Текст книги "Любовь и хлеб"
Автор книги: Станислав Мелешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Повалил снег. Чистый, хрупкий, он искрился, как крахмал, и сеялся откуда-то из серого неба, ложась на дороги и избы тяжелым пухом.
Егорша запряг лошадь, уложил под сено мешок с покупками поближе к сиденью и стоял у саней в раздумье. Лошадь нюхала летящие хлопья снега тонкими ноздрями, слизывала снежинки с губ розовым языком и косила глаз на хозяина.
Из соседнего дома вышла Софья, покраснела, встретившись взглядом с Егоршей, и поклонилась. Егорша хотел подойти к ней проститься, но вспомнил, что решил скоро вернуться, кивнул головой и стал хозяйственно оправлять хомут на шее лошади, делая вид, что занят.
Откуда-то вынырнула Степановна. Она увивалась около Софьи, расспрашивая ее шепотом о чем-то.
Софья стояла строгая, неприступная. Егорша услышал, как Степановна просила с настойчивым женским любопытством: «Ну, а он что?» Софья опустила глаза, покраснела и ничего не ответила.
Уезжать не хотелось. Не хотелось потому, что возвращаться домой «предстояло порожняком, одному. Глухов сказал: «Езжай, Егор, один…» И вот Егор уезжает. Ничего не случилось: приехал и уехал человек. Вот и еще два дня жизни прошли.. Не воротишь назад. Зато новых людей узнал, хороших, своих, которые не подведут и всегда уважат, которых он любит и до которых ему есть дело! Все эти люди надолго останутся в его памяти, и он часто будет о них вспоминать, а может, и встретиться придется. Работы уйма. Людей много требуется к земле, в колхоз. Приезжайте, милые. Жить будем.
На крыльцо вышел Козулин, в пальто, в кожаном малахае, с клетчатым шарфом на шее.
Увидел Егора, кивнул:
– Уезжаете, дядя Егорша?
– Да, в колхоз. К сыну. Погостевал я тут. Надоел всем.
– Да нет, что вы?! – Козулин добродушно рассмеялся. – Доведется ли снова увидеться и… поговорить с вами?
Егорша вспомнил бессонницу и, улыбнувшись, ответил:
– Непременно свидимся.
На крыльцо вышла актриса и, увидев запряженную лошадь, удивленно воскликнула:
– О! Уезжаете, Егорыч?!
Егоршу тронуло ее удивление и то, что она назвала его ласково «Егорыч», и он ответил:
– Уезжаю, уезжаю, гражданочка, – и поклонился.
Степановна открыла ворота. Софья стояла в стороне, глядя куда-то мимо Егора…
Проезжая, Егорша посмотрел ей в лицо и, заметив, как губы ее дрогнули, сказал тихо:
– Береги себя.
И отвернулся.
«Забрать, забрать ее надо отсюда! Нельзя одинокой ей жить. Да и мне тоже».
Вывел лошадь на улицу, остановил сани на дороге, чтобы проститься со всеми.
Взглянул на вывеску над дощатым ларьком, в котором были выставлены напоказ вино, сода в коробках, холодные пирожки и конфеты-подушечки. Внутри ларька в своем белом халате съежилась от холода продавщица, безучастно смотрела сквозь стекла.
Прочел вывеску. На зеленом листе жести красными ровными буквами было выведено: «Дом крестьянина Сысертского райисполкома». Что-то сухое, бумажное заключалось в этом названии, и Егорше оно не понравилось.
– Эх, крестьянин ты… «Сысертского райисполкома!»
Причмокнул, громко крикнул на лошадь:
– Эй, транспорт, трогай!
Степановна махнула ключами; Софья подняла руку и погрустнела; Козулин снял очки; актриса улыбнулась широко, и сейчас лицо ее не было похоже на маску.
– Счастливого пути!
Лошадь потянулась, судорогой мышц стряхнула снежинки с лопаток и зашагала, степенно держа свою громадную голову, навстречу избам, прохожим, дорогам, тайге и снежному простору земли.
Свердловск
1954—1955
ИСТОРИЯ С ЖЕНИТЬБОЙ
1
Мой жених Гоша Куликов уехал. Я сижу у окна и думаю о нашей любви. Давно уже убрали урожай. Днем я работаю, а вечером учусь в школе.
Как жаль, что Гоши нет рядом со мной и я должна переживать. Мне до сих пор не дают покоя строчки из его письма:
«…жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну… Я вернусь комбайнером!»
А вдруг он не приедет или разлюбит? И я снова вспоминаю наши размолвки, обиды, ссоры.
Они начались со сватовства.
– Не будем торопиться, – сказал Гоша, набрасывая пиджак мне на плечи.
Я кивнула, и мы сели у ворот нашей избы, на скамье под рябиной. Гоша – младше меня, но я его так любила в эту минуту за то, что он такой серьезный и взрослый, что в его словах «не будем торопиться» были ласка, и тревога, и уверенность.
– Лена! Мы с тобой очень молодые… – Гоша наклонил голову, взглянул на меня исподлобья, будто я была виновата в том, что мы оба очень молодые. – Твой отец, я знаю, не согласится, чтобы мы вдруг стали мужем и женой.
Я упрекнула его:
– Ты что, боишься? Раздумал идти?
– Тише, а то отец услышит!
Говорить мне больше не хотелось – и так было понятно, что мы очень любим друг друга, что мы решили прийти к моему отцу и сказать о своем решении пожениться.
Нашей любви было уже два года. А началась она в тот вечер, когда мы репетировали в клубе пьесу. Гоша и я изображали влюбленных, и в нашей роли было много мест, где нужно целоваться. Спасибо драматургу, он, очевидно, нежадный человек на поцелуи. Руководитель драмкружка придавал большое значение этим местам, которые, по его словам, «выражали идею любви». Мы сначала стеснялись, репетируя с Гошей поцелуи, а потом, когда подружились, уже не стеснялись и «репетировали» при каждой встрече. И на сцене это здорово получалось, как в жизни, и даже лучше, потому что руководитель говорил нам: «Хватит! Вы эти места зарепетировали!»
Отец не любил Гошу – я это хорошо знала. Он всегда упоминал о нем при случае: «Так… ни парень, ни девка. Мальчишка! А что сирота – так это не в счет, и жалеть нечего. Все мы сироты – если одни».
Гоша работал помощником комбайнера, жил на квартире у родственников и ничем таким не отличался, за что, по мнению моего отца, его можно было похвалить. В Гошином комбайне всегда случалось много поломок, и отцу, как механику МТС, это очень не нравилось.
– Опять твой-то орел… – с усмешкой говорил мне отец, и это, очевидно, доставляло ему некоторое удовольствие. В одном отец был совершенно убежден – мой «орел» в женихи мне не годится.
В представлении отца мой муж должен быть «видным парнем», «солидным» человеком. У Гоши же солидности не было никакой, а было слабое здоровье, маленький рост, рыжие веснушки на носу и страсть к «сочинению стихов и поэм».
Отец знал об этой страсти. Гоша читал нам свои поэмы и всегда ждал, что отец похвалит их. Тот же вздыхал и грустно качал головой, будто хотел сказать, что писание стихов до добра не доведет. Гоша почему-то не обижался, а, наоборот, чаще стал приходить к нам, читать свои длинные поэмы, и это мне очень нравилось.
Потом, когда поэмы кончались, Гоша переходил на разговоры о комбайнах и под разными предлогами заходил к нам. А чтобы не было никаких подозрений, закрыв дверь, он успокоительно поднимал руку и говорил отцу:
– Я строго официально!
По вечерам он с отцом долго вел «строго официальные» разговоры, и я иной раз сомневалась: ко мне он ходит или к нему?
Отец понимал хитрость Гоши и, когда «мой орел» долго прощался со мной, выразительно посматривая в мою сторону, заговорщицки кивал мне. Это означало, что я могу проводить Гошу. Мы с ним долго бродили по деревне и говорили только о нашей любви.
Ночи были летние, теплые и звездные, и мы всегда уходили с ним в поле, где росла зеленая рожь. Гоша вел меня под руку, прижимаясь ко мне щекой, бережно целовал меня и стеснялся. Это было так хорошо, что в эти минуты он мне казался самым солидным человеком на свете.
Отец особенно невзлюбил Гошу из-за случая с комбайном. Как-то он поведал Гоше свою мечту «о широком комбайне», который с одного захода скашивал бы половину поля. Гоша рассмеялся, подумав, что отец шутит. Тот назвал его «балаболкой» и попросил не приходить к нам совсем.
После этого Гоша перестал к нам приходить, и отец больше не говорил мне «твой орел». Только однажды заявил: «И видеть не хочу этого стихоплета».
Мы продолжали с Гошей дружить. Только после этой ссоры он почему-то забросил писать свои поэмы и налег на книги о комбайне.
Я иногда виделась с Гошей и приходила к нему. Дома он или читал книгу, или поднимал гири, чтоб «росла» мускулатура, или что-то писал… Вечером я заставала его за столом, где он обычно писал стихи. На столе всегда лежали комки сахара. «Это – фосфор, – говорил Гоша, – для головы полезно. Писатели все сахар едят!» – и угощал меня, будто я тоже собираюсь писать поэмы.
Милый, смешной Гоша! В сумерки мы сидели в его комнате и говорили обо всем на свете. Гоша сожалел о том, что мы редко стали встречаться, и ему тяжело оттого, что мой отец сердится на него.
Так не должно дальше продолжаться, иначе любовь погаснет и мы можем потерять друг друга. И тут Гоше пришла в голову мысль о женитьбе. Он говорил: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать. Плечом к плечу все идти и идти через какие-нибудь преграды и тернистые горы.
Я согласилась с ним. Но перед тем как пойти к отцу, я спросила:
– А как отец посмотрит на наше решение пожениться?
Гоша твердо и убедительно сказал:
– Мы имеем право. Он должен выслушать нас.
И вот мы пришли к отцу.
2
Отец долго не может зажечь керосиновую лампу – электричества нет после грозы, он чиркает спичками – синие искры с шипением прочеркивают темноту. И когда лампа загорается, освещает избу и наши лица, отец, запахнув пиджак и прищурившись, оглядывает Гошу.
– А-а-а! Поэт… – неодобрительно протягивает он и, протерев глаза, садится на стул. – Зачем пришел?
Мы стоим у порога, держа друг друга за руки, и я чувствую, что рука Гоши дрожит. Когда мы шли к отцу, Гоша сказал твердо: «Свататься будем по форме, как благородные люди», – и привел мне много примеров из книги «Фольклор и обычаи русского народа». И вот мы стоим перед моим отцом, как жених и невеста, и долго молчим. Я сначала сомневалась: почему Гоша так долго молчит, и подумала, что, наверное, так нужно по форме, что в книге, изданной Академией педагогических наук, зря писать не будут, и успокоилась.
Отец смотрит на нас недовольный и немного смущенный. Наконец он улыбается, видя, что Гоша красный как рак.
Я хорошо знала, что Гоша умеет красиво и нежно говорить, и когда я боялась открыть дверь нашей избы – так бешено колотилось сердце, – Гоша успокоил меня, положив руку на мое плечо:
– Ничего, он нас не прогонит, потому что такой обычай. А у нас уже такая стадия любви, что нам не все равно как жить – порознь или вместе.
И я не могла с ним не согласиться, раз уж пришла такая стадия нашей любви.
Гоша стоит теперь бледный, с его лица пропали веснушки, он крепко держит меня за руку, будто я хочу убежать.
– Ну, что стоите, как на выставке! Что-нибудь случилось, Куликов? – сердится отец.
Я заметила, как Гоша снова покраснел, растерялся и вместо обычного «я строго официально» сказал, заикаясь:
– Товарищ Павел Тимофеевич!
А потом он шагнул вперед, поклонился и громко проговорил:
– Мы с Леной решили пожениться, то есть мы любим друг друга и уважаем, и вот мы категорически пришли узнать, как вы на это смотрите и… вообще. Вот!
Я чуть не рассмеялась: «Милый Гоша! Так у него это строго получилось, будто отец был виноват в том, что мы решили пожениться».
Отец крякнул:
– Значит, решили… вообще, – и замолчал, нахмурившись сурово, а мне показалось, что вот он набросится на нас с кулаками и никакие обычаи тут уже не помогут. Гоша стоял впереди – худой и тонкий в выутюженном мною пиджаке, и когда поворачивал ко мне лицо, усыпанное веснушками, то моргал: мол, не трусь, и лицо его было какое-то боевое, красивое, как на плакате, и мне стало понятно, что Гоша не отступит и добьется своего.
– Я знаю, – сказал Гоша, – вы на меня смотрите, как на мальчишку Гошу… а я вовсе не Гоша, а Григорий Пантелеймоныч Куликов – такой же полноправный член колхозного коллектива, как вы… и помощник комбайнера, а что поломки в комбайне есть, так их скоро не будет… даю слово, как механизатор сельского хозяйства. И самое главное, я по нашей любви уже жених Лены!
Гоша говорил громко, возбужденно, быстро, будто он выступал на торжественном собрании в колхозе. Отец немного растерялся.
– Не знаю… Лена мне ничего не говорила, – и посмотрел мне в глаза.
Мне хотелось крикнуть: «Говорила, говорила», но я заметила, как отец вдруг сделался грустным, как будто его незаслуженно обидели, мне стало жаль его, и уже показалось, что мы зря пришли, что Гоша большой выдумщик, что нам было и так хорошо – без женитьбы.
– Лена, говори! – взял меня за руку Гоша, и мы подошли к столу и сели на стулья. Мой жених наклонил голову и спрятал руки под стол, а отец смотрел на меня серьезно и выжидательно, – наверное, думал: что-то скажет родная дочь и как это она вдруг до замужества дошла.
Я сказала ему, что люблю Гошу давно, что я уже не маленькая, что подруги мои давно замужем, что жить мы будем все дружно и хорошо, что нам с Гошей вместе будет лучше учиться в вечерней школе и работать, что я и так много переживала. Кажется, я долго говорила. Отец кивал головой и отвечал про себя: «Так, так!», а мне было немного стыдно, будто я еще девчонка и в чем-то провинилась перед ним.
Отец выслушал меня, широко улыбнулся, разгладил ладонью свои черные усы, и я поняла, что он никогда не согласится.
– У добрых людей свадьбы осенью играют, – насмешливо сказал он, – а вы… еще рожь не поспела… Дай-ка, Лена, нам что-нибудь поесть. Натощак трудно решать такие «международные» вопросы. Ведь не каждый день приходят свататься, так ты, Лена, налей-ка нам по маленькой. Ну, как, выпьем, Григорий Пантелеймоныч?..
Гоша вынул из-под стола руки и ответил степенно:
– По маленькой можно, – очевидно решив, что если они выпьют по маленькой, то он наверняка станет моим мужем.
Мне показалось, что отец повеселел, сделался мягче, и я, радуясь, стала накрывать на стол. Гоша вдохновенно заговорил о комбайнах и о предстоящей косовице хлебов, а отец, хитровато посматривая на будущего зятя, все спрашивал:
– А как же вы будете жить? А ты хозяйственный парень?
И Гоша, только что хваливший ведущий вал своего комбайна, смущенно моргал и отвечал так, будто разговор о женитьбе закончен и все решено в нашу пользу:
– Как будем жить? Как люди живут… Работать.
Поужинали. Закурили.
– Ну так вот что я скажу, молодой человек, – произнес спокойно отец и немного помедлил.
Гоша и я насторожились.
– Не нравится мне ваша затея. Парень ты веселый, по веснушкам видно, но несерьезный. Дочь простить можно: у девчонок сердце, известно, влюбчивое… Но не это главное. Рано вы о женитьбе задумались. Ни кола, ни двора, ни гусиного пера. Это раз! Ведь нет у тебя хозяйства? За плечами у вас по восемнадцать годков. Это два! И малая грамота… Всего семь классов. Это три! Одумайтесь… Неученые, ничего в жизни не добились, а уже – свадьбу подавай!
Гоша перебил отца:
– Мы по-хорошему с вами хотели, да, видно, зря. Вот Лена ко мне уйдет, тогда через год вы увидите, какой из меня хозяин, и как мы с Леной жить будем…
– Ну, какой из тебя хозяин, стихи вот пишешь…
И вдруг Гоша порывисто вскочил:
– Вы просто… бюрократ в вопросах любви и семейной жизни, вот вы кто! – выкрикнул он, размахивая руками, и стал походить на тех горячих людей, которые сначала действуют, а думают потом.
Я ожидала, что ссора будет долгой, но Гоша внезапно успокоился, очевидно решив, что ничем нельзя пронять вконец обюрократившегося отца.
– Это еще вопрос, почему редакции отказываются печатать мои поэмы, может, у них и своих поэтов много, и на всех места не хватает. Это раз! И еще неизвестно, будут ли в грядущие времена печатать меня или нет. Если хотите знать, мне сам Степан Щипачев прислал длинное письмо… А в общем, пойдем, Лена! Спасибо за угощение.
Гоша направился к двери, и я не знала, что мне делать: кажется, никогда я так не переживала.
– Совсем идете? – улыбнувшись, спросил отец.
– Там увидим! – Гоша погладил ладонью свои веснушки.
Я заметила, что отец подмигнул мне, и мы вышли.
– Ну вот… значит – раскол семейной жизни, – вздохнул Гоша и обнял меня. Мне было очень жаль его, и я поняла, что он меня по-настоящему любит.
– Напишу поэму под заглавием «Разбитая жизнь».
Я чуть не плакала, гладила его щеки и кивала головой, слушая самые нежные на свете слова.
– Знай: теперь мы вроде Ромео и Джульетты. Они жили давно – в глубине веков. Будем страдать, как они.
Я не знала, шутит Гоша или говорит всерьез, только была уверена в том, что поэму «Разбитая жизнь» он обязательно напишет, и уж ее-то, конечно, напечатают!
– Приходи завтра на поляну. Разговор будет строго официальный. – Гоша пожал мою руку, поцеловал меня два раза: – Не унывай! – и, улыбнувшись, ушел к себе домой. Только мне было не до смеха. Я поняла, что в нашей любви наступила новая стадия.
3
Колхоз готовился к уборке урожая. От нашей звеньевой я узнала, что в уборочную я буду работать весовщицей на полевом стане – значит рядом с Гошей. Это меня очень обрадовало: я смогу встречаться с ним каждый день. Вечером я пришла на поляну к условленному месту.
Поляна находилась у реки, там, где недавно были скошены травы, стояли стога и свежие копны. Долину занимало большое картофельное поле, густое, темное, точно покрашенное зеленой краской; над полем возвышались тяжелые, будто каменные, прошлогодние ометы.
Гоша уже ждал меня, и по его грустному лицу я поняла, что разговор будет «строго официальный».
Здесь было тихо и светло от теплых белых стволов берез. Я устало прислонилась спиной к дереву и опустила руки, а Гоша, проиграв на баяне турецкий марш, проговорил:
– На чужих свадьбах играю, а вот на своей и не придется… Мировая несправедливость! – и, опустив баян на пень, встал в трагической позе. Я не знала, как его утешить.
– Ромео ты мой, рыжеватый…
Гоша улыбнулся, и мы нежно-нежно, как в кино, поцеловались.
Это к официальному разговору не имело никакого отношения, таков был наш обычай при встрече. Гоша сказал, что этот обычай есть даже в той умной книге на первой странице, и что народ бережет его, так как такой обычай имеет прогрессивное значение. Не знаю, правду ли говорил Гоша, – я книгу не видела, – только мне этот обычай очень нравился.
– Вот отец у тебя – кремень! Его никакими обычаями не прошибешь…
В словах Гоши прозвучала грусть и почему-то гордость, и мы пошли к реке, мимо зеленой ржи.
Рожь стояла высокая и густая. Зеленые стебли спускались на плечи Гоши. От реки дул ветер, мягкие колосья шелестели – навевали прохладу. С нашей поляны была видна река, тот берег и кирпичные здания МТС. Гоша положил голову на мои колени, закрыл глаза, и мы сидели так, молчали, вдыхая запах поспевающего хлеба. Нам нужно решить, как быть дальше. Обоим нам вдруг стало грустно, как перед разлукой, и мы не могли понять, отчего это.
Я говорила сама с собой, в голову приходили новые слова и мысли.
«Ты ничего не придумал? Я ведь не виновата, что люблю тебя. Только я не могу уйти от отца, уйти с тобой. Нам и так хорошо – без свадьбы».
Гоша открывал глаза, смотрел на меня не моргая, я отворачивалась, чувствуя, что краснею, оглядывала поляну у зеленой ржи, речную гладь, и мне хотелось замутить эту спокойную воду, бросить камень, чтобы пошли круги. Я была, наверно, растерянная и печальная. Мне было действительно тяжело, и казалось странным, что я сижу где-то на земле, у зеленой ржи, со своей обидой. Я думала, что Гоша забудет меня, станет другим, а я боялась потерять его. Мимо нас прогнали стадо. Пастух подмигнул нам, сказал:
– Совет да любовь.
Тучные коровы торопко шли к реке, быки с лоснившейся шкурой тяжело двигались следом. Равнодушное к нашей любви солнце садилось красным шаром за сосновый темный бор.
– Ну, что задумалась? – тронул меня за плечо Гоша и рассмеялся. – Хватит грустить.
Гоша стал задумчиво играть на баяне и петь какую-то песню.
Когда Гоша пел, он становился красивым. Я почему-то подумала, что эту песню Гоша сам сочинил, когда был один и грустил обо мне, как будто знал, что впереди будет горе и переживание. Кажется, я никогда еще так не любила его, как сейчас…
На другом берегу гоготали глупые гуси и мешали слушать Гошину песню.
Гоша перестал играть и уставился на меня непонятным взглядом.
– Поцелуй, Лена! На сердце у меня – тысяча и одна ночь!
– Играй, играй! – попросила я его и рассмеялась.
Полюбишь ли ты – неизвестно,
Другого такого, как я…
Но я не поеду за новой невестой
В другие, чужие края.
Дальше Гоша не пел, а декламировал, развернув баян до отказа.
Другой я невесты не знаю,
Ты верное счастье мое!
Тайга золотая, волна голубая…
Баян над рекою поет.
– Мы будем друзьями навек! – вдруг выкрикнул он. Гуси на другом берегу перестали гоготать и подняли головы, не понимая, чего это человек вдруг начал кричать. А Гоша поцеловал меня в щеку, заморгал, отвернулся и вздохнул.
– Не ходи домой, – сказал он строго, и я поняла, что официальный разговор начался. – Переночуем здесь, у тополя. Костер запалим… и вообще мы с тобой давно уже взрослые…
– А как отец? – спросила я.
– А что отец? Никуда он не денется! Ты больше любишь его, чем меня… – ответил Гоша с досадой и усмехнулся.
Мне стало обидно: не ожидала от Гоши такого неуважения к моему отцу.
– Ну пойдем жить ко мне. Я тебя не обижу, не бойся. После урожая – свадьбу сыграем.
Я говорила ему, что нужно подождать, вот уберем хлеба, там будет виднее, говорила, что Гоше нужно отличиться на уборочной, и отец, наверно, передумает, а пока я не могу оставить отца одного, он начал прихварывать, а потом… как мы начнем свою жизнь, когда у нас ничего нет?..
Гоша слушал меня и мрачнел, а я говорила, что люблю, что он всех дороже на свете, что мой отец хоть и обидел его, но он прав, что если любовь настоящая – для нее нет преград.
– Знаешь… – оказал Гоша, – мне понятно – ты струсила. За любимым на край света идут, а ты улицу одну перейти не можешь. Эх, ты! А я тебя еще Джульеттой назвал…
Он наговорил мне много обидных слов. Я знала: это оттого, что мы оба растерялись, что никакие умные книги нам не помогут, только Гоша мне в этот вечер не понравился. Говорить больше было нечего, и стало понятно, что никакого официального разговора у нас не получилось. Гоша попрощался со мной, сказал, что утром рано вставать, что мой отец будет проверять его комбайн, и ушел, перекинув через плечо баян. Мне почему-то стало легко. Наверное, я поступила правильно.
4
Сейчас уже август. В поле поспевшую рожь томит жара. Я стою у весов на полевом стане и жду первых центнеров нового урожая. Наша бригада в поле: мне не видать ни комбайнов, ни тракторов, ни машин: косовицу начинают от реки. Хорошо, если к вечеру закончат первый круг, – значит на горизонте появится первый комбайн. Кто поведет его?
Это время мы редко встречались с Гошей и почти не говорили с ним как раньше – подолгу и на интересные темы. Гоша на вечеринках веселил на баяне молодежь и не обращал внимания на меня. За это время нам удалось поцеловаться только два раза, да и то случайно, при игре в «фантики». Было заметно, что он поохладел ко мне, стал неразговорчив. На мой вопрос: почему мы редко встречаемся, почему он не провожает меня, Гоша отвечал уклончиво: «Некогда, много работы». Было грустно и обидно видеть такого Гошу, и такая стадия нашей любви мне очень не нравилась.
Отец пропадал в МТС, иногда ночевал там, а я, придя с работы домой, сидела одна в избе, и если подружки звали меня на вечорку, отказывалась – все равно Гоша не обращает на меня никакого внимания.
И только раз к нам пришел Гоша, и то не ко мне, а к отцу: за какими-то частями. Нужно было перетягивать полотно на комбайне. Отца не было дома, он уехал в район. Гоша просидел два часа у порога и даже не подошел ко мне и не поцеловал. Я подумала, что нашей любви пришел конец, и что Гоша вообще начал воображать.
Однако он все-таки прочитал мне отрывок из поэмы «Разбитая жизнь», наверное, потому, что разбита жизнь у меня и у него – кому же он еще будет читать, как не мне. Я удивилась, что поэма была короткой, на одной тетрадной странице в клеточку. В ней говорилось о «страшной силе любви, которая дремлет в сердце, как вулкан», и еще о каких-то злых силах, которые боролись с ней. В злых силах я не очень разбираюсь, только поэма мне почему-то не понравилась. Наверное, потому, что в конце говорилось, что «женщины такой народ непостоянный и бессердечный, и что лучше с ними не связываться». Я не удивилась этому, потому что поэтам такие мысли иногда приходят в голову, и вспомнила, как отец говорил, что писание стихов до добра не доведет.
Гоша рассмеялся на мое замечание, и сказал, что я ничего не поняла в этом волнующем произведении, потому что не люблю его, что мое сердце стало глухим к страданиям влюбленного человечества. Это был прямой удар по моим переживаниям.
Я сказала поэту, что он сам стал глухим, и выгнала его из дому.
И вот я стою у полевого выгона, смотрю на рожь и жду первой машины с зерном.
От земли шло тепло. На горизонте за бескрайними полями собирались тучи. От духоты рожь поникла. Прибыла первая машина. Зерно было с половой, а я гадала, от кого эта машина, – может, от Гоши. Шофер ответил на мой вопрос: «Девушка, не знаю! Я здесь человек новый!»
Я взвесила зерно и отпустила машину. Потом машины приходили еще и еще: зерна было много, я записывала центнеры по каждому комбайну.
Отец с утра уехал по бригадам ликвидировать поломки в комбайнах, мне было немного грустно, и даже когда показался первый комбайн и я узнала за штурвалом Гошу, – не обрадовалась. Он на меня, наверное, в обиде и разговаривать со мной не будет. Время приближалось к обеду, а комбайн сделал только первый круг: так были широки поля. Поравнявшись с полевым станом, комбайн остановился. Гоша сошел со штурвального мостика, чтобы очистить ножи от сорняков, долго копался с чем-то у полотна, и я подумала, что зерно с половой было Гошино. Потом Гоша подошел к бочке с водой и стал жадно нить. Я поняла, что он устал, и пожалела, что недавно прогнала его из дому.
Я стояла рядом с ним. Гоша поднес железный ковш к губам – рука дрожала, пролитые капли падали на запыленный комбинезон.
Я подумала восхищенно: «Работник… хозяин земли зеленой».
Гоша утерся рукавом и произнес, будто оправдываясь передо мной:
– Черт, ножи заедает. С половой зерно?
– С половой, – ответила я, радуясь, что Гоша оказался сознательнее, чем я думала, заговорил все-таки со мной.
– Я скосил… ту рожь зеленую, где мы встречались с тобой, – сказал Гоша немного смущенно и внимательно посмотрел на меня.
Я молчала, чувствуя, как в груди колотится сердце от желания обнять и поцеловать Гошу.
– И вот зерна где-то здесь, в мешках лежат… зерна нашей любви.
Гоша налил во флягу воды, махнул мне рукой и собрался уйти.
– Гоша! Подожди… – вскрикнула я и покраснела. Мне казалось, Гоша что-то хотел сказать, но не решился.
– А что говорить? Все уже сказано…
Я похвалила Гошину работу, была рада, что ему доверили штурвал, даже и отец утром сказал «твой-то орел…» Гоша слушал, задумчиво глядя мне в глаза, а когда я спросила его:
– Осенью пойдем в школу, будем вместе учиться, в один класс пойдем?
Он поправил флягу на ремне и ответил:
– Не знаю… есть тут у меня думка одна.
– Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
– Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде. И ушел.
Мне хотелось крикнуть: «А на меня?», но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти, и комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили, и когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, – видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнов и Гошу не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Вечерами, когда я была дома, в деревне, я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше…
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше: уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо, написанное размашистым почерком, и читать его мне было почему-то неловко, как будто оно адресовано другой.
«Здравствуй, Лена, – писал Гоша, – и дорогой Павел Тимофеевич, в наших отношениях наступил кризис, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям любви. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены. Женитьба – это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человечества, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой.
Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком.
Стихи я писать пока бросил – некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Я привезу ее, и мы будем с тобой, Лена, читать их каждый день. Они все посвящены тебе, как будто это разговоры с тобой…
Пусть на меня не обижается Лена.
Лена! Жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну. Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених и будущий муж Григорий Куликов».
Я прочла письмо одна, сидя дома. Мне показалось, что он подлец в душе и смеется надо мной. Я вспомнила, как он говорил мне, когда мы шли свататься: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать… Сейчас я была совершенно согласна с ним. Да, да. Вместе жить и работать. Плечом к плечу, все идти и идти через преграды и тернистые горы и не бросать свою любимую и не уезжать никуда…
Я показала отцу письмо. Он последнее время стал прихварывать и не отпускал меня от себя. Я слушала длинные разговоры о «широком комбайне» и думала: «Отец не знает, что Гоша куда-то уедет, а потом вернется комбайнером, что Гоша тоже думает о широком комбайне». Отец как-то виновато смотрел мне в глаза, а я злилась на себя, на отца и говорила о Гоше зло. Отец молчал и изредка произносил, шурша газетой, и кашлял, закурив махорку: