355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Мелешин » Любовь и хлеб » Текст книги (страница 18)
Любовь и хлеб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:10

Текст книги "Любовь и хлеб"


Автор книги: Станислав Мелешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

– Слушай, ты, – Белугин сдержался, чтоб не выругаться матом, – катись из цеха в сторожа и сиди сложа руки. И там зарплата.

Огромный башмак Хмырова обиженно постучал по решетчатому полу и притих. Ванька отдал вагу Хмырову. «Ладно. Отдохну. А после обеда ни за что не соглашусь».

И снова пошел конвейер. И снова гром и скрежет, и снова раздавался впереди громкий бас Белугина:

– Давай, давай, давай…

Белугин, подняв голову кверху, помахал рукавицей, будто грозил кому-то.

Хмыров ловко выставил вагу вперед – длинный железный шест, загнутый на конце крюком, застыл над шляпой Белугина, будто нацелился сдернуть ее…

Работал Хмыров с остервенением, гулко ударял вагой по опоке, словно выбивал рубли, руки, когда он размахивался, становились длиннее, и он бил, бил вагой по чугунной болванке, будто хотел выбить из нее всю душу.

4

Из пламени, из темно-красного цеха – в желтый день, на заводской двор. В столовой Ванька съел борщ. Аппетита не было.

Горячая сухая роба жжет тело. Он откинул куртку за плечи и подставил грудь, прикрытую старенькой майкой, воздуху. Небо – высоко, оно голубое, как вода в роднике, а солнце расплылось, качается, и его лучи щиплют за щеки, лоб и шею. Тянет ко сну. Лучи, желтые, палевые, резкие, звенят, освещая воздух, землю, и зной гудит в ушах. Он сушит дымы, пыль и копоть, и все это – сухое, тяжелое и горячее – оседает на трубы, крыши, стекла цехов, на ржавое железо, на сомлевшую от духоты траву. Металлические бока огромных турбинных труб-секций отражают солнце, и только внутри их – синяя тень, будто изнутри трубы отлиты из толстого стекла. В них отдыхают электросварщики.

Ванька прилег у штабеля шпал в тени и отдышался. Где-то за трубами били молотом – звуки, казалось, были тоже горячими и проплывали мимо ушей, отдавая гулом в перепонки. Молот бьет и бьет: «Дун, бам, гун!» В просветах рыжей фермы, сваленной набок в канаву, вспыхивает голубое пламя со звездой в середине, слепит глаза. Это режут железо.

Он вгляделся в сварщиков, улыбнулся и стал наблюдать, как трещит фиолетовое пламя, распарывая воздух, и воздух стреляет, взрываясь на электродной игле. «Им тоже нелегко. Работают… не бегут», – подумал Ванька и устыдился своей слабости. Он понял, что, кроме него самого, есть и другие – Нитков, Хмыров, Белугин, и эти другие входят в его жизнь и он в их жизнь. Он понял еще и то, что когда работаешь – думается легче, думаешь о себе, о жизни, а не только мечтаешь…

Зацеплять подъемником болванки и грузить их в железный ящик – легко, а скучно, неинтересно. Стоишь один и ждешь, и твоя вага уже не стучит вслед за другой, и пламя на конвейере уже не твое…. Зачем отдал вагу Хмырову?! Белугин приказал. Научиться бы работать так ловко и красиво, как Нитков, и самому кричать упавшей опоке: «Привет!» Или, как Белугин, бежать к заливщику и торопить его: «Давай, давай, давай!», а потом первому сбить с конвейера болванку, а за тобой последуют другие, и так всю смену, а потом вместе идти домой, а утром вновь вместе шагать в рабочем потоке. Может, тогда не будет ему грустно, одиноко и тяжело. А что еще?

Он чуть не задремал в тени под монотонное гудение зноя, под треск электросварки и удары молота. Встал во весь рост и увидел: у ограды, облокотившись на решетку и подогнув ногу, стояла девушка-работница и смотрела, прищурив от солнца глаза, на пруд, на правый дальний берег, туда, где за ширью золотой воды стоял каменный сонный город, начиналась степь, а над нею, сливаясь с небом, опоясывали горизонт голубые Уральские горы.

Девушка что-то ела, откинув платок на шею и косичку с лентой на плечо. По воде, двигая длинные синие тени до берега, плыли белые яхты местного клуба ДОСААФ. От завода на пруд неслись клочья дыма, а на правом берегу полнеба закрыли тяжелые холодные тучи, они, грозно погромыхивая, вставали над домами, будто собирались упасть на землю и придавить ее. Вскоре стало невозможно отличить, где дым завода, а где тучи, все смешалось и нависло над водой, и только яхты со снежно-белыми парусами стремительно резали воду, словно гонялись за солнцем, которое то выглядывало, то пропадало за дымом. Потом оно скрылось за тучу, зеленая тень накрыла пруд, яхты стали еще белее и, казалось, летели, чуть касаясь воды, как огромные лебеди. Сквозь дым, который клубами качался над водой, ослепительно блестела, будто начищенная, меднокрасная гора с кирпичным зданием ТЭЦ. Только эта гора была освещена солнечным светом.

Ванька смотрел на девушку, на пруд, на яхты с каким-то необъяснимым волнением. Во всем было что-то спокойное и знакомое, как воспоминание о детстве, как зовущая грусть по неизведанным дорогам и далеким странам.

Работница заметила, что Ванька разглядывает ее, поджала губы, и на щеках обозначились ямочки.

– Ты куда смотришь? – спросила она певучим голосом и повернулась к нему.

«Вот какая…» – подумал Ванька и ответил насмешливо:

– На тебя.

– А ты на меня не смотри! – настойчиво приказала она и стала вплетать ленту в косичку.

– Не торчи перед глазами, – обиженно бросил Ванька.

Девушка сердито отвернулась.

– У-у! Злой. Подумаешь!..

«Ну вот, обидел». Ванька подошел к ограде, облокотился и тоже стал смотреть на яхты. Девушка чуть отодвинулась и сказала:

– Еще не знакомы, а уже поругались. Как тебя зовут?

Ванька сказал.

– Имя хорошее, а вот фамилия… Лопухов! Лопухом дразнить можно. – Она рассмеялась и заговорила, будто шутя: – Вижу – работяга. Наверно, гайки подносишь. – Оглядела его с ног до головы. – Рост ничего, нельзя сказать, чтобы был малышка – парашютная вышка.

Ванька пожал плечами. «А сама-то! Смейся, смейся, колючка. Получишь!»

Девушка показала на паруса:

– Вон, видишь, третья яхта?! Самая быстрая, а отстает. Вчера мы впереди шли.

Ванька никогда не катался на яхте, только на лодке, а яхту он считал настоящим кораблем, потому что есть парус, и он с уважением спросил девушку:

– А туда всех пускают?

– Запишись, научишься управлять…

Ванька вздохнул и застегнул куртку на пуговицу.

– Гудок еще не гудел… – и добавил как бы между прочим: – я в литейном цехе работаю.

– А я вон там!

Девушка показала на небо. Ее палец очертил дугу и остановился на кране. Кран, как огромная птица, похожая на журавля или цаплю, стоял на эстакаде над грудой листового железа, рельсов и труб.

«И совсем она не обиделась, и не злая», – подумал Ванька и вгляделся в ее веселые голубые, припорошенные моторной пылью глаза, будто обведенные черной краской.

– Ты там как птица в гнездышке.

– Угу! Орлиха! – засмеялась она в ответ и совсем доверчиво и певуче договорила: – Оттуда, – она указала на будку крана, – все, как нарисовано, а все-таки с земли лучше на землю смотреть, чем с неба. Я в будке никогда не обедаю.

– Гроза будет. Смотри!..

Они вдвоем оглядели небо. Тучи шли издалека, откуда-то с голубых Уральских гор, они обложили все небо, нависли над заводом и накатывались на старый левобережный город, покрывая тенью бараки, землянки и красивые коттеджи в березняке. Над городом, закрывая полнеба, высилась залитая солнцем огромная ступенчатая гора Атач. Оттуда электровозы уже двадцать пять лет возили железную руду прямо на завод. Гору называли «кормилицей», и действительно она кормила завод, а завод – весь город.

– Угадай, сколько в ней руды? На сколько лет хватит? – спросила Ваньку девушка. Он не знал и развел руками.

– Эх, ты! Там миллионы тонн. Это целая цепь гор. Руда наверху, а сколько еще под землей!.. А кто первый взвесил Атач? Не знаешь! – И тихо, будто по секрету, сообщила: – Профессор Мазаревич… был такой. У него там приборчики были, чашечки, раз-раз, ну, прямо как в аптеке. Догадался он, – восхищенно закончила она, будто сожалея, что не она первая догадалась взвесить гору Атач.

– А ты откуда знаешь? – обиженно растянул Ванька.

Она помолчала.

– Мой отец экскаваторщик. Он двадцать лет грузил руду, и вон, видишь, полгоры осталось. «Гора моей жизни», говорит! Он на пенсии сейчас, а свой экскаватор и полгоры отдал другому… «Эх, говорит, жаль, не удалось мне эту гору всю с плеч свалить!» И каждый день смотрит на нее в окошко.

– Да-а! – восхищенно и задумчиво выдохнул Ванька и проникся уважением к девушке и к ее отцу. – Этой горы на всю жизнь хватит! Успевай рыть!

Громадные желтые и бурые ступени поблескивали над городом, и Ваньке представился экскаватор, грузящий по вагонам руду. Ее выплавляют, из чугуна льют болванки, а он, вагой, стаскивает их с конвейера. «Сталь для человека все равно что хлеб», – вспомнил он слова Белугина и почувствовал в девушке товарища, который делает со всеми и вместе с ним одно дело.

– Как тебя зовут? – спросил он дружелюбно.

– Надежда.

Он вспомнил, что где-то читал слова: «Если у человека есть надежда – он уже человек», и ему захотелось подружиться с Надей и каждый день в обеденный перерыв смотреть на яхты, на небо, на гору и говорить об всем на свете, и даже о любви. И еще он где-то читал красивые слова, которые ему хотелось сказать Наде когда-нибудь между прочим: «Любовь приходит и уходит. А иногда она приходит и не уходит».

Они вздрогнули, оба от громкого гудка. На заводском дворе стало прохладно от ветра, дующего с пруда.

– Ну, я в цех. Работать. – Уходить Ваньке не хотелось.

– Иди, не споткнись! – пошутила Надя и, легко перепрыгивая через брусья железа, направилась к эстакаде.

Он смотрел ей вслед, наблюдая, как она взбирается по лестнице в будочку, вот она помахала ему с неба рукой, и он пожалел, что она на орлиху не была похожа.

Он направился в цех, думая о том, что не так уж плохо все устроено в жизни и не так уж тяжело, если, кроме всего прочего, есть красота, как этот пруд с яхтами, голубые глаза Нади, необъяснимое волнение в груди, которое, наверное, взрослые люди называют любовью, есть Белугин, Нитков, Султан и все это здесь, в этом городе, в его, Ванькиной, жизни.

В цехе он взял у Хмырова свою вагу и встал на рабочее место рядом с Белугиным. Никто почему-то не возражал, только все с улыбкой переглянулись, и Ванька молча, довольный, работал до окончания смены.

Домой он возвращался один и, странное дело, совсем не чувствовал усталости. Правда, руки по-прежнему болели, но настроение было хорошее. Сегодня он работал не один, а со всеми, и не струсил, потому что понял: со всеми он делал одно важное дело, которому люди отдают не только рабочие руки, но и души. Лопухов не спешил, он словно нес в себе что-то новое, а что – он пока еще не понимал, просто ему было хорошо, будто он познакомился со всем городом лично. Правильно сказал дворник Султан Хабибулин: когда человек работает – жизнь делает, и от этого никуда не уйти…

Грозы так и не было. Просто тучи ушли куда-то, спрятавшись за гору-«кормилицу». И все сегодня было новым, все, что окружало его. Каменный город, отделенный от завода бурыми водами реки, дремал уже в вечерних горячих сумерках. К берегу, к дамбам моста, к насыпям прибивало мертвую белую рыбу. Она будто нарочно застревала в густой мазутной пене и даже от ветра не шевелилась. Мальчишки брали рыбу руками и бросали под мост в чистое течение, надеясь, что рыба оживет. Ванька отворачивался: было смешно и грустно наблюдать это. От реки веяло прохладой, а в городе еще стояла жара, и на улицах пахло бензином и нагретым асфальтом.

Желтые листья, бумага, окурки и осенняя тяжелая пыль лениво шуршали меж домов, когда проезжали грузовики или пузатые красные автобусы, и долго, быстро и легко кружились в воронкообразном невидимом вихре, поднимаясь к небу и исчезая где-то там, над крышами красивых домов, в которых жили рабочие люди. Высокие сухие карагачи железными ветками будто проткнули душное небо. От стен не было на проспектах тени, и все, казалось, плавилось от гаснущих лучей заходящего уставшего солнца.

Город затихал, люди готовились к ужину и отдыху, а Ваньке хотелось бродить и думать о себе, о людях, о жизни. Сегодня он может пойти к Султану на праздник или к Белугину, и опять с тетей Варей он будет украдкой смотреть картины ее строгого сына…

На Комсомольской площади увидел знакомого парня в короткой рубашке с белыми пуговицами, который нес в общежитие моток проволоки и болты. Сегодня в красном уголке будут монтировать пробный телевизор. «Для людей старается… И после работы работает!» – подумал Ванька о парне и оглядел площадь. Она называлась Комсомольской, была просторной и выходила к реке, к заводу, к насыпям, по которым днем и ночью сливают шлак. Площадь обставлена киосками, в которых продавали и капусту, и мороженое, и книги. А рядом ярко светился огнями «Гастроном», на карнизе почты пело радио.

Отсюда, если смотреть ночью на завод, виден почти весь город. Заводское пламя освещает все вокруг, и сюда вечерами люди приходят смотреть на огни. Невидимые трамвайные рельсы, когда вспыхивает от слива шлака зарево, загораются красной лентой, и, опоясывая площадь дугой, мерцают долго-долго, будто впаянные в асфальт. Внизу шумит запруженная бетоном река, ударяет в быки моста и бурлит, когда припадает к воде тугой ветер, и гонит она волны с рыжей пеной далеко-далеко в степи, к Уральским горам. Вечерами свистит маневровый паровозик и сливает шлак поочередно из двенадцати ковшей. Двенадцать раз вспыхивает зарево – двенадцать раз вспыхивает небо и постепенно гаснет. И тогда начинают ярко мерцать белые ночные звезды. И все смотрят на землю и небо, на завод, и друг на друга и готовы смотреть до утра.

В такие минуты где-то в душе сгорают грусть, одиночество и усталость, и хочется всех людей сделать счастливыми.

Ванька стоял на площади и никуда не хотел уходить. Ему тоже хочется сделать счастливыми всех, потому что сам он сегодня немножко стал счастливым. Наверно, так и начинается настоящая жизнь. Завтра он снова войдет в огромный поток и будет работать, как сегодня, когда он впервые почувствовал себя рабочим и понял, что работал не только за деньги.

Завтра он снова увидится с Надей и подружится с ней, а потом и с ее отцом, который свалил со своих плеч полгоры и ушел на пенсию.

«А ведь это его зарево горит! Это его пламя на заводе! А где и какая гора жизни моей?!» Ванька подумал об этом с испугом и успокоился тем, что впереди еще целая жизнь и гора для каждого найдется. Ведь они рабочие, и свой огонь они добывают прямо из глубин земли, а такой огонь горит всю жизнь. Он горит над заводом, за которым – гора-«кормилица». Там и сейчас роют и грузят по вагонам руду и выплавляют из нее сталь и чугун, и зарево над заводом постоянное и днем и ночью, потому что и днем и ночью там рабочие, и город занят одним главным делом. И он, Ванька Лопухов, с ними! Еще вчера ночью он хотел убежать и хныкал, а бежать некуда: всюду жизнь! Ведь человеку мало работы, зарплаты, жилья и одежды – ему нужен весь мир. И кругом этот большой рабочий мир, в котором горит рабочий огонь. А это зарево от раскаленного шлака, которое сливают в воду, яркое, но не вечное – только двенадцать ковшей, а вечное там, на заводе. Там пламя, и никто никогда его не погасит.

Москва

1957

ТОВАРИЩ ОЛЬГА
1

Ольга с силой прихлопнула дверь. Никогда она еще не чувствовала себя такой злой и уставшей. Кончился осмотр первой партии оленей, прибывших с летних пастбищ.

Там, за стеной, сейчас шумный вылов больных оленей, крики гуртоправов, зоотехники проверяют упитанность и вес здоровых важенок и хабтов – быков. Суетится Матвеев, директор совхоза, торопит с выбраковкой – спешит сдать первую партию мясных туш по запросу в мясокомбинат.

Для Ольги работы прибавилось вдвое. С пастбищ олени привели с собой болезни – копытку, тимпанит, простуду… Отяжелевшие важенки на пастбищах и в пути произвели худосочный отел…

Ольга шагала по кабинету, заложив руки за спину, и кусала губы: «Больные, тощие олени. Сухое, жесткое, невкусное мясо, и жалобы комбината. Безобразие!»

Бросила на стол листки с диагнозами, села, обхватив голову руками: «Спокойней, спокойней».

Отодвинула диагнозы в сторону. «Страшно подумать – тридцать процентов оленей больны копыткой! Значит, оленегоны вели стадо прямой дорогой через каменные площадки. И вот результат – хромые, чахнущие от боли и нервных судорог олени…»

За спиной кто-то кашлянул.

Ольга подняла голову, обернулась. У двери стоял молодой манси Куриков – бригадир оленегонов. Его вызвала Ольга. Куриков, улыбаясь, держал в руке пустую трубку, не решаясь закурить в присутствии русской женщины-врача. Он смотрел на Ольгу, склонив голову набок, прищурив раскосые черные глаза, и был, казалось, совершенно спокоен.

Ольга разглядывала его скуластое, наивное и в то же время с хитрецой лицо и удивлялась, как может человек не чувствовать свою вину.

– Ну, садись, дорогой! Разговор у нас будет особый…

Куриков только что вернулся с летних пастбищ, но, сдав оленей в совхоз, уже успел переодеться в свой новый пиджак, брюки и сапоги, которыми недавно его премировали. Куриков работает в совхозе оленеводом со дня его основания. Семья у него большая – старая мать, две сестры-ученицы и младший братишка, но из работников в семье он один и считается старшим.

Ольга представила, как скоро Куриковы будут провожать своего кормильца с оленями на зимние пастбища, всей семьей пройдут по совхозной улице за околицу. Ольга всегда была свидетелем семейных прощаний в совхозе и отмечала дружбу мансийских и русских семей, провожающих своих работников в далекий путь. И сейчас она вспомнила, как когда-то отправляла ее мать своих дочерей – Ольгу на Север работать, а младшую сестру Ольги, не окончившую из-за болезни институт, – к морю на курорт лечиться. Ольга была веселой – она в первый раз уезжала из дома далеко и надолго, а сестра завидовала ей и грустно стояла у поезда.

Куриков посмотрел Ольге в глаза, заметил тень на ее лице и по-родному, ласково улыбнулся. Ольга улыбнулась тоже от его сочувствия. Куриков придвинулся ближе к столу:

– Вот принес подарок свой, возьми, Ольга Ивановна.

Он вынул из-за пазухи сверток и развернул: на стол легла пушистая шкурка песца, она заискрилась, как полоска лунного света, как голубой снег. Ольга досадливо вздохнула: «Задобрить хочет! Ой, что это я! Может, парень ничего и не знает, от всего сердца дарит… Не взять – обидится».

– Подождем, – отодвинула руку с песцом.

Куриков сел подальше, спрятал трубку в карман, так и не закурив, руки положил на колени, наклонил снова голову – что-то тревожное мелькнуло в его маленьких, прищуренных глазах…

– Скажи, оленей гнали по камням? По гололедице?

– Оленей вели правильной дорогой, старой дорогой. – Куриков замолчал, поднял голову, в обидном недоверии сжал губы.

«Отпирается, – подумала Ольга. – А может, он и не виноват… Что это я как допрос веду! По-другому надо…»

– Песца давно убил? Сколько напромышлял?

Куриков заулыбался:

– Недавно… По дороге охотились… Восемь шкурок добыл!

– Далеко это отсюда?

Куриков присвистнул:

– Э! Тоже на охоту хочешь пойти?! Тебе, Ольга Ивановна, скажу. Три версты отсюда будет. Песцов добыл, когда обход не стали делать, шли через бугры – так скорее в совхоз оленей привели… Восемь шкурок сдам – денег много-много будет! А это тебе, тебе…

– Слушай, скажи правду: долго по камням стадо вели?

– Немного вели… по буграм…

Ольга вздохнула: «Что же теперь… Скрыть или сказать Матвееву?! Нет, не скажу. Матвеев скорее всего сразу выгонит Курикова с работы и, чего доброго, под суд отдаст… А куда он… с семьей… Обсудим этот вопрос на партбюро».

Ольга раздвинула занавеску окна.

– Смотри!

Во дворе по изоляционному загону бродили тощие, хромающие олени. Куриков прильнул к окну. Ольга взяла со стола песцовую шкурку и, волнуясь, сказала:

– Вот эта шкурка песца – она стоит не так дорого! А смотри, сколько больных оленей в совхозе. Одна шкурка – двести больных оленей!

Куриков встревожился, раскрыл широко глаза, беззвучно зашептал:

– Оленю больно… больно оленю, – и повернулся к Ольге. – Прости, товарищ Ольга Ивановна… Спешили мы к сроку, на убой оленей вели… Мясокомбинату туши нужны – директор сказал.

Ольга положила руку Курикову на плечо:

– Всей бригаде покажи больных оленей, поговори с манси-погонщиками.

Куриков кивнул:

– Да, да! Больно, оленю больно… Нельзя, нехорошо так, – стоял растерянный и смущенный, держа в руке песца, – не знал, что со шкуркой делать.

– Песца не возьму. Мне он не нужен. А семье твоей пригодится. Девочке на воротничок. Не обижайся. Иди. Поговори с бригадой.

Куриков торопливо вышел. Ольга спокойно села за стол, достала из ящика свои записи, сделала заметки. Задумалась: «Распоряжения ветврачам отдала, осмотр закончен. Работа продолжается…» Посмотрела на стоявшие в углу привезенные недавно бутылки с карболовой кислотой, креолином и марганцовкой: «Ну вот, завтра начнем растирание ног оленей. Дезинфицирование ранений…»

Ольга почувствовала, как чьи-то горячие ладони закрыли ей глаза. «Что за ребячество такое», – успела она подумать и вскрикнула:

– Слушайте! Вы? – обернулась и увидела смеющуюся Марию – фельдшера, ее пухлое красивое лицо со вздернутым маленьким носом. Халат на Марии расстегнут, черные волосы растрепались по плечам, – видно, бежала сломя голову. Стоит перед Ольгой затаив дыхание, хитровато поджав губы и прищурив глаза, как будто хочет обрадовать чем-то… Засуетилась около Ольги, начала шепотом, переходящим на крик:

– Ой, Ольга, Ольга! Кого я сейчас видела-а! – И, смеясь, полуобняла рукой главного ветврача.

Ольга убрала руки с плеч: «Какое панибратство», – нахмурилась, встала, выпрямилась и, не сдержав себя, зло спросила:

– Что это такое? Что за «Ольга»? Вы где – дома или на работе?!

– Да садись! Я не по работе, а по личному… – застеснялась Мария. Голос ее дрогнул; раскрылись в полуулыбке губы, пропали искорки в черных глазах, и уже нехотя, обиженно добавила: – Комов пришел… Комов! Он здесь… Идите, смотрите…

Ольга почувствовала, как радостно забилось сердце, перехватило дыхание, как опустились руки оттого, что не может вот сейчас броситься за дверь ветпункта к совхозной ферме, где директор школы Комов. «Комов, милый… Мария знает о нашей размолвке… Прибежала обрадовать, осчастливить, хорошая, наивная Маша». Стало неудобно перед Марией за то, что была груба с ней, хотелось обнять девушку, поцеловать, извиниться, сдержалась – мягко произнесла:

– Машенька, – и посмотрела виновато в добрые черные глаза фельдшерицы, на ее молодое красивое лицо, залюбовалась: «Такую сразу полюбят. Вот уже и свадьба скоро у нее… Сколько раз к ней на работу приходил «на минутку» Петр. Счастливая Мария, подобрела и мне счастья хочет… Приглашала на свадьбу, а я отказалась. Ленится работать. Ругала ее несколько раз, и по душам говорила – мало толку. Комов пришел… интересно, зачем? По делу или увидеть меня?»

Ольга подошла к Марии и, повернув ее к себе спиной, туго завязала тесемки халата:

– Товарищ Давыдова. Мы на работе. И, пожалуйста, зовите меня но имени и отчеству, или, если нравится, товарищ главветврач.

Мария опустила голову, поправила волосы.

– Хорошо, Ольга Ивановна…

– Вот помогите мне переписать диагностику в месячную сводку…

Склонились обе над столом, придвинув поближе чернильный прибор.

Мария тихо посмеивалась и, стесняясь, шептала, как бы между прочим:

– А Комов-то такой разодетый, в шляпе с бантом, подошел ко мне и говорит: «Ольга Ивановна работает?..» – «Работает», – говорю. «Здоровье, говорит, как ее?» – «Цветущее», – говорю. Постоял, посмотрел и, честное слово, вздохнул так тяжело!

Мария помолчала, взглянула на Ольгу, пытаясь прочесть на ее лице, какое впечатление произвели ее слова о Комове. Ольга писала, нахмурившись.

– Заботливый какой он, симпатичный…

Ольге приятно было слушать о Комове, но в то же время она старалась не выдать свое волнение:

– Да ну вас, Маша… Перестаньте…

Осталось дописать последний листок. Мария пододвинула его к себе, вздохнула, взглянула в окно, кого-то увидев, обрадовалась:

– Ой! Вон Петя мой идет! Что-то скучный он сегодня-а-а! Ольга Ивановна, Олечка… До конца работы осталось двадцать минут. Разрешите, я побегу!..

Ольга рассмеялась, взглянув на растерянную и покрасневшую Марию.

– Идите, идите. Разрешаю…

Ольга встала, подошла к окну. В который раз увидела широкий овраг, заросший редкими кустиками ползучей полярной ивы, поблескивающий от солнечных скупых лучей лед мелкой речушки, покатые берега оврага, глиняную твердую дорогу и камни, покрытые гололедицей. Ольга задумчиво смотрела на все это.

Вот уже четыре года прошло с тех пор, как она впервые приехала работать сюда, на эту холодную, северную землю. Здесь же Ольге исполнилось тридцать четыре года. Возраст немалый – пора быть уже замужем, как говорила ей, старшей дочери, мать-учительница. Поехать бы сейчас туда, к матери, к морю, в родной город, зайти в свой институт. Никогда она не думала, что так сложится ее жизнь. Поехать, ничего не сделав и не добившись?! Нет. Есть же упорство, сила воли! Когда училась в институте, на третьем курсе еле сдала экзамены – перестала бывать на танцах, в кино, театрах, ходить в гости к друзьям и все-таки стала учиться отлично.

Оставляли в аспирантуре – отказалась, шутила: «Где уж мне, какой из меня научный работник». Мечтала скорей уехать куда-нибудь далеко-далеко, поработать год, два, три в каком-нибудь оленеводческом совхозе, приобрести опыт, собрать богатый материал, приехать – защитить диссертацию. И вот это «далеко-далеко» здесь. А мечта не исполнилась. Все по-другому, не так, как думала. Четыре года прошло, и уезжать совсем не хочется – привыкла.

Ольга достала папиросу, чиркнула спичкой – спички долго не загорались, наконец зажгла, прикурила, затянулась вкусным дымом… Она с удовлетворением отметила, что ей удалась первая половина жизни. А вторая?.. Пока – нет!..

По глинистой дороге понуро брела совхозная лошадь, везла груженную досками телегу. Рядом шел, раскачиваясь, опустив вожжи, плотник Нефедов, маленький кряжистый старик с окладистой бородой. Вот он остановил лошадь, поправил шлею, засупонил хомут, подвинул на телеге ближе к сиденью ящик с плотничьим инструментом и посмотрел в окно на Ольгу. Подошел, поклонился:

– Я по дороге к вам завернул, Ольга Ивановна. Матвеев вызывает вас к себе в кабинет… Срочно, грит… чтоб быстрей она, грит, главного ветврача ко мне!

– Спасибо, Нефедов. Приду скоро…

Ольга отошла от окна, закуталась в белую пуховую шаль. «Комов уже, наверное, ушел…» – открыла дверь, вышла на крыльцо, вдохнула свежий студеный воздух.

Совхозный двор пуст. Рабочий день кончился. Все ушли по домам. Солнце садилось. Холодно. Оглядела совхозные фермы, загоны, изгороди. Пустынно. Даже на первой улице совхозного поселка никого не видно. Только слышно, где-то вдали, из мансийской юрты плывут по окраине мерные однообразные звуки санголты. «Комова нет… ушел. Итак, к Матвееву! Зачем он меня вызывает?!»

2

В окно ударил косой луч сентябрьского солнца.

Ольге неприятен кричащий Матвеев, его директорский пустой кабинет. Она устало вздыхает и, прищурившись, поворачивается к окну.

Вечер. Дребезжат оконные рамы: плотник Нефедов стучит топором, насаживая входную дверь на петли.

Когда Ольга шла к Матвееву на прием, Нефедов подмигнул ей: мол, не трусь, а вслух сказал: «Злой он». Ольга засмеялась не от приятного ей сочувствия Нефедова, а оттого, что лицо плотника словно дымилось, такой густой дым шел у него от махорочной самокрутки – из ноздрей, изо рта, из бороды.

Последний луч солнца краем выглядывает из-за округлого облака. Ольга следит за лучом – квадраты стекол окна отражают его, и он ложится ей на колени. Ольге тепло. Она гладит рукой луч – гладит колени.

Земля из окна от гололедицы кругла, пуста – блестит и переливается, будто вымощенная стеклом, от окна до горизонта, который голубой прямой линией отделяет землю от неба. Там – пастбища, загоны, там водопои с чистой проточной водой.

Матвеев стучит коваными сапогами по дощатому полу. Вместо луча на коленях Ольги уже лежит раскрытая папка с последними сводками о заболеваниях в оленьих стадах за минувший месяц. Смотрит на Матвеева, на его старый потертый френч, на покатый круглый лоб со шрамом, прямой с горбинкой нос и не в меру длинные, отвисшие рыжие усы, встречается с его взглядом.

Ольга ждет, когда Матвеев кончит курить.

У него большие синие чистые глаза, в которых много отцовской теплоты и доброты, когда он спокоен; дряблые, небритые толстые щеки, когда он кричит, раздуваются, надвигаются на глаза; от наплыва морщинок глаза суживаются, стареют, в них вспыхивает колючий огонек.

Сейчас он начнет тихо говорить, перейдет на крик. Он всегда почему-то кричит.

Матвеев посмотрел на пустой графин, пододвинул стакан, сжал его в руке.

«Стакан здесь ни к чему», – подумала Ольга и отметила, что Матвеев тучен, на краях лысины седые волосы.

Разговор только начался. Директор встретил Ольгу строго официально:

– Я вызвал вас затем, чтобы сообщить, дорогой товарищ…

У него нелады с комбинатами: консервным и мясным. Всего три месяца как он работает директором совхоза, а еще не знает людей, не изучил работу. Жалоб со стороны приемщиков оленей на то, что мясо сухое, тощее, жесткое, невкусное, – много. Это обсуждалось на бюро крайкома. Матвеев принял вину на себя, получил выговор. Работники совхоза сбились с ног – у каждого с Матвеевым был «крупный разговор». Встал вопрос об усилении борьбы с потерей веса, падежом и болезнями оленей.

«Да ведь так было всегда!» – заключила Ольга и приготовилась слушать. Вот и с ней «крупный разговор». На долю главного ветврача приходится – найти причины потери веса, упитанности оленеводческих стад, то есть влияние болезней на потерю веса. Матвеев делает ударение на словах «потери веса». «Да-да!» – Ольга кивает головой. Она спокойна… «Так было всегда…» Ольга не додумала. Матвеев перебил, прикрикнув, расправляя усы:

– Что да-да?! Почему молчите! Давайте, давайте, говорите, выкладывайте. Будем соображать вместе!..

Его злит эта тридцатичетырехлетняя молодящаяся напудренная «дама с образованием», спокойно выслушивающая его раздраженную речь. Он не знает, куда девать себя перед ней, куда глядеть – взгляд рассеянный, ожидающий. «Зачем она губы красит толстым слоем? Замуж спешит. Опоздала! Какой у нее вздернутый мальчишеский нос. Веснушки на нем все равно видны сквозь пудру. Хочет нравиться. Дородная блондинка. Заработалась здесь, на севере, и замуж не успела. Замуж выйдет за Комова – директора школы, окрутит его, осыплет пудрой…»

Матвеев ждет, когда заговорит Ольга: «Начнет трещать о болезнях ученым языком, латынь ввернет еще – понимай ее».

Директор придвинулся к столу, навалился грудью на его край, закрыл собой бумаги, погладил ладонью потертое сукно.

– Понимаете, Ольга Ивановна… Мне нужны практические меры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю