355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Мелешин » Любовь и хлеб » Текст книги (страница 4)
Любовь и хлеб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:10

Текст книги "Любовь и хлеб"


Автор книги: Станислав Мелешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Григорьев понял насмешку и помрачнел:

– Выпей вон квасу!

Васька видел, что подтрунивать над товарищем дальше нет смысла и что Григорьев не желает вести разговор, выпил квасу и похвалил, причмокнув губами:

– Как самогон!

Пришла веселая помолодевшая Авдотья, отмахиваясь ладонью от жаркого румянца, будто собираясь смахнуть его с лица, и шумно сообщила:

– Баня готова!

Васька вздохнул, улыбнувшись чему-то. Авдотья перехватила улыбку взглядом и чуть встревожилась, гадая: знает ли товарищ Герасима обо всем случившемся ночью?

Григорьев сказал «спасибо» и направился в баню.

А Васька, подмигнув смущенной хозяйке, ушел проверять плоты.

5. ОГОНЬ

После ливня тяжелые таежные горы вполнеба и тайга на них снизу дымились синим маревом. Оно качалось голубое-голубое у их подножий и цеплялось за верхушки нижних елей и сосен. От дождей река переполнилась, сравнялась с берегами, вода побурела и двигалась медленно, ворочаясь на перекатах и раскидывая белые литые брызги, ворошила со дна коряжины, обломанные ветки. Спокойно голубели чаши воды в колдобинах и вдавленных ямах от копыт скота. Желтели прибрежные, уже подсохшие пески и горячие, будто медные, камни. В мокрых тенистых кустах пели продрогшие птицы, и вдруг выбрасывались вверх, шурша и простреливая листья, взлетали к солнцу – согреться в его лучах.

За поворотом, там, где скалы нависли над водой, бросая холодную тень до середины реки, Васька увидел плоты. Они лежали деревянной громадой, будто вросли в берег, тень от скал закрывала их, грани бревен стерлись, и плоты походили на ровную площадку земли. Чем ближе подходил к плотам Васька, тем больше они походили на пристань. Плотовщики маячили впереди маленькими черными фигурками, вился дымок на среднем плоту, у палатки варилась еда.

Васька почувствовал голод и прибавил шагу. Неприятно тяжелела голова, и все мельтешилось, будто он отделился от земли и летит или качается.

«Какое похмелье с квасу?! – недовольно махнул он рукой. – Сейчас бы самогону ковш!..» – и увидел спину сидящего Жвакина.

– Ждешь, старик?

– Плыть пора, – хрипло ответил тот, не оборачиваясь.

Тоня, подоткнув платье, мешала ложкой в котле, а Коля, сидя на корточках, подсыпал соль. Тут же, держа на груди миску с крупой и салом, стояла Майра.

Саминдалов ходил по плотам, дергал якорную цепь, проверял гребь и, зачем-то подпрыгнув несколько раз, ударял ногами и тяжестью тела в скрепленные проволокой разъехавшиеся лесовины.

– Рулевое бревно треснуло! – доложил он Ваське, сдирая сосновую смолу с ладоней.

– Надо сменить!

Все готовились в путь, только Жвакин, сгорбившись, сидел одиноко, ожидая, придерживая сломанную забинтованную руку и покачиваясь из стороны в сторону, будто баюкая плачущего ребенка.

Когда каша была готова, все уселись вокруг котла. Тоня и Майра раскладывали кашу по чашкам.

Васька ел обжигаясь – был голоден.

Жвакин ел медленно, остуживая, вытягивал губы, и бородка его будто жевала кашу.

– Ну, когда же поплывем, парень? – спросил он.

– А куда торопиться. Вода-то берега затопила…

– Это что же, еще ждать? Затопила! Вот и ладно, легче плыть.

Васька объяснил:

– Подождем часа три. Спадет вода, схлынет… Берега под нами, камни, не наскочить бы… потом собирай по бревнышку!..

Жвакин не сдавался:

– В самый раз и плыть, по фарватеру!

Не мог ему сказать Васька, что нужно подождать Григорьева, у которого решается большое серьезное дело – на всю жизнь.

Жвакин ненавидяще поглядывал на спокойного хвастливого парня, ставшего головным, и был уверен, что тот не доведет плоты к месту – разобьет, если вовремя ему не посоветовать.

– Вот что, сынок… Совет тебе дам. Ты молодой еще, а я за свою жизнь полтайги провел по рекам… По дождевой воде, по разливу самый раз идти, в акурат на месте будем!

– Своя голова на плечах. Знаю.

– Ну, коли своя…

– Подождем, Григорьев сейчас должен вернуться.

Васька подумал: «Уйдет ли с ним Авдотья?» – и услышал крик Жвакина:

– Нету Гераськи! Ирод! Я ведь пострадал, боль у меня… Плыть надо! Пошли кого за ним.

Васька отложил чашку, утерся рукавом и встал:

– Ну с того бы и начал… А за плоты я отвечаю. И разбивать их никому не позволю. Сколько надо, столько и прождем. Понял?

«Да, Герасима долго нету. Все уговаривает ее. Вот баба, ночью вся его была, а утром – жизни испугалась. Раздумала, наверно! Я бы ее скрутил… И душой и телом! Пойти помочь, что ли?!»

Жвакин застонал и снова уселся в сторонке на то бревно, на котором баюкал свою руку.

– Крепите плоты! – скомандовал Васька, тряхнув рыжими кудрями. – Пойду за Григорьевым. Что он там прохлаждается, – и спрыгнул на берег.

Поднялся по камням, пошел по твердой высохшей глине, насвистывая.

«И эту, что ли, умыкнуть, – подумал он об Авдотье, – тяжела, не донести! Нет, не пойдет она на уговоры! Вдвоем – уговорим!»

Васька рассмеялся.

Не знал он о том, что случилось в его отсутствие: только обойдя скалы, увидел пламя и бестолково шумящую толпу мужиков и баб вокруг бани.

В сердце толкнулась тревога, и он побежал, задыхаясь и перепрыгивая через камни.

…А произошло вот что.

Григорьев вошел в низкую баню, врытую в землю, осмотрелся и сразу вдохнул в себя горячий воздух, пахнущий паром и горелой березой. Баня как баня, какие можно встретить в любой деревне, – с прокопченными черными бревнами, с соломой, постланной на полу, и котлом, вделанным в камни, с полко́м-лежанкой, на котором стояли два круглых таза, а на стене – сухие березовые веники.

Только разница в том, что здесь, на полке, было большое отверстие, закрытое фанерой, чтоб в случае надобности подпустить свежего воздуха, да дыра в углу для стока воды.

Вокруг бани – огороды, заросшие у плетней крапивой и лопухом, дикой коноплей и репейником.

– Сымай одежду-то. Помою тебя… – приказала Авдотья и брызнула из ушата холодной воды на раскаленные камни. Камни зашипели, выстрелили облаком пара к потолку и скрыли голого Григорьева.

Разделась и Авдотья. Ей предстояло тереть Герасиму спину, подавать воды и попарить его веником. Оставаться в одежде в горячих четырех стенах было невозможно, и она скинула ее, оставив кофту и юбки в предбаннике, под заборчиком. Дверь она закрыла наглухо.

Они мылись вдвоем, не стыдясь друг друга, как муж и жена, позабыв обо всем на свете.

Григорьев несколько раз порывался спросить у нее: «Ну что, надумала уйти со мной? Видишь, как нам с тобой хорошо», – но стеснялся, решив, что неудобно разговаривать об этом с голым человеком. Авдотья же молчала и все лила холодную воду на раскаленные камни.

В это время вернулся из тайги Савелий. Вернулся с охоты пустой, порасстреляв все патроны, голодный и злой. Больше всего его тревожило не то, что он пришел без добычи, а молва, которая разнесется по дворам, что-де, мол, Савелий-то нынче натощак и без убитой вороны. Над ним подсмеивались мужики, которые меж собой давно решили, что Савелий на медведя не гож.

Дома он не застал Авдотью, во дворе ее не было, в огороде не видно.

Соседи, пересмеиваясь меж собой, указали ему на баню, над которой колыхалось марево от пара, и шепнули между прочим, что «у Авдотьи добыча оказалась куда богаче, вот и потрошит ее в бане на радостях».

Савелий и за ним любопытные побежали по огородам к бане, и вскоре его ругательства всполошили весь хутор. Тощий и бледный охотничек Савелий не знал, что делать. Он взмахивал руками, грозил кому-то кулаком, смотрел в щели, и каждый раз, отпрянув, плаксиво кривил губы, не мог сдержать дрожь рябоватых щек.

– Мужики, да что же это такое? Среди бела дня… Авдотья-то, Авдотьюшка с блудом схлестнулась!

Его подзадоривали возмущенные, веселые выкрики:

– Знамо, бесстыжество! От мужа в бане хоронится.

– Поди, с другим-то ей слаще, чем с тобой!

– Эх, Савелий, Савелий…

Кто-то крикнул хрипло и хмуро:

– Поджигай баню! Чего смотришь? Блуд огню предай!

Савелий заплакал беззвучно от стыда и позора, от слабости, что вот решиться на такое у него не хватает сил.

– Без одежки не уйдут!

– А ну, кто там, выходи!

Бабы посмеивались и прятались за спины мужиков.

Кто-то подтолкнул Савелия вперед – он схватил одежду Авдотьи и, бросив себе под ноги, стал ожесточенно топтать ее сапогами.

– Побереги юбки-то! Новые!

– Да что же это у них… ни стыда, ни совести… И не выходят. Молчат!

– А вот мы сейчас подпалим…

Савелий бегал, дергая каждого за рукав, спрашивал:

– Спичечек, спичечек, любезные, принесите-ка!

Подожгли баню. Она начала гореть с крыши. Огонь разгорался плохо – бревна настила промокли от пара. Но вот затрещала перекладина, стреляя, и вспыхнуло пламя, разом охватывая стены.

Вдруг дверь откинулась, отброшенная сильным ударом, и навстречу толпе вышел Григорьев, одетый. Вышел и встал перед всеми, упрямо прижав подбородок к груди. Губы сжаты и бледны. Глаза, открытые и злые, осмотрели – прощупали всех. Толпа подалась назад, увидев в руках у чужого громадного человека топор.

Расступились. Бабы ахнули.

– Размозжу, кто тронет! – крикнул Григорьев, и в это время вышла Авдотья. Раздался чей-то смех и приглушенно умолк. Бабы зашептались, ругая Авдотью бесстыдницей и срамной. Мужики замолчали, осматривая ее тело. Савелий отшатнулся, закрыв лицо одеждой Авдотьи.

А она, не стыдясь, вырвала у мужа свое платье, прикрылась, накинула на себя и пошла вперед, не утирая крупных слез на щеках. Муж замахал на нее кулачками, но не бил, зная, что она даст сдачи.

В это время и подошел Васька, догадавшись о случившемся.

Баня пылала, но никто на огонь не смотрел. Глядели вслед Авдотье, и, когда она обернулась и посмотрела на Григорьева, все засмеялись над Савелием, который стонал, глядел, как догорает баня, и кричал ошалело:

– Утоплю-юсь!

– Идем, Герасим, на плоты. Связался… – дернул Васька за рукав бледного и хмурого Григорьева.

Григорьев вздохнул, дождался, пока Авдотья вошла с Савелием в избу, и бросил топор в крапиву.

Товарищи шли рядом, обходя камни и шурша сапогами в траве, шли медленно, опустив головы.

– Эх! – тяжело вздохнул Григорьев и сплюнул. – Я же по-серьезному, правильно хотел! Ан вот как вышло…

Васька понимал, что Герасиму перед ним неудобно и он оправдывается, чтобы не было стыдно. Успокоил:

– Авдотье тоже не легче.

– Ну, она теперь притихнет! – упрекнул женщину Григорьев. – Бабы народ такой… Глаза разбегутся, а сердце стоит!

– А вот посмотрим: всерьез она или так.

Григорьев горько усмехнулся.

– Ладно, поплыли!

– Эх, жаль! Вот у вас с Авдотьей жизнь завязалась, сквозь воду и огонь прошли, а не будет она твоей женой! Не решится!

– Все-таки домой пошла – не за мной! – сказал Григорьев и оглянулся. – Ну, да теперь шабаш! Чужая! В моей жизни сердце ее стучать не будет! Плывем!

Но поплыть им не удалось. Сломанное рулевое бревно заменять пришлось до вечера. Вода еще не схлынула, и чуть было двинувшиеся плоты, как нарочно, застряли, застряли надолго и безнадежно меж подводных глыб обвалившейся скалы. Задние плоты силой течения напирали, и головной плот еще крепче вклинился в каменную щель – не сдвинуть. Решили подождать, когда схлынет вода. А схлынет она к утру.

Григорьев затосковал и все посматривал за скалы на глинистую дорогу, синюю от вечернего света, – не бежит ли Авдотья. На душе его было грустно и сумрачно. Что ж, одним махом нельзя перевернуть жизнь. Видно, такова его судьба, он уедет один, а она останется… Трудно ей сразу – в другую жизнь!

За день травы и сосны высохли, нагретые скалы были горячи и жарко пахли камнем и мохом, как в бане.

Ночью, когда только-только замерцали звезды, стало прохладнее, но от лаковой тяжелой воды веяло теплом, пахнущим щепкой, травами, смолой. Темнота скрыла тайгу, в тишине позванивали шорохи. У палатки на столике горел фонарь красным пламенем за стеклом. Свет веером раскинулся вокруг, будто облако огня над костром.

Васька уснул, положив пиджак на бревно, а на пиджак – голову. Жвакин лежит на спине, словно смотрит от нечего делать в небо. Саминдалов и Майра на последнем плоту уснули раньше всех, укрывшись с головой.

Григорьев, спустив босые ноги в воду, медленно стирает рубаху и подглядывает сон Коли и Тони. Они спят на жестком брезентовом плаще, спят, как дети. Голова Коли лицом к Тоне, – так и уснул с улыбкой. А у нее на лице хмурое выражение – гневно сжаты тонкие губы: никому не отдаст свое ласковое, уготованное самой судьбой счастье!

Григорьев долго смотрел на них, будто оберегая их сон, и вспоминал себя молодым. И ему когда-то ничего не надо было, кроме свидания и ласкового смеха Ганны!

В груди шевельнулось какое-то новое нежное чувство, когда он смотрел на Тоню и Колю. Ему захотелось погладить обоих по голове. На сердце хлынула досада: вот ему уже сорок, а он еще не был отцом, и нет у него семьи, сына или дочери… Так можно и всю жизнь прожить пустоцветом!

И думать об этом еще тяжелее, когда вокруг тишина и все спит в ночи. Изредка только вспорхнет задремавшая было птица, да плеснет рыба… И снова тишина, горячая, тяжелая, ночная…

По глинистому обрыву тянутся к воде корневища сосны и черемухи – переплелись щупальцами у берега, повисли, мокнут – пьют воду. Блестит кромка воды по обоим берегам, как тяжелые серебряные ленточки ртути.

Вдруг над головой бабахнул выстрел, – эхо прокатилось, гремя, по горам и, уменьшаясь, долго еще щелкало далеко-далеко в таежных падях.

Григорьев вздрогнул, недоумевая, и прислушался к эху. Стреляли где-то за скалами, в озерцах. Успокоился: наверное, захмелевший житель глушит там глупых сонных щук на пироги с самогоном.

Кто-то на берегу раздвинул шуршащие травы на две стены и вышел, ступив на песок. Григорьев всмотрелся и узнал Авдотью.

– Это я, – приглушенным шепотом сообщила она и опустила голову. – Вот и пришла… проститься.

Григорьев обрадованно, будто уверяя себя, растянул:

– Пришла-а. Ну, иди… – и кивнул на дощатый мостик, перекинутый с плотов на берег.

И когда она села рядом, положив руку ему на руку, он, посмотрев в ее виноватые глаза, спросил:

– Кто из ружья ночь-то пугал?

Махнула рукой в ответ:

– А-а! Это Савелий. Сонных щук добывает.

– А ты… как?

– До утра теперь не вернется он. К тебе я…

Авдотья наклонилась к его уху, зашептала горячо:

– Слушай, Герасим, родной мой, надумала я. Слышь? Возьми меня с собой! А?

Григорьев помолчал, отнял руку.

– Мужа куда денешь?

– Ха… Он не пропадет. Другую работницу сыщет! – засмеялась тихо, беззвучно. – Нас, дур-то, хоть пруд пруди, лишь бы замуж да дитё какое – все семья!

Григорьев расправил бороду, обернулся к ней и, смотря прямо в лицо Авдотьи, твердо проговорил:

– Тебе нельзя бежать со мной, нельзя. Если бы трое – ты, муж и я – знали обо всем – можно. А то вся деревня знает. Не могу я… как вор.

Авдотья разочарованно, с горечью спросила:

– А как же я сейчас-то? Ведь пришла… Говорил, уйдем. Говорил? Вот я и решила.

Она помолчала, повязывая платок по-бабьи, и с болью призналась:

– А ты мне люб! Не жалости мне надо – жизни! Ты вот поплывешь… простор… И я с тобой. – Она испугалась чего-то. – Ой, дак ведь нас увидеть здесь могут! – тронула за рукав. – Идем, – кивнула на берег, – спрячемся.

Вдали опять грохнул выстрел. Григорьев медлил.

– Ну, идем! – Авдотья потянула его за рукав.

– Зачем в тайгу-то. И здесь…

Авдотья оглянула плоты, бросила взгляд на спящих.

– Свидетелей не надо. Наедине хочу.

Григорьев поднялся, раскатал штаны, сунул ноги в сапоги.

– А не боишься?

Авдотья улыбнулась:

– Нет!

Взял было фонарь, но потом раздумал.

Шли в траве, в сторону от плотов и деревеньки, хотелось затеряться где-нибудь в таежном буреломе. Григорьеву льстило, что Авдотья все-таки пришла, что сам он был не прав, и, как говорил Васька, «завязалась у них жизнь, сквозь огонь и воду прошли…»

У него стало хорошо на душе, и он назвал бы себя счастливым, если бы рядом идущая Авдотья не была грустна. Ничего. Все образуется! Они все равно будут вместе. Сейчас нельзя бежать ей с ним, так потом… Повеселел.

– Говорил. И сейчас скажу. Ты подумай крепче, да реши на всю жизнь.

Он вспомнил, как Авдотья шла за Савелием в избу, опустив голову.

Ночью в тайге не страшно – как в избе, ветви сомкнулись над головой – крыша, стволы вокруг – стены. Авдотья идет впереди, ничего не боится, как хозяйка.

– Стой. И здесь хорошо, – остановил ее за руку Григорьев.

– Идем дальше. Здесь нет неба. Костра нельзя разжечь – огнем можно тайгу подпалить.

Григорьев поморщился при слове «огонь» и глухо напомнил:

– Спалить и человека можно.

– Небось… Я бы тебя уберегла.

Авдотья засмеялась, задышала глубоко, вольно. Подоткнув юбки высоко к поясу, открыла ноги, шла, двигая округлыми бедрами. «Зачем она так…» – подумал он.

– Вот здесь. Пришли, – кивнула она вокруг и обняла Григорьева.

Бросил на траву пиджак.

– Сядь. Уколешься.

Села, обхватив колени. Взгляд в землю, а наблюдает за ним, как он ножом рубит ветви, собирает их. Вздул огонек.

– Ну, сказывай. Что решила и как?

И вдруг она разрыдалась. Григорьев подошел, положил руку ей на плечо. Молчал, ожидая, когда она перестанет. Утираясь платком и не поднимая головы, она созналась:

– Ты вспоминай меня без жалости… Я ведь поняла, что не возьмешь меня с собой. Нельзя сейчас. Поняла. Дура я… Женой тебе быть хочу, и стыда нет. Бабье сердце одно – ему хоть день, да чтоб сладок был до конца.

Он стоял над ней, тупо смотрел в огонь, на ее ноги, на вздрагивающие плечи. «Так вот зачем звала…» Волнуясь, проговорил; жестко и громко:

– Не надо сейчас. Слышишь! Это просто, так если – встретились и разойдемся. А мне семья нужна, жена чтоб…

– Я знаю, чувствую… – заторопилась Авдотья, закрыла ноги, – мой Савелий-то пятки мне целует и спит в ногах, как кутенок. Притулится – тепло. Подолом закрою – и весь он там. А ты… эвон, ростом-то с громилу, всю под себя упрячешь. Твоя я, твоя! Все равно уйду к тебе.

Под кедрами дурманят травы, стучат сверчки. Глухота. Темь. Желтеет огонь. Плачет женщина. Стихают, удаляясь в глубь тайги, ночные шорохи.

– Думала, не пойдешь. Пошел… значит, крепко привязан.

Погладил ее щеки жесткой теплой рукой.

– Идти пора.

– А где тебя искать?..

Он рассказал, где живет и как его найти, написал, слюнявя химический карандашик, свой адрес, оторвал клочок, отдал.

– Собери свое. Приезжай. Будем жить.

И дополнил, стесняясь себя самого:

– Ребеночек-то будет – побереги… Прощай, – поцеловал Авдотью по-мужски, крепко, и ушел, не расслышав сказанное шепотом:

– Если будет…

Авдотья осталась одна. Она лежала и уже не плакала, запрокинув руки под голову, в траве у костра, грея ноги, и все смотрела, смотрела чистыми глазами в низкое небо на зеленые крупные звезды, успокоившаяся, думая о Григорьеве, думая о том, как много на небе звезд и которая из них ее звезда: протяни руку – сымешь самую крупную, осветишь все кругом.

А Григорьев долго стоял у плотов, тоже успокоившийся, но чуточку грустный. «Думал, счастье пришло… А оно осталось в сердце Авдотьи. И опять ждать! Но теперь – наверняка!» Не заметил, как скомкал письма – свое и Ганны, одно с оторванным клочком. Посмотрел: разорванное письмо было от Ганны. На клочке ее письма он и написал свой адрес Авдотье.

Зачем теперь ему эти письма! Медленно, словно жалея, стал разрывать их на мелкие кусочки и бросать в воду, чувствуя, как с каждым лепестком бумаги, уплывающим по течению, становится легче и легче на сердце, будто и не было никогда в его жизни ни родного села Васильевки, ни неверной Ганны, ни справедливой тюрьмы, ни одиночества. Пусть плывут и плывут эти письма-слова по рекам… в Днепр, к Васильевке, туда, где в неравном бою с печенегами пал светлый князь Святослав Игоревич…

6. НЕВЕСТА

Вот и все, что произошло на плотах в черемуховый месяц май. За несколько дней у каждого из плотогонов как-то по-другому повернулась жизнь и по-новому забилось сердце: у одних сильнее, у других спокойнее, а у третьих – глуше, потому что разное бывает в жизни, и люди, обычно не похожие друг на друга, сходятся в одном: нужно хорошо жить. Но каждый понимает это по-своему.

Вот и сейчас плоты идут своим путем, мимо Зарубина, через перекаты, в Зарайск, а на них работные люди с разной судьбой, но ставшие роднее, и никто, кроме Жвакина, не желает друг другу зла, потому что есть закон в жизни, когда плохому нужно помешать, хорошему – помочь. Это значит – люди любят друг друга и «на всех солнце одно», как сказал самый добрый и тихий, самый нежный человек из них – манси Саминдалов Степан. И это самое лучшее, что делает людей товарищами, а также работа, беда и праздник.

Когда застопорились плоты после ливня, Жвакин нехорошо выругался. Васька расставил всех по местам, сам налег на рулевое бревно. Ему помогали все, плечом к плечу, и сдвинули вклинившийся в камня головной плот, и вся эта громада древесины выплыла на простор, в котором нет подводных камней…

Когда плоты проходят мимо прибрежных деревень, жители по стародавней привычке сбегаются к берегу посмотреть незнакомых людей в рабочих робах, поворачивающих гребь и ведущих из тайги в другой мир что-то нужное и трудное – плоты. Сбегаются и машут вслед руками: «Счастливого пути!» А на том берегу, где после ливня они переночевали все вместе по разным избам и где сгорела баня, не было никого, когда тронулись плоты. Было мертво, пусто, тихо. И огни в окнах не горят. И никто не машет им вслед рукой.

Григорьев погрозил этому берегу кулаком, будто его обидели на всю жизнь.

У всех все было понятно: Саминдалов с Майрой – вместе, Коля берег Тоню, Григорьев был спокоен и думал о встрече с Авдотьей. Только Васька и Жвакин нервничали – у них все было впереди. Один был очень задумчив и серьезен, другой – стонал.

В Зарубине плоты остановились.

Жвакин сошел на берег – здесь неподалеку стояла его изба. Рука, забинтованная Тоней, была похожа на белую лапу, и он придерживал ее другой рукой. Жвакин грустно посмотрел на всех, счастливых и уставших, и виновато попросил:

– Ребята, братцы! Дорогие, хорошие, так вы в Зарайске замолвите за меня… По наряду зарплата, деньги мне за шесть ден… Почтой, почтой! Меня все здесь знают.

Ему пообещали.

Васька побывал у Глафиры, но изба ее была закрыта и во дворе бешено рычали спущенные собаки. Он долго стучал в окно, в ворота, пока из-за калитки старушечий злой голос не спросил:

– Кто?

У Васьки чуть не остановилось сердце, и он, грубо с досады, потребовал:

– Где Глафира?!

Голос старушки притих:

– Уехала в Ивдель. На базар. Завтра воскресенье.

Ваське хотелось застучать кулаками в ворота – ему показалось, что Глафира спряталась где-нибудь. А ведь он так тосковал о ней на плотах, видя чужое счастье!

– Глафира ничего не передавала? – спросил он, словно требуя.

– Кому? – боязливо спросила старушка.

Хотел выругаться и сказать «жениху», но с отчаяния промолчал.

Старушечий голос проскрипел: «Нет», – и Васька ушел, заметив в окошечке-сердце, вырезанном в калитке, как на желтом песке двора петухи и куры деловито и настороженно клевали землю, ища корм.

Ему стало почему-то до боли жутко, словно все здесь было ему чужое… Он вспомнил разговор с Григорьевым о жителях тайги, крадущих у государства, и прибавил шагу, направляясь к плотам…

Добывать – раньше казалось развеселой и легкой заботой: чем больше, тем завистливее к тебе другие. Иметь хватку менялы и торговца, отдаваясь какому-нибудь ремеслу, – и можно сойти за «кормильца», за «удачливого работника», за кого угодно. На это требуется человеку небольшой ум и первобытная совесть. Но это же постыдное дело, которому жалко отдавать целую жизнь!

Глафира ничего не бросит, она хозяйка, у нее вся жизнь уйдет на то, чтоб сохранить все добро для собственной жизни. А разве эту жизнь она оставит?!

Ничто не проникнет через заборы, сторожащие ее избу, даже, как оказалось, его любовь: нет бы подождать его – базар зовет! Ее крепкая изба с заборами – как островок, до которого не долетают ни шум плотов, ни удары буровых вышек на краю Зарубина, ни голоса геологов у сельсовета.

На базар! На базар! Забыла и о любви, и о нем. Все заслонило воскресенье, выручка. Ведь он, Васька, ей уже родной… А ей выручка дороже!

Злился, но в глазах стояла Глафира, красивая, виноватая, с укором: «Милый, ведь я для тебя, для нас».

И почему он оказался злым и обиженным, нет – оскорбленным? Вот устраивал чужие жизни, помогал всем в беде, а своей жизни устроить не смог, чтоб не было обиды и досады. Пришла любовь – сила, но одной ее мало человеку для жизни, и не может она приковать к сундучному счастью, потому что его любовь не на рубле замешена…

Васька так был гневен и потрясен, что по дороге не замечал, как сшибал кулаком большие глупые шишки татарника, укалывая руку. Он даже не заглянул домой к матери и сестрам. И только когда плоты двинулись в Зарайск, навстречу перекатам, которые нужно пройти осторожно и дружно, Васька чуть успокоился. Успокоился потому, что все плотогоны стояли на местах, у рулевых весел, ожидая его команды, потому что плоты вышли на широкий водный простор, и все слилось вместе: и небо и вода.

А у человека, крепко держащего руль и кричащего другим бодрые рабочие команды: «Навались!», «Поворачивай!», «Прямо гляди!», – у человека на сердце грусть…

Все в Зарубине вышли на берег: и охотники, и рыбаки, и сезонники-лесорубы, и приезжие геологи, и все махали руками вслед плотогонам: «Счастливого пути!» Не было только среди них Глафиры…

У человека на сердце грусть… Неужели он проплывет мимо своей любви, своего счастья… и останется Глафира одна ожидать его, готовясь к богатой свадьбе? Нет, он вернется, – пусть со свадьбой придется подождать – он вернется. Он возьмет ее за руку, властную и строгую, красивую и пока чужую, и поведет к людям, на простор, к шуму, и заставит ее хорошеть душой, и помогать всем в беде и в работе, делать других счастливыми.

Ах, Васька, Васька… Был ты веселый, отчаянный, а стал – злой… Кто знает, полюбишь ли ты Глафиру другой любовью, в которой не будет обиды и досады? Ведь не так уж много за эти дни изменилось. Просто человек загрустил… Все по-прежнему. Все, кого ты знаешь, будут по-своему счастливы: Саминдалов и Майра поженятся, когда она станет совершеннолетней, будут они жить на лесозаводе; Авдотья бросит своего Савелия и приедет к Григорьеву – наконец-то он станет семьянином и заживет полной жизнью, у Жвакина перестанет болеть рука, и опять он будет жить ремеслом, бродяжничая по тайге, гоняясь за длинным рублем; у Тони родится ребенок, и Коля еще больше привяжется к ней – их будет уже трое, и они станут еще сильнее и нежнее друг ж другу. А ты… загрустил в этом мире, большом и малом, где жизнь и свобода сильнее любви, где хозяин тот, кто делает других счастливыми. У тебя только одна тревога: что будет дальше, когда ты увидишь Глафиру, и как вы будете жить, что делать? И, вообще, знаешь ли ты, что такое жизнь?

Челябинск

1956—1957


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю