Текст книги "Грозная туча"
Автор книги: Софья Макарова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Дозвольте, родимые, с вами идти!
– А ты откуда будешь? – спрашивают ее.
– Из Дмитрова, родненькие, из Дмитрова. В Москву иду мужа проведать.
– А мы туда же сына искать идем.
Пошли они вместе.
Вошли в Москву. Боже, что за ужас! По улицам лежат мертвые тела, такие уже черные, что просто страшно на них смотреть. Тут же и павшие лошади валяются, смрад страшный всюду. Куда ни глянешь – пожарища да пустыри. Жутко стало Анисье, а тут скоро пришлось ей распроститься со старичками: они в другую сторону пошли.
До Соляного двора добралась Анисья благополучно. Входит туда – все пусто. Дом весь обгорел, замки у средних магазинов сбиты. Окликнула – никто не отзывается, нет ни живой души… Зашла она в тот магазин, где спрятаны их вещи. Видит, кули с солью повытасканы оттуда во двор. Заглянула она, ей перья и пух прямо в лицо летят. Вошла в сарай и в пух провалилась. Смотрит, стенка, наскоро выведенная, разбита, все вещи вытащены, видно, и пух-то весь из перин и подушек грабители выпустили, чтобы в наволочках было удобнее мелкие вещи таскать.
Постояла тут Анисья, погоревала, еще несколько раз окликнула, но ее голос как-то гулко и жалобно разнесся по пустому двору и эхом отдался в обгоревшем доме. Страшно стало Анисье оставаться одной на этом пустыре: тихо все вокруг, словно в гробу. Пошла она в Ивановский женский монастырь расспросить знакомую монастырскую послушницу, не знает ли она чего о ее муже и о других, оставшихся в Москве… Монастырь заперт. Постучалась, не отворили. «Как быть?» Решилась она идти в противоположную часть Москвы, где жила теща деверя. Не у нее ли он остановился?..
Но вот беда! Улиц она хорошо не знает. В то время прислугу в гости не пускали; выходила она из дома только в церковь Божью да два раза в год со старшими к родным с праздником Христовым поздравить. А тут, кто и знал хорошо улицы Москвы, и тот заблудился бы: все выгорело, везде все голо, везде все черно, только трубы уныло торчат и печи обгорелые чернеют; еще своды подвальные виднеются, а дерево все выгорело.
Плутала она долго голодная, усталая. Наконец зашла, сама не понимает уж и куда. Стемнело, а она не знает, в какую ей сторону идти, да и ноги уже идти отказываются. Села она у обгоревшей каменной стены и горько заплакала. «Вот тебе и ночлег, – думает. – Воздушным плетнем обнесу и небом прикроюсь!»
Стало уж совсем темно. Страшно гудит и завывает ветер, пролетая в окна и двери опустошенных, полуразрушенных домов, или стонет совою, шевеля железные листы и остатки кровель. Везде пусто и глухо, словно на кладбище. Вдруг слышит бедная Анисья – идут двое. Испугалась до смерти, прижалась к стене. «Авось, – думает, – не увидят!» Но проходившие заметили ее, остановились и спрашивают:
– Кто тут?
– Я, батюшка! – отвечает совершенно растерявшаяся Анисья.
– Да кто ты такая?
– Роевых господ, батюшка… Вот целешенький день плутаю, не евши, ни макового зернышка, ни росинки во рту не было.
– Иди за мною! – говорит один из них.
Поднялась Анисья ни жива ни мертва; ослушаться незнакомца не смеет, а сама не знает, какой он человек; может, и злодей какой; одно только и знает, что не басурман, чисто по-русски говорит.
Долго шли они вдвоем – все закоулками какими-то. Ночь темная, в двух шагах перед собой ничего не разглядишь. Холодно, страшно Анисье, а пикнуть не смеет, боится.
Вот подошли они к пустырю. Все тут догола выгорело; между камнями еще дымок поднимается. Тут незнакомец остановился, топнул ногой и закричал:
– Поднимай!
Анисья еще больше струсила. «Господи! Куда это он меня привел? Уж не в притон ли разбойничий?» Стоит бедная и дрожит, как в лихорадке. Смотрит, поднялась дверь, словно западня какая. Взял ее за руку незнакомец, и стали они спускаться с ним по лестнице, а дверь за ними тотчас захлопнулась.
Глянула со страхом Анисья вниз, а там точно горница какая: все в ней так чисто прибрано, и огонь горит. У печи старушка хлопочет, ей две молодые женщины помогают. На кровати детки спят, а у стен много всякого добра положено.
– Не бойся, моя милая! – говорит ей старушка. – Видишь, со мной мои дочери да внучатки. А тот, кто тебя привел, – сын мой, купец.
Старушка засуетилась, напоила всех чаем, угощала славной рыбой да икрой, разные вкусные закуски выставила на стол. Анисья выпила две чашки чаю, немного поела и сидеть не может, глаза у нее так и слипаются, носом в колени клюет.
– Пора тебе отдохнуть, моя красавица! – говорит ей старушка. – Помолись Богу да и ложись вон на ту перину.
Легла Анисья и тотчас же заснула, как убитая. Проснулась она тогда только, когда стала ее будить старушка. Открыла она глаза и не знает: день ли, ночь ли. Огонь все горит, как и с вечера. Ни окошечка, ни скважинки, чтобы свет Божий увидеть.
Старушка подняла западню, сына выпустила и говорит дочерям:
– Готовьте самовар, заря занимается. Чайку напьемся, а немного погодя и позавтракаем, а то сыну пора будет по своим делам идти.
Стала Анисья жилище это подземное оглядывать. Подвал славный – с большой печью, и готовить можно; кругом еще пожарища дымятся, так дым не выдаст, можно безопасно стряпать тут кушанье.
Не успел самовар и вскипеть, как послышался стук у них над головой и раздался крик: «Поднимай!».
Подняла старушка снова западню, вошел сын ее и калачей принес.
– Вот я вам хлебца свеженького к чаю добыл, – говорит. – А что же это у вас еще и самовар не кипит?
– Не ждали, что так скоро ты воротишься, – отвечает старушка.
– А ну-ка, сестры, поворачивайтесь скорее! – продолжал ласково вошедший. – Напьемся сейчас чаю! Да посытнее гостью накормите. Мне надо ее самому проводить, дороги она не знает, да и знать-то ее теперь трудно: там завалено, тут ходу нет, церкви обезглавлены, стены без кровель… один Иван Великий печально возносится над обширной грудой развалин. Ну да что толковать! – добавил он, махнув рукой. – Надо скорей собираться в путь. Скоро уже рассветать станет.
Напились все чаю, накормили Анисью, целый узел ей всякой провизии положили и простились, словно с родной какой.
Вышла она из подземелья, идет возле купца, а тот ее спрашивает:
– Девушка ты?
– Нет, я замужняя.
– Где же муж твой?
– Не знаю, батюшка. На Соляном дворе остался. Прокофием Петровичем его зовут.
– Э-э! Да не приказчик ли он с Соляного двора?
– Нет, батюшка, не приказчик, а служит у соляного пристава Григория Григорьевича Роева.
– Так я знаю где он, голубушка! Он со всеми нами в Кремле перед приходом неприятеля засел, а теперь с нашими побитыми в кладовой у меня лежит.
– Убили его, окаянные, убили! – заголосила Анисья.
– Молчи, голубка! А то нам с тобой несдобровать! – остановил ее купец. – Муж твой живехонек, его только камнями пришибло, когда повалил его француз.
– Батюшка, родненький! Расскажи мне без утайки, как дело было!
– Так слушай же!.. Решили мы защищать Кремль наш белокаменный. Собрались все, кто подюжее. Оружия нам всякого из арсенала даром надавали: и ружья, и ножи, и сабли, и пистолеты… брал всякий, что хотел. Нам и в голову не приходило никому, что всего-то нас несколько сотен, а французов целый корпус. Вот мы навалили бревен, камней. Были между нами и отставные солдаты, так те нам засады устроили. Вот и залегли мы в них. Только что французы стали в Кремль входить да так важно, с музыкой и распущенными знаменами… мы как пальнем в них, так передовые с лошадей вниз головой полетели. Начало-то было хорошо, а затем пришлось нам самим плохо – как принялись они нас катать… мы было еще раз в них пальнули, да видим, их все прибывает, и пушки уж против нас выдвигают… Мы тут пустились врассыпную – кто куда! Твой-то муженек был около меня. Он один троих французов на месте уложил, да они его с ног сшибли. Упал он на камни и до крови расшибся. Кабы мы его не вынесли на руках, он тут бы и остался – шевельнуться не мог.
– Ах, батюшки мои! – всплеснула руками Анисья. – Убили его, окаянные, убили!
– А ты не кричи! – снова остановил ее купец. – Где же убили, когда он у нас в подвале живет и уже ходить начинает? Вот сама увидишь, он вот тут! – указал купец на обгорелое место гостиного двора.
Вскоре они уже были на пожарище. Купец, завернув за угол обгоревшей лавки, прошел каменным коридорчиком внутрь двора и постучал у кладовой, заваленной всяким хламом. Отворилась маленькая дверца внизу, словно лазейка какая. Анисья едва проползла в нее и очутилась лицом к лицу со своим мужем. Тот не верил своим глазам и, обнимая жену, все твердил:
– Ты ли это, Анисьюшка?
– Я, батюшка Прокофий Петрович, твоя верная жена.
– Да как же ты сюда-то попала?
– А вот мой защитник! – указала она на купца. – Без него бы я совсем пропала!..
Глава XX
лышали, слышали, Иван Андреевич? – проговорил встревоженно быстро вошедший к Крылову Батюшков. – Наполеон в Москве.
Крылов вскочил с дивана, на котором, по обыкновению, лежал, читая французский роман, и, широко раскрыв глаза, не верил, как видно, слуху.
– Что вы сказали? – спросил он наконец тихо, каким-то сдавленным голосом.
– Москва отдана французам без боя. Наполеон в Кремле.
– Да не может быть такого! Откуда эти вести?
– Я только что вернулся с Каменного острова. Вы знаете, государь со всем двором живет там в летнем дворце и получил еще третьего сентября письмо от графа Растопчина. Дошло оно к нему через Ярославль. Из этого письма ясно видно, что Москва сдана неприятелю.
– Может быть, граф поторопился известить прежде, чем дело было решено.
– Вчера явился к государю полковник Мишо, присланный от Кутузова, с донесением, что войска наши отошли без боя на дорогу в Каширу.
Крылов закрыл лицо руками, и только по судорожно двигавшимся плечам и груди видно было, что он плакал.
Более хладнокровный Батюшков продолжал:
– Кутузов объясняет свое решение оставить Москву без боя тем, что не мог дать решительного сражения под Москвой по неудобству местности и расстройству войск после кровопролитной битвы под Бородиным.
– А я еще думал, что он чисто русский по сердцу! – с сокрушением воскликнул Крылов.
– Он уверяет, – продолжал с досадой Батюшков, – что вступление неприятеля в Москву не есть еще покорение России.
– Отдать на поругание все для нас святое! – не мог успокоиться Крылов. – Осрамить стены Кремля присутствием неприятеля! Нет, это просто непонятно! А мы еще упрекали Барклая-де-Толли и радовались назначению чисто русского – Кутузова… А он вон на что решился!.. Что же войско-то? Что государь?
– Войско негодует и одного только боится, чтобы не заключили мира при таких для нас горьких обстоятельствах. Солдаты угрюмо смотрят на пожар Москвы.
– Как? Москва горит?
– Да. Сильно горит Белокаменная. Но Кутузов утешает государя тем, что из нее вывезены все сокровища, арсенал и все почти имущество – как казенное, так и обывателей, и не осталось там ни одного дворянина…
– Еще бы наши пошли встречать Наполеона с хлебом-солью! – проворчал сквозь зубы Крылов. – Как принял государь страшную весть о сдаче Москвы?
– В нем проявилась полнейшая покорность воле Божьей. Прочитав донесение Кутузова, он сказал: «Из всего нами испытанного заключаю, что само Провидение требует от нас великих жертв, особенно от меня, и покоряюсь Его воле»… Возвращаясь в армию, обратился он к Мишо: «Говорите всюду моим верноподданным, что если у меня не останется ни одного солдата, я созову мое верное дворянство и добрых поселян, буду сам предводительствовать ими и не пощажу никаких средств. Россия мне представляет больше способов бороться с неприятелем, чем тот предполагает. Я лучше соглашусь питаться одним хлебом в недрах Сибири, чем подписать постыдный мир для моего отечества и добрых моих подданных, пожертвования которых я умею ценить. Провидение испытывает нас. Будем надеяться, что оно нас не оставит!».
– Но что же будет с этими постоянными отступлениями нашей армии? Неприятель, пожалуй, дойдет и до Петербурга!
– И то поговаривают!.. Ну да граф Витгенштейн не допустит. Сумел же он мастерски прикрыть пути от Двины к Новгороду и Пскову и не допустить туда наполеоновскую армию. Не даром псковское купечество прислало ему икону Святого Гавриила Псковского. Маршал Сен-Сир, хотя отряд того и сильнее отряда Витгенштейна, не посмел подступить к позиции, занятой им. Баварцы сунулись было оттеснить его и захватить местность пообширнее, чтобы им удобнее было запасаться провиантом, да дорого стоила им их отвага.
– А тут подоспеют еще к Витгенштейну наши ополченцы из Петербурга, Новгорода и Пскова! – заметил Крылов.
– Знаете что, Иван Андреевич! – перебил его Батюшков. – В то время, как неделю назад выступал из Петербурга первый отряд нашего ополчения, Наполеон был уже в Кремле и занял дворец наших царей.
– Разве французы вступили в Москву третьего сентября?
– Они вступили еще второго – следом за выходящими из Москвы нашими войсками. Но Наполеон въехал в Кремль только третьего сентября после полудня.
– Кто мог подумать, – покачал головой Крылов, – что французы уже хозяйничали в Москве в то время, когда митрополит благословлял иконой Святого Александра Невского наших ополченцев, а генерал Бегичев, подняв этот образ, говорил им: «Клянитесь, ребята, пока живы будете, не оставлять его!».
– Да, теперь, более чем когда-либо, дорог ответ наших ратников, – сказал задумчиво Батюшков. – Помните, Иван Андреевич, с какими чувством и уверенностью они отвечали: «Не оставим, рады умереть за веру и батюшку царя!». Кажется, и всем нам придется скоро сказать то же самое.
Крылов молчал. Ему вспомнилось, сколько его сотоварищей по литературе пошли бесстрашно защищать отечество. Александр Федорович Воейков, остряк и насмешник, поступил на военную службу. Денис Васильевич Давыдов участвовал в Бородинской битве. Василий Андреевич Жуковский состоит при главнокомандующем Кутузове. Проводили они недавно с тверским ополчением потомка Рюрика, князя Александра Александровича Шаховского… давно ли они так восхищались вновь вышедшей его поэмой «Расхищенные шубы» и перед самым началом кампании усердно аплодировали, когда давалась его пьеса «Казак стихотворец», а теперь он сам, казацкий полковник, отстаивал под Бородиным дорогу в Москву, а затем стоял с Винценгероде, преграждая Наполеону путь в Петербург. Другой писатель, заставлявший их смеяться и плакать своими драматическими произведениями, Николай Иванович Хмельницкий, потомок знаменитого Богдана Хмельницкого, сын доктора философии в Кёнигсбергском университете, ушел с Петербургским ополчением. Поговаривают, что, после разорения его имения в Смоленской губернии, живший там Федор Николаевич Глинка двигается за нашей армией и снова хочет поступить в адъютанты к Милорадовичу… «Да все это молодежь! – думает Крылов. – Старше их всех только Шаховской. А есть ли и тому тридцать пять лет?.. А вот мне уже под пятьдесят…» И он вздохнул, грустно опустив голову на грудь.
– Да, плохо, очень плохо приходится России! – говорил между тем Батюшков. – Вся Литва, Белоруссия и Прибалтийские провинции в руках французов. А тут они еще до самого сердца России добрались.
– Спасибо еще Тормасов не пускает их за реку Стырь, приток Припяти, а то бы они вторглись и в Волынь, и в Малороссию. Мне рассказывали, что на Стыре вовсе нет брода, и левый берег реки, на котором стоит неприятель, болотист, а правый, на котором стоят наши, возвышен и покрыт лесом. Вот нашим и видны все действия неприятеля, а ему не разглядеть, что у наших делается. Недели две тому назад партия казаков переправилась через реку Стырь и захватила в плен неприятельского офицера, производившего съемку, со всей его командой.
– Мне говорили люди, лично слышавшие от государя, что адмирал Чичагов назначен главным начальником всех войск в Волыни, и девятого сентября вся Дунайская армия наша перешла к реке Стырь и соединилась тут с Третьей нашей армией. Там в настоящее время на границе Австрии стоит более шестидесяти тысяч нашего войска. А у неприятеля всего сорок четыре тысячи.
– Теперь хоть за Волынь и Малороссию можно быть спокойными! – сказал радостно Крылов.
В то время, как в Петербурге и во всей России горевали о сдаче Москвы и народ русский вместе со своим государем решился отстаивать во что бы то ни стало честь и славу своего отечества, в Слониме продолжали комплектовать кавалерийский полк в помощь Наполеону, хотя мародеры великой армии беспощадно грабили страну. Число мародеров простиралось до пятидесяти тысяч человек, а вестфальские войска занимались грабежами в полном своем составе. Начальник их, генерал Вандам, сам отправлял своих солдат на грабеж. Один отряд вестфальцев в пятьсот человек пришел в местечко Щучин, менее чем в пятидесяти верстах от Слонима, и, получив от жителей потребованное ими количество хлеба, мяса, водки и фуража, стал, с позволения своих начальников, грабить и стрелять в жителей, умолявших о пощаде. Это насилие продолжалось всю ночь: троих убили, двенадцать ранили и многих жестоко изувечили и избили до полусмерти.
Усадьба Пулавских была защищена от всех нашествий дремучими лесами. Но жутко становилось жившим в ней, когда доходил до них слух, что там-то шайка мародеров сожгла селение, там ограбила барскую усадьбу и бесчинствовала в ней.
– Господи! Храни нас и помилуй! – говорили набожно сестры, посматривая на своих детей, беспечно веселившихся с приезжавшей из Слонима молодежью.
У них постоянно устраивались кавалькады, пикники, танцы. Это был словно оазис какой-то среди пустыни, наполненной всеми ужасами грабежа и бесчинств.
В одно из посещений городских гостей с ними приехал и сам Пулавский со своими приятелями. Веселились все более, чем когда-либо. Красавицы Анеля и Зося, разряженные в нарядные платья, блестя серьгами, кольцами и цепочками, так и носились в мазурке; молодые уланы молодцевато звенели шпорами, ловко ловили на лету протянутую им дамой руку и неслись с нею далее, притопывая в такт каблуками. Но вот музыка стихла, и все пошли чинно в столовую и разместились каждый кавалер подле своей дамы. Зазвенели стаканы, ножи и вилки, пошел неумолкаемый разговор, прерываемый смехом и шутками. Старики острили насчет молодежи, те отшучивались. После обеда молодежь рассыпалась по саду собирать фрукты и ягоды. Старики сели на балконе пить старый мед и курить трубки… Но вот уже день кончается, старинные часы бьют пять часов, пора собираться в путь: надо до вечерней зари быть в городе, не то запрут городские ворота, и стража не впустит внутрь.
Повздыхали, распрощались и пустились в обратный путь. Долго стояли все оставшиеся на крыльце и махали платками в знак прощального приветствия отъезжающим. Наконец, экипажи и лошади скрылись с их глаз, словно потонув в лесной чаще, и все вошли в дом, кроме одного Янека, оставшегося на крыльце. Он грустно глядел в ту сторону, где скрылся экипаж его отца. Пулавский в последнее время очень редко мог навещать свою семью, а Янек, сильно любивший отца, тосковал всякий раз, когда тот уезжал в город.
Вот затих топот коней. Тишь всюду. Стало быстро темнеть. Вдали трудно уж было различать предметы. Вдруг Янеку послышался топот со стороны, противоположной той, в которую уехал отец. Мальчик стал прислушиваться: топот все приближался. «Кто это может быть? – встревожился Янек. – Тут и проезжей дороги-то нет». Он стал пристально всматриваться и увидел – двигается много овец, а за ними тележки, нагруженные мешками.
– Мародеры! – крикнул он что было мочи и бросился со всех ног в комнаты.
На его крик выбежали слуги и, увидев овец и тележки, подняли страшный переполох. Стали запирать все на запоры, и все попрятались, где кто мог. Пани Пулавская спрятала всех детей в чулан, пани Хольская убежала со своими детьми на чердак и притаилась с ними за каким-то хламом. Стало вдруг всюду пусто, хоть шаром покати. Только дым в трубах выдавал, что тут живут помещики.
Между тем к воротам приближались более двух десятков овец, впереди шел тучнейший баран с колокольчиком на шее. За стадом ехал воз, нагруженный мешками, за ним таратайка, тоже чем-то наполненная, а на ней восседал монах Бернардинского ордена, в коричневой рясе, с капюшоном на голове. Сбоку у него висели четки, сделанные из коричневой шерсти с крупными узлами вместо зерен. На нагруженном возу покачивался мальчик, правя тощей лошадью. Увидев, что ворота заперты, он остановился и посмотрел вопросительно на монаха. Тот велел ему соскочить с воза и постучать, а сам затем громко произнес:
– Да будет прославлено имя Господа нашего Иисуса Христа!
Никто ему на это не ответил. Только собаки еще пуще залились лаем.
– Что же нам делать, пане? – обратился мальчик к монаху.
– Терпение, малый, терпение!
– Тут, видно, никто не живет!
– Как бы не так! А дым-то из трех труб валит! Видно, ужин готовят, только нас принять не хотят. А может быть, от французов заперлись… Стучи сильнее, а я скажу еще раз монастырское приветствие.
За воротами послышался какой-то шорох, затем – шепот. Наконец, робкий голос тихо ответил:
– Во веки веков, аминь!
И ворота, сильно заскрипев, отворились.
– Квестор бернардин! – послышалось во всех углах двора.
И сконфуженная дворня стала вылезать из разных амбарушек и побежала к барскому дому. Вскоре показалась на крыльце экономка. Она пригласила монаха в барский дом, мальчика послала ужинать с прислугой, работникам велела отпрячь лошадей и пустить их с овцами на траву.
Монах был хотя и старый, но крепкий, здоровый, с густыми седыми волосами; лицо и нос – красные. Он смиренно, но с достоинством вошел в дом, где на пороге столовой встретила его сама хозяйка помещица. Сестра ее, Хольская, унимала в это время хохотавших до упаду барышень: они не могли без смеха вспомнить, как все приняли бернардина-сборщика за мародера.
Госпожа Пулавская усадила монаха и стала расспрашивать, откуда он и как это он умудрился скрыть собранное подаяние от мародеров.
– Бог уберег! – отвечал монах. – А сколько мы с мальчиком страху натерпелись, так и рассказать трудно.
– Что же с вами случилось такое?
– Всякое бывало – и смешное, и страшное!.. Как умею, расскажу вам по порядку, если желаете…
Тут вошли и дети, и молодежь, и все уселись слышать его рассказ.
– Я, как видите, монах Бернардинского ордена и жил в монастыре под Гродно, – начал свой рассказ квестор. – Но меня настоятель послал пешком в доминиканский монастырь, так как там просили дать им опытного сборщика. Получив благословение от настоятеля, вышел я пешком один-одинешенек, лошади мне не дали. Окрестности Гродно кишат мародерами. Я их тогда еще не боялся. «Что возьмут с меня? – думаю. – Не стащат же моей рясы. Да и не находка она для них: вся ведь в заплатах». Единственный червонец, который я взял с собой в дорогу, был запрятан мною на самое донышко берестяной тавлинки, и под густым слоем табаку не ощупать его было. Привязал я за спину простой деревянный ящичек со всеми принадлежностями для письма, взял в руки посох и иду себе не спеша. Однако не долго мне пришлось идти одному; вскоре явились ко мне незваные товарищи – четыре француза. «Это все люди образованные!» – думаю, и заговорил с ними по-латыни. Они, однако, только поглядели на меня с недоумением и затрещали по-своему. Я стал рассказывать им по-латыни, кто я такой и откуда иду. «Bon, c’est bon, camarade!» – сказал мне один из них. Затем двое схватили меня за руки, двое других сняли с плеч моих ящик, уселись с ним наземь и хотели палашом сломать замок. «Не трогайте! – закричал я. – Денег тут нет, вот вам ключ!» – «C’est bon!» – сказал, потрепав меня по плечу, один из них. Отомкнули они мою канцелярийку, выбрали из нее все, что там было, видят, одни только бумаги и принадлежности для письма. Бросили все и ушли. «Ну, – думаю, – счастливо отделался!» Подобрал я разбросанные ими бумаги, уложил все снова, надел ящичек на спину и пустился далее. Но не успел я отойти нескольких шагов, как они вернулись и навьючили на меня два своих ранца, обтянутых телячьей шкурой. Как я ни кричал, как ни протестовал и по-латыни, и по-польски, они в ответ показали мне штык и крикнули: «Марш!». Что было делать? Пришлось повиноваться и тащить на спине и свою, и их ношу. Каждую минуту сменяли они по очереди свои ранцы, а я все тащил их по два сразу. Устану, присяду где-нибудь отдохнуть – это они мне не запрещали… Вот как-то сел я на камень, вынул табакерку, сам понюхал и их потчую. Они понюхали да как расчихались. Я им кричу «Vivat!», а они мне: «Bon, camarade!». А того не понимают, что у них под носом червонец. «Вот нюхайте! – думаю. – А не унюхаете, что под табаком спрятано». Дошли мы так до Щучина. Все там уничтожено: господский дом, хаты, корчма. Жилище священника без окон, костел отворен, все в нем расхищено, даже склепы открыты и в гробах все перевернуто. Нигде ни души, только несколько камрадов, подобных моим, шныряют, разыскивая, не осталось ли чего на их долю. Несколько собак выли в деревне да петухи перелетали с забора на забор и пели свое «ки-ки-ри-ки», словно поддразнивая грабителей. Но торжество их продолжалось недолго. Мародеры крикнули: «Целься, пали!» И петух повалился, а за ним другой и третий… Свинья вылезла откуда-то, и той пустили заряд в лоб. Насобирали горшков по хатам и принялись готовить обед.
Я улегся на траву и снял с плеч свою шкатулочку, а они у меня взяли ее и положили подле себя – вероятно, для того, чтобы я не вздумал бежать. А куда тут убежишь от таких милостивцев, которые не пожалеют послать тебе пули вдогонку?..
Разложили мародеры огонь в вишневом садике какого-то крестьянина и стали мне кричать: «Клеба! Клеба!» – «Откуда возьму я вам хлеба? – говорю я им. – Нет хлеба!» – «Нет клеба!» – повторили они грустно и стали мне показывать, чтобы я поискал в избах.
Но что найдешь после того, как побывали тут сотни подобных мародеров?
В досаде, что ничего не нашли, они разбили и уничтожили все, что еще уцелело в избах, и снова заохали: «Нет клеба!» – «Ага! Нет хлеба!» – подтвердил я.
Вернулся я с ними в садик, а там остававшиеся камрады открыли уже мою шкатулку и разжигают моими бумагами костер. Зло тут меня взяло, и я выхватил свое добро. Разжигавший костер сперва удивленно на меня поглядел, а затем хотел рубануть меня палашом, но мои спутники стали за меня заступаться и схватились тоже за оружие. Чтобы предупредить кровопролитие, я бросился между ними и стал просить знаками, чтобы они остановились, и затем передал собственноручно мою шкатулку тому, кто растапливал костер моими бумагами. Он не взял ее и, посмотрев на меня ласково, отошел: остальные бросились ко мне, пожимали мне руку, обнимали, крича: «Bon, bon, camarade! Vivat, camarade!».
Затем они снова принялись варить похлебку – суп, как они ее называли. Достали из своих манерок соли и риса, подправили и принялись есть, посадив меня на почетное место и отдавая мне лучшие куски.
Когда поднялись мы с привала, каждый из моих камрадов подтягивает свой ранец, а жегший мои бумаги захватил себе на спину и мою шкатулку. «Ну, пусть ее лучше берет себе, чем драться из-за нее!» – подумал я. Он, видно, понял мой взгляд, поговорил о чем-то со всеми остальными. Те пожали ему руку и стали мне объяснять жестами, что он несет мою шкатулку, чтобы облегчить меня в пути. И я тоже пожал ему руку в знак благодарности…
– Вот и поймите этих людей! – молвил монах, нюхнув табаку. – Понимают благородство, а грабят!
К вечеру вошли мы в Слоним. Там грабить нельзя было, там находилось поставленное французами начальство, которое наблюдало за порядком. Камрадам моим указали квартиру. На прощание я собрал их всех вокруг себя, сам из тавлинки понюхал и их попотчевал. Затем, запустивши пальцы в глубь тавлинки, вынул оттуда червонец и повертел его перед носом каждого из них. Они взглянули друг на друга и покатились со смеху. Я тут же разменял червонец, на целый полтинник купил баранок и угостил моих французов.
«Bon, bon!» – говорили они, потрепав меня по плечу.
Но я, однако, дорого поплатился за эту шутку. До доминиканского монастыря довез меня писарь. Я там был встречен с распростертыми объятиями. Вся братия ничего не ела в последнее время, кроме хлеба. Да и того оставалось уже мало.
«Salve, frater! – сказал мне настоятель. – Спасай нас от голодной смерти. Все у нас отобрали французы. А мои доминиканцы квесторами никогда не бывали. Поезжай за сбором, привози все, что дадут, зернышко к зернышку, и выйдет мерочка. Поезжай, frater, у нас и коней-то всех забрали, поезжай!»
«На чем же я поеду, reverendissime, когда коней у вас всех отняли?»
«Они оставили нам одну свою клячу. Худа и заморена, но свезти тебя может».
«А как я уберегу от мародеров то, что наберу?»
«А ты ступай леском, по тропинкам, мимо болот. Барана-проводыря я в ближайшем лесу припрятал, возьми его там. И поезжай!»
Пристроил я кое-как таратаечку и на следующий же день выехал на рассвете с благословением настоятеля.
Как видите, Бог пожалел меня. Удалось мне собрать более двух десятков овец, и червонцев немало лежало в тавлинке, а мешков с хлебом, овсом, картофелем и другими Божьими дарами набралось столько, что мне в одной помещичьей усадьбе дали воз и мальчика вместо возницы… Ну, думаю, пора возвращаться к голодной братии. Дело шло к вечеру. Дай, думаю, заеду в вашу усадьбу. Слышал, что вы щедро награждаете нас, бедных квесторов, доеду, думаю, до заката солнечного, лишь бы мне только не повстречать опять камрадов. Еду по большому тракту, а сам все привстаю на таратайке и осматриваюсь во все стороны, как аист. Пришлось проезжать мимо корчмы, а тут как из нее высыплет целая ватага. Ну, думаю, придется мне распрощаться с моими овцами; хорошо хоть денежки сумел припрятать, не доберутся до них: тавлинка глубока!
И точно, ухватились было мародеры за мое стадо, да один из камрадов указал на меня рукой и стал что-то рассказывать товарищам, упоминая Щучин и Слоним. Э-э, думаю, да это один из моих старых приятелей, он меня защитит! Подали мы друг другу руки. Но затем он засунул руку в мой карман, вынул тавлинку, высыпал весь табак из нее в свой кивер, а с табаком посыпались туда и мои червонцы.
Его товарищи хотели расхватать у него эти деньги, но он не дал, а разделил червонцы поровну между всеми. Затем высыпал снова табак в мою тавлинку и весьма любезно подал ее мне.
Нахохотавшись вдоволь и обыскав всю мою одежду, они было бросились снова на моих овец, но тут послышался лошадиный топот и нежданно-негаданно появился уланский офицер, а за ним вскачь неслась и его команда. Офицер закричал что-то мародерам по-французски, потом обратился по-польски к подъехавшим уланам: «Это те самые птицы, которых велено по приказанию Наполеона поймать и отправить в Минск. Окружите их и – марш вместе с ними!».