья копыт.

– Валериа!

– Чонак!

– Пошли! Пошли! За плечи держись! За плечи!.. Крэпче, крэпче дэржись…

Они идут. Впереди – Чонак, позади – Лера. Лерины руки лежат на плечах Чонака.

Все глаже путь. Все чище дорога.

– Чонак!

– Сэстренка!..

А гора между тем стала круто спускаться вниз – вся застланная мягким сухим ковром ягеля. И вдруг, расколовшись, она открыла равнину.

Первыми у подножия горы их встретили олени. В этот полуденный, жаркий для них час они стояли, сгрудившись, опустив головы, переплетясь рогами причудливо и неподвижно. Плели свой морозный узор рога в сияющем небе.

Впереди был стан.

Добрели.

С комсомольским приветом, оленеводческая бригада!

Часть третья

Авиапочтой.

Москва

Государственный библиотечный институт.

Заведующему кафедрой фондов и каталогов преподавателю Алябьеву Николаю Николаевичу

Обратный адрес: Тувинская автономная область, Тоджа. Тора-хем. До востребования. Соколовой В. А.

Дорогой и глубокоуважаемый Николай Николаевич!

Как хорошо, что Вы есть.

Я думаю, главное желание человека – быть понятым. Главное счастье – в уверенности, что он и в самом деле будет понят, а значит, получит одобрение, прощение… А иногда и оправдание, Николай Николаевич.

Если человека понял друг, учитель, мать или товарищ, он не может чувствовать себя одиноким, куда бы ни занесла его судьба. А у меня на всем свете только один-единственный родственник – это моя бабушка. С детства я привыкла писать ей длинные письма: из лагеря, из экскурсий – отовсюду… Но вы для меня иногда даже ближе, чем она. Ей я не все могу рассказать.

Сейчас я нахожусь в оленеводческой бригаде – самой дальней точке северо-восточной части Тувы.

Мы повезли сюда семьдесят книг. Задача моей поездки – организовать в оленеводческой бригаде библиотеку-передвижку.

Для этого я должна была:

1. Найти на месте избача – хорошо грамотного человека, знающего русский язык.

2. Убедить местных товарищей, что книга – это счастье. (Только хлеб и счастье люди согласятся добровольно везти через тайгу, в жару и холод. Только если книги действительно станут счастьем, люди будут оберегать их от полевых мышей, дождей, огня; бережно снимать с лошади на привалах, тащить на собственных плечах там, где не может проехать конь с кладью…)

Сейчас утро. Часов, может быть, семь. Я сижу на земле, подостлав под себя чужой плащ (свой потеряла в дороге). Листочки, на которых я пишу, лежат на пне – столов здесь нет.

Оленеводческая бригада расположена в котловине. Справа – горы. Некоторые из них покрыты вечным снегом. Снег лежит на вершинах, а на снегу какие-то темные пятна. Я не знаю, что это такое – озера, ручьи или просто так, тает на солнышке.

Чумы стоят в низинах. В небо поднимается дым от очагов.

Когда смотришь вокруг, начинает казаться, будто все, что было древней Тувой, – берестяной чум, олень, очаг, – отступило сюда, чтобы дожить здесь свой век, не тронутое временем.

Здесь не увидишь ни поля, ни огородной грядки – тут так холодно, что хлеб не родится. Не знаю, может быть, через несколько лет он дойдет и сюда. Но сейчас здесь еще нет ни одного колоса, – я уж и не говорю об овощах.

Здесь нет ни кино, ни клуба, ни домов – зачем строить дома, если оленеводы не живут на одном месте?.. Оленеводческая бригада – последнее кочевье Тувы. Клад оленевода не дом и не колос, а олень. Тоджинцы не могут охотиться без оленей, а охота – золотой промысел Тоджи. Зимой, когда по тайге из-за глубокого снега не проехать лошади, за каждым охотником закрепляется по нескольку оленей. Так олень здесь и называется охотничьей лошадкой. Летом олени пасутся у тоджинских холодных гор – отдыхают и отъедаются. Объедят ягель на одной стоянке, и бригада двинется дальше, вслед за своими стадами.

Но я отлично понимаю, что нынешние оленеводы – это уже не прежние, не древние кочевники: они колхозники. Оленеводческая бригада – часть большого колхоза «Седьмое ноября». Там, в колхозе, для оленеводов, как и для всех колхозников, которые еще живут в чумах, строятся новые дома; они стоят с раскрытыми дверьми и ждут к зиме своих хозяев.

Дорогой Николай Николаевич! Здесь очень много оленей: три тысячи голов.

Пока я пишу это Вам, олени выглядывают из-за кустов; ходят неслышно, и вдруг из веток прямо на вас – оленья морда, неподвижная рогатая голова. Смотрят в упор большие глаза, в которых будто совсем нет белков – один огромный зрачок. Ресницы у них очень длинные, а губы вздрагивают. Это они принюхиваются или просят соли.

Олени ходят и всюду тычутся мордами, они ручные и никого не боятся. Сидишь, например, в чуме, и вдруг неслышно просунется в чум оленья голова, задрожат большие губы, и олень с такой добротой и так кротко посмотрит на огонь.

С непривычки очень страшно, когда кругом шагают олени. Они не все время шагают, ведь и оленям надо когда-нибудь спать, но вдруг – то ли они проснутся, то ли сверху, с гор, спустятся в стан – и темное, живое неслышно выглянет из-за кустов. Страшно!

Тут – в оленеводческой – много стариков и детей, а молодежи нет. Оленеводство – промысел древний, исконный для этих мест. Немудрено, что именно старики считаются здесь лучшими оленеводами. Кроме того, почти все молодые колхозники учатся – овладевают более сложными профессиями. Они живут в колхозе, а ребята приезжают сюда к родителям и дедам только на летние каникулы.

Но вообще-то здесь народу мало – всего тринадцать чумов.

Рано утром, на следующий день после приезда, я и Чонак Бегзи, учитель, мой переводчик, пошли в красный чум и принялись устраивать выставку. Я предполагала сделать тематическую выставку: тема – северное оленеводство. Мне казалось, что это должно больше всего заинтересовать читателей. Но Чонак захотел, чтобы на этом первом библиотечном стенде стояли только те книги, у которых яркие, завлекательные, красочные обложки. Замысла, объединяющего подбор книг, у него не было. Мы поспорили. Чонак настаивал на своем. Он сказал, что так будет лучше для первого раза. Я поверила.

Стенд мы соорудили из боковушки консервного ящика.

Часам к пяти стали собираться читатели. Они шли медленно, гуськом… Почти все были одеты в национальные костюмы – тоны. (Тона – это такой шелковый или меховой халат со стоячим воротником.) На ногах у них идыки – мягкие сапоги с загнутыми кверху носками, а один старик пришел в старинной остроконечной шапке, обшитой куньим мехом.

Огонь в очаге, цветы (ребята собрали их утром где-то далеко от стойбища), стенд с книгами в ярких обложках, шелковые и меховые тоны наших слушателей – все вместе было очень нарядно, но как-то не похоже на правду. Словно во сне снится. Цветы уже начали вянуть. Пахло травой. Люди ждали. Я и Чонак сидели на ящиках из-под консервов.

Когда все собрались, Чонак сказал (разумеется, я передаю приблизительно):

– Сейчас товарищ библиотекарь прочтет «Сон Макара» – рассказ знаменитого русского писателя Короленко. О прошлой жизни. О Якутии – крае на Дальнем Севере. Там люди жили, вроде как мы в старину. Да зачем – в старину? Еще недавно так жили. Терпели двойную кабалу: и от своих богатеев и от колонизаторов. Кабатчики, купцы, чиновники грабили народ, кто как умел… Вы многое вспомните, товарищи. Лери! Читай!

И я начала читать.

Этот рассказ я знала по-тувински почти на память (учила его больше полутора месяцев).

В Кызыле я боялась читать вслух у себя дома (моя комната – на первом этаже, во дворе – люди, и через открытое окошко все слышно). Подумали бы небось, что приехала сумасшедшая: сама с собой болтает. Я уходила на чердак и читала шепотом, сверяя тувинский текст с русским. Я убивалась, – верите?.. Я каждый день проверяла фонетику с одним парнишкой, тувинским учителем. Он здорово меня гонял. И он, понимаете, все-таки мне сказал напоследок: «Рискуй, Лери. Честное слово, хорошо получается. Бросайся в море – и поплывешь. А то никогда не научишься… Одним словом, рискуй! Поймут».

И вот, Николай Николаевич, я наконец сижу перед читателями, стараюсь не торопиться, соблюдать ударения, выдерживать паузы.

Это похоже на экзамен.

Помните начало рассказа?

«Этот сон видел бедный Макар, который загнал своих телят в далекие, угрюмые страны, тот самый Макар, на которого, как известно, валятся все шишки.

Его родина – глухая слободка Чалган – затерялась в далекой якутской тайге…»

С первых же слов у меня появилось чувство неловкости.

Может быть, Вам приходилось когда-нибудь испытывать это тяжелое чувство? Читаешь – и все кажется длинным, лишним, каждую страницу хочется пропустить. В сердце пусто, а уши горят.

Я себя успокаивала: «Ничего, ничего… Ведь это же экспозиция… Докатиться бы только поскорее до того места, где Макар запрягает своего Лысанку, и мне станет полегче…»

Я читала дальше, не поднимая головы, а неловкое чувство все росло.

Мне уже хотелось пропустить не одни только первые строчки, не только первую страницу… Весь рассказ вдруг потерял для меня обаяние – его как будто не слышали. Я произносила слова, а они их не слышали.

Я читала, читала… И я еще старалась улыбаться, дура! И все себя успокаивала: «Да не может этого быть! Все это мне кажется. Главное, не заглатывать окончаний, читать выразительно. Во всем, наверно, виновато мое произношение. Яснее! Четче! Не торопиться!»

И вот я дошла до того места, где Макар приходит в юрту к чужим. Помните?

«– Нет ли жареного? Я люблю, – сказал он.

– Нет.

– Ну, ничего, – сказал Макар успокоительным тоном, – съем в другой раз. Верно? – переспросил он. – В другой раз?»

И тут я подняла от книги глаза.

Против меня сидела седая женщина. У нее было лицо тускло-медного цвета, все в глубоких складках, похожее на растрескавшуюся кору дерева. Она была очень старая.

Наши глаза встретились, и я прочла в ее старых глазах недоуменное выражение. Не холодное, не равнодушное, а вот именно что недоуменное. Николай Николаевич! Я поскорее опустила глаза в книгу. Мне показалось, я начинаю о чем-то смутно догадываться…

И вот я с трудом дочитала до того места, где Макар заблудился в тайге.

Первый раз в жизни короленковская тайга не сияла для меня ночным снегом, я не слышала морозного похрустывания под ногами Макара.

Люди сидели у очага полукругом. Их лица сливались в одну сплошную полосу. Это было как будто бы одно общее, одно-единственное лицо – у мужчин, женщин, у старых и молодых. Оно было каменное.

Когда я перевела дух, никто не шелохнулся. Мне показалось, что мои слушатели спят с открытыми глазами… Ох, если бы вы знали, как мне стало стыдно! Зачем я оторвала людей от дела, от сна, от хозяйства? Пусть это было из самых добрых намерений, но ведь неудачу намерениями не оправдаешь – на то она и неудача.

До этой моей знаменитой встречи с читателями я думала, что мужество – проехать верхом через тайгу, добиться транспорта, писать в любых обстоятельствах бодрые письма бабушке.

Нет. Сидеть тут. Продолжать читать, когда никому это не интересно и не нужно, – вот это, наверно, и было мое глупое мужество.

И я читала, читала… А прекрасный, сердечный, поэтический рассказ Короленко смотрел на меня удивленно с каждой страницы книжки. А я удивленно смотрела на него.

В этом рассказе есть все, за что мы ценим книгу, искусство. Из каждой его строки возникает мир снега, юрт, дыма. Короленко глядит на этот голодный, нищий, старый якутский мир глазами Макара. И вместе с тем он глядит на Макара со стороны глазами Короленко – человека, писателя, неутомимого солдата справедливости. Так я всегда думала. Но сейчас это мне ничуть не помогало.

И вот я наконец докатилась-таки до последней строчки.

Кончила. Полная тишина. А чувство такое, словно люди все еще чего-то ждут. Когда ты, мол, приступишь к делу, товарищ библиотекарь?.. Ведь мы собрались. Это ты нас собрала.

Что делать, а?.. Ударять мне, что ли, в медные тарелки?! Петь?.. Плясать?.. Плакать?..

– Нет ли вопросов? – спросил Чонак.

Тишина. Вопросов не было.

И тут я увидела лицо бригадира. Здешний бригадир – человек лет сорока, очень высокий, широкоплечий. Лицо у него мужественное, с очень черными, почти что синими бровями. Наши глаза встретились, и он учтиво опустил свои. Было видно, что ему хочется улыбнуться.

Мы предполагали сперва – я и Чонак – рассказать в заключение биографию Короленко.

Но было не до биографии. Встреча начисто сорвалась.

– Передай, что завтра в пять мы опять соберемся в красном чуме.

Чонак перевел.

Люди стали медленно расходиться. Они молча шли мимо нас, и каждый подавал нам руку: сперва мне, потом Чонаку. Прямую, негнущуюся ладонь. Молча.

И уходили один за другим.

Среди читателей было двое моих старых знакомых – ветфельдшер Самбу (который выручил меня, когда я упала с лошади, и очень вообще меня уважал – кажется, за то, что я, по его понятию, человек образованный) и старик Таджи-Серен (он совсем меня не уважал и все косился на мои книжки, когда мы ехали через тайгу).

Старик вышел из чума последним.

Перед тем как уйти, он наклонился и похлопал меня по плечу. Я чуть не заревела от благодарности. Встала и, опередив его, выбежала из чума.

Я шла и не видела, куда иду. Я думала… Думала о том, что ничему не научилась в институте, потому что есть вещи, которым, видно, научить нельзя, – они заложены в человеке; о том, что был прав один мой знакомый доктор, когда смеялся над работой библиотечного методиста; о том, что если хочешь нести культуру людям, особенно другому народу, надо понимать этот народ, угадывать, что ему близко и дорого.

Тувинцы умеют и любят слушать сказки, это я знала. Когда-то, когда еще не было письменности, они брали с собой на охоту сказочников. Но ведь книга должна быть сильнее бесхитростного рассказа старика!.. Стало быть, дело все-таки было во мне. Это я навсегда погубила для них Короленко, потому что плохо читала вслух. Выговор, наверно, как я ни старалась, все же не тот.

Я легла на землю животом вниз, а лицо спрятала в рукав. И, сама не знаю как, потихоньку запела. Не смейтесь, Николай Николаевич. Это у меня привычка такая – с самого детства. Когда мне очень худо, я всегда что-нибудь пою.

И вдруг кто-то сказал рядом:

– Неплохо поешь!

Я подняла голову. Около меня сидел Чонак Бегзи, мой переводчик, и тихонько посмеивался. Он молчал. У него хватило ума и доброты не разговаривать со мной.

– Попробуем завтра почитать «Дубровского», – сказал он вдруг.

– Неужели ты воображаешь, что завтра кто-нибудь придет?

Он не стал отвечать, вздохнул и похлопал меня по плечу, солидно и молча. Как Таджи-Серен.

Ночью я встала, потому что завыл привязанный к кусту Джульбарс (это собака моего проводника). Я взяла ломоть хлеба и пошла покормить собаку.

Было очень тихо. Здесь странная ночная тишина – прозрачная, ничем не нарушаемая, и все-таки слышится какой-то дальний звон. Может быть, это и есть звон тишины?..

Еще было слышно, как бьется в берегах ручей. Ручей здесь очень маленький и чистый. Он течет на порядочном расстоянии от стана, но было так тихо, что я его все-таки услышала.

Мимо прошел олень и не взглянул в мою сторону, прошагал к стойбищу и там застыл. Все было до того неподвижное, что мне стало страшно и сладко. Мне даже показалось, что горы гудят своим каким-то особенным звуком.

Стойбище оленей все было залито луной, и были видны оленята, которые лежали на земле, низкий кустарник, столбы с крючьями (когда старухи доят оленей, они вешают на эти крючья берестяную посуду с надоенным молоком).

Посредине стойбища стоял олень, который только что спустился с гор. Он спал стоя, наклонив голову. Свет луны как будто стекал с его рогов. Они были такие большие, что казалось, оленю их не удержать.

В дальнем чуме, сквозь бересту или щель, сквозил огонь – единственный живой свет в стане. Около чума лежали большие камни. И вдруг один камень задвигался.

Оказалось, что это старуха, которая сидела на камне.

Мы с Джульбарсом подошли, я села рядом. Это была та самая старуха, которую я заметила во время читки. Мне очень хотелось с ней заговорить. Но я не осмелилась, потому что говорю по-тувински еще хуже, чем читаю вслух.

На поясе у старухи был крючок из серебра. Старые люди подвешивают к поясу крючки для трубок, иногда старинные, тонкой работы.

Я протянула руку и стала рассматривать крючок. Старуха сидела и курила. Я ее обняла и сказала: «Бабушка». Она повернула ко мне лицо, косынка упала с ее головы, и на плечи, на грудь побежали ее длинные серебряные волосы. Их было очень много, они были густые, мягкие, шелковые, тонкие. Я ей сказала: «Бабушка, вы косыночку уронили». И подала. Но она не стала завязывать косынку, и тогда я сама аккуратно подобрала ей волосы и повязала их. Она продолжала молча курить, а глаза смотрели в мою сторону. Потом старуха встала и пошла в чум. Было скользко, но она шла прямо и твердо.

Мы с Джульбарсом тоже собрались было уходить, как вдруг она вернулась и подала мне туесок. Я подумала, что в нем молоко, открыла крышку, а он пустой. Она улыбалась. Все ее лицо было бронзовое, темное, а волосы белые. Я сказала: «Спасибо, бабушка» – и унесла туесок.

Я шла к своему чуму, а рядом шел Джульбарс. Мы тихо шли, чтоб никого не разбудить. Я привязала Джульбарса к кусту, и он тявкнул.

Стало светать. С гор начали спускаться олени. Они шли по двое, по трое. А с другой горы – целое стадо, и впереди – вожак.

Стадо было большое, олени шли так густо, что не было видно склона холма. Издали было похоже, что это земля ползет, потому что склоны гор серые и олени серые, вот все и сливается.

Потом задвигалась равнина. Не стало видно болота, а олени все шли и шли… Словно лавина скатилась с гор и все покрыла собой.

В эти утренние часы здесь всегда бывает очень шумно и людно. Оленей сгоняют вниз, на стойбище, для того чтобы они не дичали, не отвыкали от людей. Ветфельдшер осматривает стада, оленихи кормят оленят. Шум, крики. Ребята сидят верхом на оленях, подгоняют их и орут: «Кой-кой!»

Если бы не туесок, мне бы казалось, что этой ночи не было, не было старухи, не было огонька в чуме и огонька в трубке.

Туески делаются из бересты. Это очень удобная посуда, у нее форма конуса со срезанной верхушкой. Ручка – из конского волоса, заплетенного в косу. Это настоящий подарок Тувы, такой туесок.

Я смотрела на него и думала: «Нет, не может быть, чтобы никто не пришел на читку. Хоть из вежливости, да придут». А при чем тут туесок, я, знаете, до сих пор понять не могу. Но всякий раз, когда я смотрела на него, мне становилось спокойнее и легче. Я его непременно привезу с собой в Москву и попрошу, чтобы Вы его от меня приняли и повесили у себя дома около книжных полок.

Я поднялась по земляным ступенькам с оленьего стана на стойбище и давай обходить чумы один за другим. Надо же было найти подходящего избача. И действительно, я его скоро нашла. Это тувинка, жена местного бригадира. Ее зовут Анчима Арыг-кол.

По-русски Анчима говорит довольно хорошо. Я было попробовала прочесть ей что-то вроде маленькой лекции о значении книги и библиотеки-передвижки. Она молча слушала, кормила ребенка и тихонько гладила его по голове. Когда я кончила, она подняла глаза, и я увидела, что она смеется надо мной.

Оказывается, Анчима училась три года в Ленинградском институте народов Севера и, если бы не вышла замуж, получила бы высшее образование. Я стала расспрашивать: неужели она не могла немного подождать? Она мне ответила: «Любовь не ждет».

Это правда – любовь, наверно, не ждет. Но, поскольку любовь не занятие, а состояние, можно было, по-моему, все-таки раньше окончить институт, а потом уже приехать сюда и выходить замуж.

Я лежала в чуме у Анчимы, рядом с ней, и старалась заснуть. Но не могла. И что только не лезло мне в голову!.. Могу сказать одно: не знаю, как я дождалась четырех часов.

В четыре часа мы пошли в красный чум – я и мой новый избач. Анчима взяла с собой свою грудную девочку.

Половина пятого – ни души.

Пять часов – в чуме никого, кроме нас с Чонаком.

Четверть шестого. Чонак начинает весело посвистывать и уходит из чума.

Половина шестого. Ни Чонака, ни читателей.

И вдруг откидывается шкура, и входит Чонак с Таджи-Сереном. Опять откидывается шкура, входит та старуха, что подарила мне туесок. Подъезжает верхом на олене бригадир – муж Анчимы. Он крупный человек, а на олене кажется просто огромным. Его большие ноги в кирзовых сапогах упираются в крошечные стремена.

Потом опять олень. На седлышке у него – четверо ребят. Они крепко держатся друг за дружку: «дедка за репку, бабка за дедку…» Самому маленькому лет шесть.

И снова олень; верхом на олене старуха доярка.

Их было много. Еще больше, чем в первый раз. Они приходили и приезжали с гор и со стойбища. Один за другим. Не нарядные, как были вчера, а в стеганках, в рабочей одежде.

Последним пришел Самбу.

Чонак встал.

– Ваш новый избач, местный товарищ, женорг Анчима Арыг-кол прочтет рассказ самого знаменитого русского поэта – Пушкина. Рассказ называется «Дубровский». Дело происходит в России. В царское время… – И вдруг по-русски: – Давай нажмем, Анчима!

Анчима принимается читать. На коленях у нее тихонько дрыгает ножкой ее грудная девочка. Люди курят. Двигаются только руки с трубками.

Анчима читала, надо сказать, отлично и почему-то немного нараспев.

После первой страницы лица стали оживляться. Не то чтобы черты пришли в движение, нет, этого нельзя сказать, а свет какой-то зажегся и осветил их. И сразу как будто бы расступилась стена. Стал виден не один-единственный каменный лик. Нет, я увидела лица, множество лиц. Разных. Разные характеры, усмешки, руки, трубки. Даже дым из каждой трубки шел по-своему.

И вот руки опустились. Трубки застыли в руках у курильщиков.

Я разыскала среди слушателей вчерашнюю старуху. Она сидела у очага, чуть сгорбившись, выставив вперед острый подбородок. Ее беззубый рот улыбался. Точно так же улыбается, слушая то, что ей нравится, моя бабушка: улыбкой удовольствия, неторопливой и задумчивой.

И странное дело! Стоило мне вспомнить об этом бабушкином выражении, увидеть эту знакомую, полубеззубую улыбку, как русское лицо моей бабушки стало глядеть на меня сквозь темное лицо тувинки. У меня даже защекотало в носу. Я быстро перевела глаза на ребят.

Тэрэк (есть тут один такой мальчик, мой старый знакомый) слушал, чуть-чуть приоткрыв рот, его лицо выражало почти страдальческое сочувствие Дубровскому. Казалось, он вот-вот начнет лупить себя по коленке кулаком – совсем как наши мальчишки, когда в кино их разбирает отчаяние от невозможности вмешаться в чужую жизнь.

А когда Анчима дошла до сцены в суде, до того места, где беспомощный старик Дубровский стоит против торжествующего Троекурова, послышался шумок. Как шум прибоя. Легкое общее движение. Может быть, это был шорох одежды.

И опять стало тихо.

Потом, когда младший Дубровский жег свою усадьбу, я услышала, как кто-то крякнул. Посмотрела – это Таджи-Серен. Шепот пробежал по чуму.

И опять настала тишина. Когда Анчима читала про подвиги Дубровского на большой дороге, было так тихо, что слышно было потрескивание огня в очаге.

Но я не боялась этой тишины. Она была хорошая, живая, полная внимания. Я радовалась ей.

Люди смотрели пристально на шевелившийся рот Анчимы, и каждое лицо выдавало сокровенный характер слушающего. Целая галерея суровых и нежных, замкнутых и доверчивых, простосердечных, учтивых и, если можно так выразиться, музыкальных, да, вот именно – музыкальных человеческих лиц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю