Текст книги "Любовь и хлеб"
Автор книги: Станислав Мелешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
– Григория нет. Да-а…
Уже прошел август, и полились теплые уральские дожди. Зеленая рябина блестела вымокшая, свесив красные кулаки ягод. Избы и заборы потемнели.
Когда отец сказал мне, что Гошу МТС направила в район учиться в школу сельских механизаторов, я не удивилась этому, промолчала. «Ну что ж! Гоша Куликов выучится, будет хорошим комбайнером, а вот до мужа и поэта ему еще очень далеко». Я заплакала и выбежала из избы.
Под навесом было темно. Шел ливень, хлестал струями по избам и крышам, стучал в окна и вспыхивал зеленой молнией. Я стояла, плакала, охватив себя руками, и смотрела в темень, туда, где шумел ливень. Было прохладно, я подумала, что скоро будет зима, поежилась и почувствовала, как кто-то набросил на мои плечи теплый широкий пиджак. Я оглянулась – отец. Он взял меня за руку, как маленькую девочку, и обнял. «Звездочка моя», – сказал он, и мы поднялись на крыльцо. Я обрадовалась знакомому Гошиному слову.
5
И вот сегодня Гоша уезжает. Я узнала об этом от родственников, у которых он жил. Было обидно, что Гоша сам не сказал мне, а я очень дорожила своим женским самолюбием, чтобы пойти к нему. Меньше воображать будет!
И вот Гоша Куликов уезжает… В те минуты я думала, что никто, кроме меня, не понимает, как тяжело на душе, когда уезжает любимый человек. Отец знал о нашей размолвке, молчал, а то принимался на все лады расхваливать Гошу, его ударную работу во время уборочной и полное отсутствие поломок в комбайне, и опять стал приговаривать «твой-то орел…», чтоб я не очень переживала. А я делала вид, что мне это совершенно безразлично, но на душе было приятно, когда хвалили Гошу. Потом отец стал сожалеть, что Гоша давно не приходит к нам и не приносит почитать свои длинные поэмы. Я вздыхала и говорила: «Наверно, у него бумага кончилась». В эти последние дни меня все время мучил вопрос: зайдет ли или не зайдет Гоша проститься?
В воскресенье отец решил починить ворота и поставить забор палисадника. Я стояла у канавы, где росла зеленая крапива, и подавала отцу доски и гвозди. Я увидела, как вдоль деревни движется веселая компания молодежи. Среди них я не сразу заметила Гошу. Все пели «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт», и я поняла, что это провожали моего гармониста в школу сельских механизаторов. Я вспыхнула, отвернулась и вместо топора подала отцу рубанок. Отец с увлечением вколачивал гвозди в ворота и, казалось, не слышал ни волнующей музыки Гошиного баяна, ни его тонкого тенора, ни разноголосого пения выпивших по «маленькой» товарищей.
Песня плыла все ближе, ближе, только почему-то не стало слышно Гошиного тенора, – наверное, он увидел меня, свою Джульетту, отца и замолчал. Я оглянулась – компания не дошла еще и до середины деревни. Чем ближе она подвигалась к нам, тем чаще я стала оглядываться и смотреть вдоль улицы.
– Смотри сюда! – командовал отец и непонимающе качал головой. Милый отец! Мне так хотелось взглянуть лишний раз на Гошу! Он был в новом костюме, симпатичный, с печальными глазами. Около нашей избы все замедлили шаги, стали шептаться и поворачивать головы в нашу сторону. Гоша сделал вид, что остановился закурить, и вдруг вое как по команде задымили папиросами. Стало тихо, только было слышно, как стучит молотилка на току и гогочут гуси у реки. Я встретилась глазами с Гошей и увидела на его лице едва заметную улыбку.
Я смутилась и отвернулась. «Не больно-то воображай», – хотела сказать ему и подала отцу самый большой гвоздь. Отец сидел на скамейке и курил.
– Что? Уже не надо, доченька. Отнеси инструмент домой.
Я сказала, что отнесу потом, и чуть не заплакала.
– До свидания, Павел Тимофеевич! – крикнул Гоша, и я увидела, как отец слабо махнул рукой.
– Счастливо, Григорий! Не забывай нас. Будем тебя ждать, – и обнял меня.
Я поняла, что отец был прав, когда говорил, что нам еще рано думать о женитьбе. Мы еще – рожь зеленая… Вот Гоша уезжает учиться – он вернется другим… Отец не зря сказал: «Будем тебя ждать», значит со временем мы будем с Гошей навсегда вместе… Отец дал согласие. Я ждала, что Гоша подойдет к нам и простится со мной.
А ему уже стали говорить: «Идем, идем! Сыграй «Летят перелетные птицы» – и подхватили его под руки. Он только успел кивком головы позвать меня с собой и подмигнул мне.
У меня по-сумасшедшему забилось сердце. Снова заиграл баян, снова запели песню. Выходили из избы люди – прощались с Гошей, кричали счастливого пути и махали ему руками.
Только я стояла, как дура, одна и смотрела, как уходит Гоша, и не кричала «счастливого пути».
– Ну, вот и улетает твой орел, что ж не проводишь его? – устало и грустно произнес отец и поднялся со скамейки.
Я что-то сказала отцу в ответ, а сама все смотрела и смотрела на удалявшегося Гошу, на людей, которые были веселы и шли за ним и махали руками. А когда Гоша пошел один и все остались у крайней избы, там, где начинался сосновый бор, я оглянулась На отца, заметила, как он, улыбнувшись, кивнул мне, и бросилась вперед и побежала на виду у всех, не разбирая дороги, через крапиву, по пыльной улице.
Когда я бежала, мне пришла в голову мысль: какой все-таки человек молодец и как все-таки здорово может любить его сердце.
Я догнала Гошу, взяла его под руку.
И мы шли с ним рядом, а люди кричали нам «счастливого пути» и махали руками.
Магнитогорск
1955
ДОБЫЧА
Таежная быль
Олегу Корякову
1
В тайге раньше всех вставала охотница Пелагея – раньше петухов и солнца, раньше росы и тишины. Не могла спать: тягостны были жаркие июньские ночи и неприкаянные надоевшие мысли о том, что не удалась жизнь. Утром становилось легче: спешила увидеть день раньше, чем он засветит на реке, и думой о себе заполнить этот новый день жизни до следующей ночи. Так легче!
Изба Пелагеи – на отшибе у громадной, раздробленной обвалом скалы с тремя падающими соснами, и днем и ночью отражающимися в реке. А рядом юрта старика Мухина, дальше – в тени от лысой вполнеба горы вся деревня: над нею, всю ее накрывая, разросшаяся древняя черемуха: будто большое белое облако упало с неба однажды ночью да так и осталось качаться над избами. Утром, когда светит холодное небо, – облако голубое.
Огород Пелагеи тоже зарос черемухой. Каждую рань, грохнув калиткой, она выходит из облака в ночной рубашке и тяжело, по-хозяйски шагает по земле, будто прибивая гвозди, осторожно ступает по острым глыбам камней, раздвигает бедрами шуршащие травы – спешит к воде. Высокая, костистая, с мужским бурым лицом, Пелагея всматривается в темноту хмурым прищуренным взглядом, охватив себя большими сильными руками, и затаив дыхание стоит на берегу сурово и задумчиво, грея плечи через полотно рубашки горячими жесткими ладонями. Постояв с минуту и различив сизый свет на верхушках деревьев, она подходит к чистому стеклу воды и, наклонившись, смотрит в лицо отражению.
Квадратный плоский лоб, черные волосы с пробором аккуратно уложены в узел сзади. Сильная гордая шея, в глазах колючие искорки. Красивого в лице – всегда алые губы, крупная родинка и румянец на обеих щеках.
В деревне ее не любят и боятся. Не любят за мужские повадки: ходит в тайгу с ружьем, пьет самогон, умеет драться. Не любят за то, что у нее непутевый нездоровый сын двадцати лет, которого дразнят все, кому не лень, «недоноском». Особенно не любят охотницу бабы. Из женщин никто на охоту не ходил, у всех были семьи, мужья, дети. Об этом она помнит каждый день, и каждое утро необъяснимое зло на себя сводит скулы.
Посмотрев в воду, Пелагея грустно улыбается, отчаянно вздыхает и разгоняет свое отражение ладонью.
Сейчас она одна, как в просторной темной избе: вокруг тайга, а сверху небо, и все люди спят. Ночной глинистый берег залит холодным светом стального бездонного неба. В камышах серебрится вода, течение булькает на чистом дне около камней, камни старые – черные, зеленые и желтые: обросли мохом. Если долго смотреть – можно увидеть фиолетовые струйки течения на дне. Тихо. Молчаливая каменная земля, тяжелая черная тайга на ней и белое облако черемух на берегу – все давно знакомо, привычно и каждый день ново.
Вот сбежала от пустой высокой постели, чтобы увидеть раньше всех розовый утренний туман высоко над водой. В тумане слышен тихий треск – будто лопаются мыльные пузыри. Ждала, когда из-за скалы неожиданно выкатится красный шар солнца, вспыхнут пламенно и берег, и вода, и стволы сосен, и небо, закачаются туманы, полные тишины: треск прекратится, и поплывут, поплывут они тяжело и медленно, чуть касаясь воды, оседая на берега, цепляясь за острые ветки, травы и камни.
Каждый день ждала утро, и каждый день было все другое: и цвета, и запахи, и звуки.
В такие минуты, когда все в деревне спят, а ты нет – будто сторожишь их сон, сон нелюбимых людей, и где-то в глубине души жалеешь их, и думаешь про них что-то такое умное и серьезное, о чем они и не догадываются, – в такие минуты приятно думается о судьбе, о человеке, о хорошем в жизни. Ты один – и земля одна, тайга… наедине с тобой, как твоя душа; все умещается во взгляде, во вздохе, в мыслях. И становится досадно, что вот она, Пелагея, – неграмотна, и не была дальше Ивделя. Все люди, которых знала и видела, проходят мимо, ничего не оставляя. Один… оставил ласки немного… и сына. Никто на целом свете о ней не знает, и она о них тоже – и это обидно! А ведь живут люди на всей земле, и много их! И у всех счастливая, какая-то другая, интересная жизнь. А она поутру греет воду, поливает огурцы и капусту, варит мясо, стирает, набивает патроны и чистит ружье. И всегда ее первое желание – скорей уйти из дома в тайгу, чтоб не так больно жалила мысль о том, что ее обидели сыном, вдовьей судьбой, нелюбовью…
В спокойной воде что-то было манящее – хотелось пить и искупаться. Пелагея поднялась, взглянула на бледные ступни и красные от росы пальцы ног. Вот она сбросила длинную рубашку, оглядела себя: покатые могучие плечи, маленькие груди, белые тяжелые ноги, – чувствуя, как сжалась вся, испуганная и осторожная, будто кто-то может подсмотреть ее. Вздрогнула всем телом от холодного воздуха, выпрямилась – и стала еще заметнее, выше ростом. Чуть пригнувшись, помахивая руками, вошла в воду. Прижав ладони к бокам, окунулась и, часто дыша, стала натирать тело руками. Засмеявшись над собой, что больше не может быть в холодной воде, пошла к берегу… Ей вдруг послышалось: ее сын, рыжий Пашка, кричит ошалело: «Мам-ка-а-а!» – зовет, должно быть.
Она вышла из воды, натянула на мокрое плотное тело рубашку и села на камень согреться.
Вот так каждый день этот страшный крик в ушах… И некуда от него деться.
Да, неудачный родился сын. Как наказание ей за вольный девичий грех. Вспомнила хорошее: давно-давно это было, а кажется, что вчера! Плыли мимо деревни вольные работные люди – плотогоны, остановили плоты на берегу, пришли в избы согреваться ячменным пивом. И среди них один – такой высокий, веселый, рыжебородый с молодыми нежными глазами. Девки звали ее на вечорки, а она отказывалась: работы в огороде – уйма! Копается лунной ночью в земле – перемажется, рано утром идет к воде – выкупаться. Купалась каждый день. И никто никогда не знал об этом. Только однажды – это было ровно двадцать лет назад, когда Пелагею называли «девицей-молодицей» и она всего боялась, даже эха выстрела, – открылась ее привычка чужому взгляду. Утром купалась… и вдруг увидела на другом берегу: стоит, закрывая кусты своей громадной фигурой, человек, пряча улыбку в рыжей бороде.
Прикрылась платьем, раскраснелась от стыдливости, будто кто ее ударил или вынул сердце.
Неожиданно для себя самой позвала выкриком:
– Эй! Чего глаза-то пялишь?! А ну-ка, иди сюда!
Подошел к берегу:
– Что, бабонька?!
Помолчали. Пелагее стало стыдно: она хотела отругать непрошеного свидетеля, но он стоял на том берегу, кричать через речку было неловко, и она раздумала.
– Холодна вода-то?! – посочувствовал мужчина, кивнув на речку.
Пелагея не ответила. Она смотрела на тихие задумчивые камыши, на чистое дно речки, и на душе у нее было тревожно и сладко от необъяснимой радости.
– Хороша-а!
Зарделась от похвалы, хотя и не поняла: речку хвалит он или ее; подумала – ее! Оделась, заплела косы. Молчала.
– Что, как посватаю?! – усмехнулся он, будто что-то обещая, стуча сапогами по мосткам.
– Всю видел? – в упор спросила Пелагея, когда он подошел и встал рядом с ней – рост в рост!
– Всю не успел… – сознался он, сожалея, и зажевал усы, прикусив верхнюю губу. – Женой никому не была? – спросил рыжебородый шепотом, прищурив глаза, а потом неожиданно обнял, приник к самому уху: – Будешь моей.
– А не обманешь? – просто спросила Пелагея, чувствуя рукой, как колотится сердце, радуясь тому, что, может быть, настал день, когда придет любовь и она выйдет замуж. Высокий веселый плотогон ей понравился.
– Как полюбишься… – ответил он, обнял ее рукой за плечо, как товарища, и проводил до огорода.
Вечером на улице плотогоны курили с мужиками, звали с собой на плоты, хвалили заработок. Пелагея искала глазами своего знакомого, находила, стояла с девками, лузгая семечки, поодаль, слушая, как раздобревшие деревенские мужики уговаривали плотогонов бросить свое «деревянное дело» и остаться жить в тайге, ходить на охоту, обещая невест. Называли Пелагею, хвалили рост и тело, бахвалясь, что отдадут ее первому, кто останется. Может быть, тогда зародилась в душе Пелагеи надежда, – первым останется тот высокий рыжебородый плотогон, что видел ее всю на берегу. И он остался. Ночью они лежали с Пелагеей на сеновале. Григорий, заложив руки под голову, смотрел на звезды и жаловался, что не может найти счастливой жизни. Говорил, что был женат. Жена – сущая ведьма, тощая и злая, и не было детей от нее. Пелагея удивилась тогда: как могла у женатого человека быть несчастливой жизнь?! Она прониклась жалостью к Григорию и поняла, что есть на свете плохие люди, с которыми даже веселый сильный человек не сможет ужиться и создать семью.
Пелагея неделю была счастлива: Григорий ласкал буйно и нежно, пугали только глаза его – с каждым днем они становились все грустнее и задумчивее. Потом в деревне остановилась вторая партия плотогонов – только на одну ночь, а утром плотогоны уплыли. Уплыл с ними и Григорий – веселый человек! Пелагея стояла на берегу с обидой на сердце, – он не сказал ей о том, что уйдет! Полтайги было связано в плоты, полтайги тяжело и громоздко двигалось по речному течению. Унес ее сердце с собой Григорий, остался в груди камень! Бросилась за ним – бежала долго по берегу. Кричала: «Вернись! Люблю!» Плоты уплывали дальше, дальше… Тогда и она, сбросив одежду, поплыла в холодной воде за плотами, но отстала. А когда обессилела, вылезла на берег, села на камень и зарыдала, первый раз в жизни. Вот тогда и заполнила ее всю злоба и сожаление о том, что была любовь один раз, а она сама – и женой не была! Все видели, как она плыла за плотами, все видели, как она рыдала, и многие смеялись…
Пелагея до ночи не возвращалась домой, все стояла на скале, разглядывая родную нелюбимую деревню.
Там в избах кержацкий люд: добытчики рыбы и дичи, коровники и лошадники, менялы и барышники. Им под стать поденщики леспромхозов и геологоразведочных партий, мастеровые – рублевики, огородники. Хозяева! А еще неприкаянные вольные людишки – плотогоны и проводники, лесорубы. И сам по себе – добрый, наивный полубродячий народец манси в дымных юртах. Вольготно, привычно и сытно живется на иждивении у богатой зауральской природы. Пересели их из тайги в степь – станут никем, пропадут без добычи.
Кругом тайга на земле, воды у берегов, травы и каменья – все та же далекая глухомань с дымками над избами, с пирогами, с охотничьим громом и ревом, с похвальбой и самогоном, с ножами под ребро, с кострами кержацкой суровой любви, с мертвой хваткой изуверской старообрядческой веры, с отпущенными скрытными людьми, оседающими в этих богатых вольных деревнях.
И она догадалась тогда, что вольный плотогон Григорий сбежал не от нее, а от такой жизни. Этот мир, в котором она живет, показался ему малым и тесным, так же как и ей. И с тех пор она возненавидела всех. И ее перестали любить. Тогда она решила, что в жизни надо быть очень сильной, ничего не бояться и любить только самое себя. Сменяла лодку на ружье у тихого старика Мухина – известного в деревне ремесленника-умельца. В огороде упражнялась в стрельбе, срезала выстрелами зеленые шишки мака. Бабы шарахались в сторону и зло шептались: мол, рехнулась! Мужики посмеивались. Уходила в тайгу на неделю – возвращалась с богатой добычей. Подружилась с мужиками, стала пить самогон и ходить с ними, в тайгу. Радость приносила удачи, а время принесло горькое материнское счастье. Родился сын хворый и долго орал. Пелагея обрадовалась, повеселела, ласково называла ребенка «оратором». Подруга – фельдшерица Раиса Завьялова, осмотрев дитя, покачала головой и объяснила, что сын родился хворым от простуды. Пелагея погрустнела, вспомнив, как километра три плыла в холодной воде за плотами. Надеялась, что ее Пашка станет взрослее, выправится в хорошего мужика. Но и в двадцать лет Павел не выправился – так и остался слабоумным.
Пашка весь рыжий – волосы будто пламя над головой. Лицо рябое – в детстве болел оспой. Когда Пелагея уходит в тайгу на добычу, сын остается за хозяйку. Сидит у двери, сложив руки на коленях, и поет, бездумно качая головой из стороны в сторону. Или спит в огороде, наевшись огурцов и моркови. Днем в избу Пелагеи приходят кому не лень и требуют Пашку для работы: сторожить сельсовет, косить травы, колоть дрова или переносить на плечах что-либо тяжелое. Тогда прибегает Катерина и уводит его к себе. Она растолковывает ему все, что он должен делать и какую плату надо требовать.
Катерина – тоже брошенная, с тремя ребятишками, молодая испуганная женщина. У нее своя юрта, огородик, и Пашка почти живет там. Катерина жалеет его и делает все, чтоб парня не обижали. Он привязался к ней и часто ночует в ее юрте. Катерина днем относится к нему как к своему сыну, а ночью как к мужу. Она старше Павла и называет Пелагею «матушкой». Охотница не любит ее за кротость, набожность, ей кажется, что в этой женщине поселилась сама тишина, но уважает ее за заботу о Павле. Павел и Катерина любят друг друга, над ними смеются все в деревне, и Пелагея не знает, как отвадить сына от тихой женщины.
…Пелагея подумала, что вот и сейчас Катерина пришла уже в ее избу и прибирается, ждет, когда проснется Павел, чтобы увести его к себе и накормить.
Охотница ревниво вздохнула и поспешила к себе домой. Захотелось увидеть сына, будто он еще совсем маленький и спит в зыбке, хотя зыбка давно заброшена на чердак и Пелагея разводит в ней капустную рассаду.
Земля уже стала желтой от солнца, и белая черемуха поникла от утренней жары. Деревня давно проснулась: бабы гремят ведрами, спускаясь на берег, лают собаки, бродят около черных от пыли заборов тощие козы, босоногие мальчишки толпятся у сельсовета, где остановилась грузовая машина. Навстречу Пелагее шли полные, раздобревшие женщины со стиркой, замолчали, поравнявшись с ней, оглядели ее, расступились – дали дорогу. Пелагея почему-то подумала: «Пора брать Павла в тайгу, на медведя, к бабе начал ходить – мужиком стал… Пора!» – и обрадовалась этой мысли.
2
Пашка уже проснулся. Он, полусонный, почесывал грудь, сидел на кровати, свесив ноги в подштанниках. Когда Пелагея вошла в избу, он, всхлипывая, встал, высокий и толстый, и протянул к ней руки:
– Мам-ка-а! И-исть!
«Эк, вымахал, силища!» – грустно подумала мать и похлопала его по плечу:
– Сейчас.
Когда он ел, радуясь, сваренное мясо, Пелагея осторожно опросила:
– Паша, пойдем в тайгу, на добычу?!
Пашка, увидев злые зеленые глаза матери, поперхнулся, остановившись, и посмотрел на нее испуганным подозрительным взглядом. Пелагея сняла ружье и щелкнула затвором: – Пойдем, охотником станешь!
– Еще убьешь… – задумчиво ответил сын и заморгал глазами.
Пелагея скривилась и прикусила губы. Ей хотелось закричать от обиды, слезы так и прихлынули к глазам. Ей стало больно и она заторопилась – чистила ствол ружья паклей, делала пыжи.
– Я уж лучше дома, – восхищенно проговорил Пашка, будто гордясь собой.
– Эх ты… неудобный! Или женить тебя?! – Пелагея рассеянно оглядела избу, сняла с гвоздика, вбитого в бревно стены, патронташ, что висел рядом с оленьими рогами.
– Женить… – Пашка не понял и заплакал, будто мать придумала для него страшное наказание. Она прижала сына к своей могучей груди и стала осторожно гладить его рыжие волосы.
Пришла Катерина, робко встала у двери, заметив, что Павел плачет на груди у матери. Пелагея хмуро взглянула на женщину и, оттолкнув сына, встала.
Катерина вышла на середину избы и поклонилась:
– Ой, матушка, не надо обижать Паву…
Расплывшаяся, чуть согбенная, в зырянском цветном платке, повязанном на голове тюрбаном, она подставила свое красивое лицо с веснушчатым носом свету из окна, положив руки на живот, преданно заглядывая в глаза Пелагеи сбоку, будто подглядывая мысли.
– Зачем пришла?
Не любит Пелагея тихих и слабых, они всегда пугливы. Вот пришла Катерина, и сын Пашка уже не ее: кто-то второй о нем думает и заботится. Это и приятно ее материнскому сердцу, и плохо. Пашка перестал плакать и заулыбался, глядя на Катерину, как на игрушку. Катерина попросила:
– Дай мне его. На день. Травы для коровушки покосить, а уж я его и выкупаю и покормлю.
– Я же приказала тебе не приходить больше и не травить Павла.
– Мне ведь тоже его жалко. Да разве ж я что… Да я, матушка, Паву-то берегу и ласкаю, как родинку мою несчастную, кровиночку…
Катерина упала на колени и запричитала. Пашка смотрел в потолок и качал ногами. Пелагея закричала:
– Встань, подлая!..
Вспомнила: однажды вернулась с охоты, пришла в избу. Катерина, бесстыжая, сидит, обняв Павла, и целует, закрыв глаза, раскрасневшаяся и счастливая, громко шепчет: «Сладкий, сладкий, сладкий…»
Пелагея надавала сыну пощечин и выгнала ее.
Пашка перестал качать ногами – что-то понял и сказал серьезным взрослым голосом:
– Мама, отпусти к Катюше!
– Сиди!
Пелагея махнула рукой, указывая вдове на дверь:
– Уходи.
У Катерины чуть дрогнули губы. Она кивнула в ответ, поправила платок полными белыми руками и так же робко вышла, опустив глаза и что-то шепча самой себе, как и вошла.
– Ну, я на добычу, – кинула Пелагея Павлу, надела болотные сапоги, плотно оделась в фуфайку, опоясалась патронташем, вскинула ружье и сумку с едой за плечи и, вздохнув, вышла на крыльцо. В лицо ударил дурманящий запах отцветающей, увядшей от жары черемухи, и на сердце стало легче, будто освободилась от чего-то тяжелого и гнетущего.
Пока шла огородами, сторонясь людей и насмешек, встретила вдового старика Мухина. И он и Катерина жили в юртах, которые бросили манси, перекочевав на Лямью-Пауль к Черемуховой речке. Работники сельсовета хотели устроить в юртах склады, но потом, видя, что уже живут в них, махнули рукой.
Мухин известен в деревне своей добротой и независимостью. Он кустарь-ремесленник и живет приношениями натурой за мелкие поделки: конопатит лодки, чинит ружья, рыболовные снасти, снабжает всех патронами и дробью. Умеет играть на баяне и на свадьбах веселит гостей. Все его любят. Пелагея уважала старика за ласковые слова при встрече, за свободное одиночество, за то, что восхищенно звал ее «императоршей», когда был навеселе, и «добытчицей», когда был не в духе.
– На охоту, значит? – опросил Мухин, неся на плече связку длинных тальниковых прутьев для удилищ.
– В тайгу, – ответила Пелагея, посторонившись.
– И как ты, императорша, ночей не боишься?
– Я таежная… ночи люблю.
– Ночи в доме хороши, в постели… – двусмысленно растянул Мухин, и глаза его нехорошо оглядели Пелагею.
– Прощай, – произнесла она тихо и зашагала прочь, вспоминая грустную историю, которая произошла недавно.
Однажды Мухин пришел к ней в новой рубахе и пиджаке, бородка и усы подстрижены. Стесняясь, предложил:
– Давай жить?! Огороды у нас на одной земле, рядом. Сломаем плетень-границу, и будет наш большой огород один на двоих.
Пелагея не поняла сначала, а потом, когда Мухин замялся и досказал, что вот живут они рядом, отдельно, а кому какое дело, можно жить и вместе – поняла, что пришел мужик свататься, и расхохоталась.
Встали друг перед другом. Она – огромная, молодая, сильная, он перед ней – маленький, сухонький старичок. Чтоб не обидеть его, сказала искренне:
– Да ведь ты со мной не совладаешь?!
– Кто, я?! – удивился Мухин и, подумав немного, закончил: – Да ведь… кто знает.
– Ах ты, мухомор несчастный! Ну, давай сватай. Будем жить.
Сели за стол. Пили самогон. Мухин трогал ее руку, обнимал за шею, будто уже давно муж, похлопывал по спине как лошадь и, словно забывшись, клал руку на бедро. Пелагея молчала, как каменная, и думала о прошедшей молодости, сожалея, что наивный добрый человек Мухин в мужья ей не гож. А когда Мухин, опьянев, уснул за столом, Пелагея подняла его на руки, как ребенка, и отнесла в юрту. Больше Мухин свататься не приходил и когда встречался с ней, то называл ее «императоршей».
Прошла мимо сельсовета, у которого стоял грузовик и суетились приезжие заготовители. У избы-читальни, сняв с дверей большой амбарный замок, заведующий – белобрысый парнишка – глубокомысленно разбирал свежие газеты. Пелагея оглянулась на деревню, постояла немного и, поправив на поясе охотничий кривой нож, вошла в тайгу.
3
В тайгу войдешь от дороги, шагнешь в травы, оглянешься – и ты уже окружен соснами и над головой тяжелая крыша ветвей. Глухо зазвенит в ушах комариным писком теплая пахучая тишина, зарябит в глазах от зелени и стволов. Стихнут за таежной стеной дневные звуки: голоса людей, грохот телег, плеск воды и скрип уключин, блеянье коз и лай собак, детский плач и бабьи выкрики на берегу. Погаснут дымки над деревней, погаснет литое золото солнечных лучей в чистых струях течения на перекатах, отодвинется знойное громадное марево в небе. Замкнутся над головой вершины и перед тобой трава, стволы, ветви. Темно без неба, зелено. Грустно и чуточку неведомо на душе. Сладко замирает сердце от страха, и зреет в нем большая вдовья обида на всю деревню, что ей, женщине, приходится уходить оттуда на неделю и нужно скитаться по тайге в поисках добычи… Там она как чужая, а здесь, в тайге, она сильнее, здесь другой мир. Громче бьется сердце, сгорает страх: тишину расколет выстрел, раздвинет деревья – голубой дымок из ружья повиснет как кусочек неба; ветви всколыхнет птичий испуг я звериный рев.
Пелагея понимала: и она пока иждивенка тайги, только разница в том, что уходит на добычу, как на тяжелую работу, добывать не чужой, а свой хлеб. Лишнего ей не надо! Не хитрит, не торгует – честно, один на один: она и тайга! Или хлеб – или смерть! Или страх – или добыча! Но знает, что так жить нельзя, а как жить – еще не решила. Другой работы в деревне нет.
Отец и мать умерли во время войны. Прошло несколько лет, а все кажется, что война не кончилась. Грохочет где-то за горами. Приезжали демобилизованные в родную деревню – как на побывку! – но потом разъехались по городам: видно, повидали вдосталь другой, лучшей жизни.
А было и она немного познала ее! Недавно останавливались у Пелагеи на квартире студенты-практиканты из большого города Ленинграда – грамотные и молодые люди! Называли себя лесниками и подолгу бродили в тайге. Готовила им обеды и часто уходила с ними проводником. Хорошее было время! Или вот… работала в леспромхозе поварихой – кормила лесорубов и сплавщиков. Все ее любили и ласково называли «кормилицей». Портрет на Доске почета целый сезон висел! Однажды была даже в городе Ивделе на конференции работников общественного питания… А сейчас вот – в тайгу!
…Пелагея долго кружила по папоротникам, раздвигая бедрами шелестящие травы и трескающие сучья, пока ее не остановил медвежий рев. Будто треснул большой камень напополам или переломилось сухое огромное дерево.
Охотница вздрогнула привычно и стала, вскрикнув. «Чума рябая!..» – выругалась она, испугавшись, как всегда на охоте. Стесняла вдох и выдох и мешала развернуть плечи толстая фуфайка, спину давил рюкзак, резал грудь патронташ. И сапоги тяжелы для шага. Только ружье в руках было легкое, умное, бесстрашное…
Маленький дождик зашелестел над зеленой крышей, застрелял каплями по веткам, и влага, шурша, начала стекать в разнотравье. Стало темнее, пасмурнее – зелень погасла, только заметно поголубели мокрые травы да от земли поднималась теплая пахучая волна воздуха. Пелагея долго не могла догадаться, откуда раздался медвежий рык – откуда-то из глубины тайги, – и успокоилась, радуясь притаившейся тишине, присела, ухватившись рукой за куст малины. Что-то тяжелое поднялось и грузно опустилось за ворохом надранных трав и веток – будто земля вздохнула. Пелагея выставила дуло вперед, взвела курок, ожидая.
Опять раздался медвежий рев, прорезал тишину, – перекатилось по траве громоподобное, и вдруг Пелагея увидела: медведица с узкой мордой придавила бурой тушей куст, легла на бок, растопырив лапы в разные стороны. Сейчас можно спустить курок, выстрелить в голову! Но стрелять в лежащую медведицу стыдно – будто из-за угла. Ведь медведица ее не видит! Медведица повернулась на спину и протяжно, трубно, со стоном задышала, издавая короткий, с хрипотцой рык. Этот рык был не похож на угрозу или самозащиту. Пелагея встала во весь рост и разглядела: медведица играла с двумя медвежатами. Ее рев был зовом любви и материнского спокойствия. Вот из-под нее выкатился, хрипло взвизгивая, черный мохнатый шар – медвежонок, покряхтывая, неуклюже встал на задние лапы, замотал мордочкой. Медведица, придавив другого медвежонка лапой, лизала его в бок; косматый и бурый хребет ее подрагивал, когда она вытягивала шею.
Пелагея стояла рядом с играющей медведицей и не боялась, смотрела, как переворачивается громадная туша, как вместо рева и рыка медведица только дышит и дышит, забыв о человеке. Пелагея почувствовала, как ей стало грустно.
И над нею и над играющей медведицей одинаковая зеленая крыша, и где-то высоко-высоко видно синее стеклышко неба. Стояла, опершись на ружье, ждала чего-то, что ждут все матери и ловила взглядом глаза медведицы – туманные красные воспаленные сливы зрачков с тяжелыми помятыми ресницами. «Играет как человек», – подумала охотница, восхищаясь, и необъяснимая светлая грусть заполнила ее всю. Всем матерям светло. И совсем не нужны это глупое ружье и ее приход в тайгу.
Вспомнив о ружье, ощущая железо немыми, задубевшими пальцами, вспомнив о себе, что она охотница и пришла на добычу, Пелагея подавила в душе радостное чувство материнской жалости, сочувствия и восхищения. В сердце ничего не осталось, кроме охотничьей страсти.