Текст книги "Счастье"
Автор книги: Софья Купряшина
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
история со шкафом
У меня в квартире жили девочка Паша и девочка Станиславочка. Паша снимала у меня комнату, а Станиславочка была моей любовницей. Паша была очень аккуратная. Из ее комнаты несло духами и бананами. На всех стульях лежали деньги и гомосексуальные журналы. Когда она уходила по делам, мы со Славусенькой рассматривали ее духи и серьги, бережно беря их двумя грязными пальцами.
Станиславочка не отличалась аккуратностью. Она часто ночевала на складе, укрываясь какими-то чехлами, а утром подбирала с земли бычки, докуривала их, рылась в помойке и тут же шла на работу; поэтому у нее часто не хватало времени для утреннего туалета. К тому же она была большой грубиянкой. – Пропьем, Санек, пашины брюлики? – спрашивала она, почесывая хорошо развитую грудь. – Ой, чтой-то у меня вскочило-то? Будто сыпь? – спрашивала она, приглядываясь к животу. – Не СПИД ли, едрена-матрена?
– Мыться надо чаще, – отвечала я.
Узкая Паша уписывала на кухне чизбургер с молочным коктейлем, а широкие мы пили в комнате водку, хрустели огурцами, громко хохотали вконец осипшими голосами и гладили друг друга по толстым ляжкам.
– Вот оденусь потеплее и спать лягу, – сказала Станиславочка и принялась напяливать на себя свои ароматические шерстяные носки.
На руках у нее лежал толстый слой городской копоти. Она работала дворником на Новом Арбате. Паша, естественно, в Мак-Дональдсе. А я сдавала бутылки, комнату, поебывалась изредка за прокорм, в общем, все мы были женщинами деловыми, но довольно болезненными. Паша страшно кашляла по ночам, настоявшись в своем кокошнике за прилавком, продуваемом с четырех сторон, у нас со Станиславочкой текли сопли, случались истерики, болели поясницы от ношения тяжестей, у Славуси после стройбата начался ревматизм: она дергала во сне ногами. Паша от армии откосилась как-то; или по правде хворая была – уж не знаю. У Славуси было недержание мочи и малиновое лицо, у меня нервный тик и заикание, но это не мешало нам временами радоваться жизни, крепко обниматься, плакаться друг другу в рваные кожаные куртки, от чего мы тоже получали большое удовольствие, и делать друг другу подарки. Паша иногда дарила мне воздушные шарики, Славуся – тушенку, старый костюм ожиревшего полковника и нежную себя; я же в ответ иногда убиралась в пашиной комнате и никогда не обкладывала ее хуями, а Станиславочке воровала носки и зажигалки.
На нашей улице жили только гулящие женщины. Других женщин на этой улице не было. Их руки были покрыты кривыми самопальными татуировками и шрамами.
Славуся часто хулиганила на работе и по вечерам жаловалась мне, что ее снова прибили, дали вина и назвали гулящей. Чтобы утешить ее, я совала голову ей под свитер и целовала сосочки и пупочек. На ее животике росли светлые и жесткие волосы. Но она не спешила возбуждаться и критически оглядывала меня, указывая на свинцовые мерзости костляво-опухшей жизни. Временами она говорила, как Горький в «Университетах»: называла меня во множественном числе, велела сменить рубашку и проч. Чуть покрасневшие от насморка крылья моего носа превращались у нее в сизые, пористые, мясистые и похотливые, сносная рубаха от Кельвина Кляйна – в жалкое грязное рубище, волосы становились сальными и всклокоченными прямо на глазах, – весь мир тускнел и проваливался, как нос сифилитика… Потрогав ее гульфик, я нашла его мокрым, а она в припадке действительности, опоенной сатранами, стала яростно сначала тереть руками причинное место, а потом картинно нюхать их, изображая крайнее блаженство и даже оргазм.
– Да! – кричала она. – Обоссатушки! Опять обоссатушки! Ха-ха! Да! Вы, надменные, присно засранные, исполненные той унылой говнистости пирога, когда и горе-то… Горе! Какое горе! Я – мандавошка! Ссыте на меня, унылые женщины!
После всего сказанного она повалилась на кровать и захрапела. Я долго принюхивалась и приглядывалась к этому странному проспиртованному существу и думала, что я вообще в ней нашла. Водки она мне все-таки притаранила. Выпивая ее, я стянула со Славуси носки, погладила пяточки, поцеловала одну из них, попыталась снять мокрые штаны – но она плотно склеила ласты.
Потерев себе нос грязным кулаком, она свернулась еще калачистее и опять отключилась.
Пришла с дискотеки веселая Паша и зашагала с шариками по коридору. Я чуть не сблевала от ее духов, выпила и втянула носом остатки славусиного запаха в кухне. «Бабки» кончались. Было прозрачно грустно. Голод отпустил маленько. Я постукивала по бутылке ногтем, подперев голову кулаком, потом достала из помойки пакет мак-дональдовой картошки, выброшенной Пашей, и разделила на две равные порции: нам со Славусей на завтрак. Я думала о том, что только моя недюжинная натура может вынести такую голодную и пьяную жизнь, как сказал некогда трущобный дядя Гиляй.
Я стала вспоминать, как меня выгнали из дома в 18 лет за то, что я подняла во дворе юбку по просьбе моего любимого Вити Комарова. Дом был ведомственный, и родители очень испугались позора. Во дворе было много народу: сумерничали баянисты и балалаечники оркестра народных инструментов, с ними поддавали и певцы, и балерины, переквалифицировавшиеся после пенсии в поэтесс, и непьющий физик Гартман, который не проходил по ведомству, а просто любил послушать чужие разговоры и пристально вглядывался в говорящих сквозь сильные очки.
Выгнали меня, правда, не на улицы: избрали компромиссный вариант – отстегнули захламленную миниатюрную квартирку, сшитую из дополнительных площадей; не кооператив, конечно; так – для складирования старых журналов и мебели.
Я тогда умела только ебаться, есть, пить, читать, стирать трусы и помнила несколько стихов из школьной программы. Начались кровавые бытовые будни, бессонница от голода, всякие-разные странности… А тут и Витю посадили.
Правду говорят, что голодный человек способен на все. И настал момент, когда я решила прийти к родителям поесть. Я не особенно долго готовилась: поддала маленько, замазала синяки под глазами (только это в обратном порядке), надела пиджак и пошла, показав на контроле в место вместо проездного календарик за прошлый год.
Соседи снова сумерничали, рассуждая о бекарах и дирижерах. Никто из них меня не узнал, хотя я громко и внятно здоровалась со всеми. Первым очнулся полуслепой Гартман:
– Б о ве мой, это же Сашенька! Добрый вечер, Сашенька! Как ты изменилась!
Все обернулись ко мне и разинули варежки.
Я стала грубая, коротко стриженая, местами поджарая, местами опухшая, в витином черном пиджаке с пыльными следами, в кепке, в калошах на босу ногу (но это вранье: в ботинках я была, в ботинках), я имела мужскую походку, глубоко затягивалась сигаретой, не выпуская ее изо рта, сверкали голодные сузившиеся глаза, желваки ходили ходуном, наметились морщины скорби и волевые углубления на щеках, которые тоже обещали быть морщинами. Во! Нормально? И я говорю.
Ну а дальше все было хорошо: родители быстро отобрали все то, что уже испортилось, отдали мне, дали денег на метрецо, полбатона, дедушкину кофту; потом была сцена, как на картине Маковского «Свидание», то есть все наблюдали, как я кушаю в коридоре бутерброд с татарским мясом, держа его двумя руками. Я была сильная мордатая баба, и хули мне не идти работать – с такой харей, с такой жопой, с такой пиздой, в конце концов, – что ж такое, в самом деле! Сколько можно?!
Страдаю хуйней, валяюсь с книжками, устраиваю себе праздники, как в передаче «Тин-тоник» (Здравствуй! Сегодня у нас будет праздник причинного места.)… Надо идти.
И я пошла жить дальше.
Вспоминая все это, я машинально сожрала свою утрешнюю порцию картошки, обругала себя самыми грязными словами, сдвинула ароматическую Славусю к стенке, вжалась в нее, как в креслице, и начала засыпать. Она обняла меня, погладила…
Ну и на том спасибо.
На следующий день Славусю выгнали с работы. Денег уже совсем никаких не стало. От горя жизни мы пропили кровать и стали спать на шкафу, приставляя к нему лесенку. Крыша у шкафа была жесткая, узкая, с какими-то идиотскими заклепками и стерженьками, которые вонзались в тело и рвали наши и без того ветхие одежды. На полу Славуся спать наотрез отказалась:
– Мине рематизня мучить. Кости ноють. Спи, коль ты така закаленна.
Но я закаленной не была, а изнеженной алкоголем, и простудилась в первую же ночь, хотя была одета продуктивно в свалявшиеся шубы и валенки. И в головах у меня было много теплого, но с пола шел могильный холод, и совсем некого тепленького мне было обнять – ни животика, ни шейки короткой, ни взлохмаченных русых кудрей.
Я оторопела от горя холода, извелась, затемпературила, и это было приятно, потому что Станиславочка рвала на себе рубаху ночную (начиная с груди, конечно) и ставила мне водочные компрессы, задумчиво посасывая уже разгоряченные мною использованные тряпочки.
Только одного мы не решались сделать: выпить пашин одеколон – уж больно резко пах (как лисья моча, наверное).
Оправившись, я перебралась спать к Славусе на шкаф. Начались новые терзания: борьба за то, кто будет спать у стены. Никому из нас не хотелось наебнуться во сне с двухметровой высоты. Ей повезло, сучаре, и в картах и во всем таком, – она всегда вытягивала или выпаймываласебе стенку.
Она быстро привыкла к всесторонней защите, стала спать по ночам и временами нагло ссаться на шкаф. Струйки стекали по его полированным дверцам, пропитывали полки, наше несчастное одеяло и все остальное (про себя я уж молчу). И когда она в третий раз устроила мне «небольшое, но вонючее озеро», я пролезла к стене, сдвинула ее к краю, одновременно вытерев ею шкаф, и блаженно уснула.
В четыре часа утра раздался жуткий грохот.
– А! Ебена дрожь! Едрена вошь! Ебать те конем через три коромысла! Дрочить те ежами по самые уши! Умираю!
– По уши чьи– ее или ежовые? – спросила прибежавшая на грохот Паша и деликатно отвернулась, увидев небольшую катастрофу. Она собирала народный фольклор для института и очень интересовалась нашими перебранками.
Славуся лежала на полу, колотила ногами по шкафу и горько рыдала.
– Ну спихни меня отсюда.
– В жопу пшла!
– Спихни, жизнь моя, спихни, золотенький самоварчик.
– Фуфло! Даже здесь надо было насрать!
– Где, на шкафу? – спросила любознательная Паша.
Она стояла в коридоре и тщательно записывала все это в блокнотик, оклеенный яркими цветочками…
Утром Паша дала нам деньги за следующий месяц и пошла по своим пахучим делам.
Славусю периодически рвало от сотрясения мозга, у меня не открывался правый глаз, потому что, когда я все-таки сама спрыгнула со шкафа, она в процессе моего полета двинула мне коленкой по морде. Дурная, дурная картина! Надоело, прости Господи! Стоит еще добавить, что мы сосали (и это тоже) ананасные доли и пили ЕЕ, незарегистрированную торговую, потому что по трезвянке ненавидели друг друга, а под кайфом улетали в то самое измерение, где нам суждено было друг другом восхищаться. Вот что жизнь делает. Остается только развести руками, если вам их еще не оторвали, конечно.
Все просто: Химия
и
Жизнь.
Мы думали о том, что со Шкафом и Пашей надо кончать. Они нам надоели. Оба были высокие, узкие, лакированные и непьющие (ничего, кроме мочи), а мы таких не любили.
Мы держались до вечерухи кое-как, чтоб не впадать в коматозное состояние, и кое-что замыслили.
Едва Паша вошла в квартиру, Станиславочка подковыляла к ней на своих кавалерийских ножулечках и начала зазывать ее к нам на пир.
– Ну, что Пашута, – вопрошала она, – бабок в Мак-Дональде настреляла, а? Да ты не ссы – выдай на общачок пару гамбургеров, а остальное – наши проблемы!
Она была уже поддатенькая, глупенькая – отлеживалась и прикладывалась, а я в это время хотя бы белье стирала (иногда, кажется). Я боялась, что она все испортит, но нет: таблеточку мы растворили. В десять она отключилась, а в одиннадцать мы сволокли ее с нашего двуспального диванчика и водрузили на шкаф. Это было несложно: мы же широкие, мы же прошли огонь, воду и камеру предварительного заключения (где нас, кстати, очень уважали).
Мы легли со Станиславочкой на наш диван в чистое белье и замерли на несколько минут от блаженства. А потом – вот вам и прелесть комфорта! – повернулись друг к другу жопами, повозились еще, как собаки, устраивающие себе ямку в песке и – Как я спать люблю, еп-ы-мать! Ведь нету никакой этой жизни (там), и нет меня, похожей на остатки веника, и нашей любви, похожей на спиртовой фитилек в кабинете химии. Мне снилось, что я больше не ворую, не пью, а покупаю в маленьком светлом магазине босоножки с множеством тончайших ремешков; а свои ботинки отдаю окончательно спившейся переводчице с нижнего этажа. Ведь должно же что-то поменяться.
В четыре часа утра в соседней комнате раздался жуткий грохот. Затем легкий стон. И молчание.
Мы встрепенулись, как по команде, побежали, увидели желанную бордовую струйку из пашиного рта – и добили ее табуреткой. Я все-таки удивляюсь Славусиной силе: добить человека табуреткой! Ну а дальше – все как обычно: выпустили кровь в ванную, дальше Славуся сама заправляла: целлофан, коробки. В контейнер носили вместе. Ментяра напротив посольства дрых. Утром оставалось еще три коробки.
– Что, девочки, переезжаете? – спросила нас старушка с нижнего этажа. – Я смотрю – шкаф внизу стоит, а вы с коробочками…
– Нет, обновляемся, Мария Марковна. Меняем мебель, хлам ликвидируем.
В ее резиновую улыбку просунулась злобная претензия: откуда деньги? То они трясущимися руками толкают перед собой тележку с бутылками, низко надвинув шапочки на побитые лица, а то, понимаешь, обновляются…
Пашиных брюликов и тугриков нам хватило не очень надолго, но мы успели сделать много кардинальных покупок и отдать долги. Мы сделали ремонт, купили фланелевые джинсы и дорожные часы.
Однако Одинцова совсем ополоумела (Славуся то есть). Мне и так было тошно, а тут еще у нее активно стала ехать крыша. Она поддавала в самых экзотических местах (в шкафу, в туалете, в холодильнике, предварительно вынув из него все полки и продукты), после чего начинала с воем бегать по коридору и биться об двери с такой силой, что с потолка сыпалась штукатурка.
– Что, милый… и Пашеньки кровавые в глазах? – спрашивала я. Она кидалась на меня с визгом, достойным лучшего применения.
Мне пришлось коротко подстричься.
Иногда она не билась, а произносила длинные рифмованные монологи, где некрасовское пасторальное нытье перемежалось рифмами типа «и кровищи до хуищи». Это было что-то вроде припева.
Я стала относиться к ней с прохладным любопытством, переходящим в отвращение, и когда она среди ночи вдруг стремительно прижималась ко мне – жалкая, дрожащая, хватала меня холодными руками и кричала:
– Санька! Смотри! Вон она стоит! – я брезгливо отталкивала ее и уходила в другую комнату.
Ну стоит. И здесь стоит. И духи эти, еп их мать. Мнелегче?
Когда-то она считалась сильнее. Когда-то я исполняла ее прихоти, думая, что так будет проще.
А эта лужа жидкого говна…
И тогда я решила завязать с нашей amor spiritus, перестала пускать ее в дом, покрасилась, потому что от седины не было уже никакого спасения, нашла выход из этой бездны, нашла себе кое-что невинное и покладистое.
И на шкафах больше не сплю.
история обмана
Одна респектабельная пара должна была пересечь несколько пограничных постов, дабы попасть в штат N. Недавно супруги сделали приобретение. Это была изящнейшая белочка, сумчатая что ли, или серебристая, – милейшее существо с глазами куртизанки, и стоила она тысячу франков. Как известно, перевозка животного через границу сопряжена с некоторыми трудностями, и тогда супруги решили…
Нет, лучше так:
Когда мы воровали в булочной конфеты, то мы прятали их в лифчики, а одной девочке лифчик был несколько свободен. И вот уже когда мы почти благополучно открестились от подозрений, пастила в шоколаде выскочила у этой девочки из-под юбки, поскольку проскользнула из лифчика, минуя кофточку и пояс. И тогда зоркий пенсионер осторожно взял ее за плечо и сказал:
– У вас что-то упало.
– Это не мое, – ответила девочка и загнала батончик ногой под дверцу кассы.
– Дорогой, – сказала жена, – я думаю, что самое безопасное место для перевозки нашей Зи-Зи (так звали белочку) – это твои трусы. Удобно и надежно.
Супруг после некоторых колебаний согласился. И вот уж позади несколько границ, и вот уж осталась последняя. Супруг бледен. Вдруг он сует руку в штаны, выгребает оттуда бесценную белочку и швыряет ее as far as he could.
– Что ты наделал! – вскричала жена. – Мы миновали почти все преграды, и теперь, у цели!.. Как ты мог!
– Дорогая, – ответил супруг.
Потом мы ехали в автобусе в комбинат производственного обучения – старое здание с ржавыми трубами. В автобусе зоркий пенсионер осторожно взял меня за плечо и сказал: «Пойдем выйдем», или как-то сказал, что нам надо абстрагироваться, то есть уединиться для разговора.
Когда мы отошли, он сказал:
– Вы ведь знаете, что у вас с юбкой?
– А что?
– У вас оторвалось все – подол оторвался.
– Что, совсем?
– Кто, я?
– Нет, подол совсем оторвался?
– Еще висит.
– А-а. Ну это ничего. Спасибо.
Мы подъезжали к комбинату с тяжелым сердцем и с тяжелыми лифчиками.
– Дорогая, – сказал супруг. – Когда Зи-Зи подумала про мой определенный предмет, что это сучок, и стала по нему прыгать – я терпел. Когда она пыталась надергать ниток из моих трусов для гнезда – я тоже терпел. Но когда она подумала про два других моих предмета, что это орешки, и стала их грызть – я не выдержал.
Уже выходя из автобуса, мы заметили, что девочка Лена вся как-то извивается от стыда. Автобус остановился рядом с мусорным контейнером. Мы вышли. Вдруг она страстно сунула руку в кофточку, извлекла пастилу в шоколаде и с криком: «Не могу больше! Жжет она меня!» – выбросила ее в контейнер.
Так закончилась эта история.
БЕЗ СНОВ
война
Война настигла нас в деревянном двухэтажном доме. Я была достаточно высушена собственной жизнью, чтобы встретить ее спокойно и даже с некоторой радостью. Мне позволялось теперь где угодно курить свои горькие папиросы, внуки почти не смеялись надо мной, а прижимались к моим колючим щекам, слыша непривычный грохот и вой. Масштабы страха обратно пропорциональны масштабам события. Я вспоминала свою тридцатилетнюю бабушку из ее рассказа о войне: во время тревоги у нее начинали стучать зубы и она говорила няне:
– П-п-пашенька, в-в-возьми Нинулю и спускайтесь в метро.
Ее старики тоже держались браво.
Теперь, когда пришла моя пора высохнуть и сделаться жесткой железной мочалкой с седым отливом для мытья сковородок, я радовалась именно такому предстоящему концу. Но все вышло сложнее: мгновенная смерть – удел избранных.
Сбылся многосерийный сон. Стук в дверь и это единственное, резкое, как внезапный глубокий порез на груди:
– Юде!
Когда они насиловали моих внуков, в доме стояла поразительная тишина. Гриша стоял на коленях в постели, со взведенной попочкой: так же он стоял когда-то грудным, когда не мог еще держать головку, – он так же сопел, всхлипывал и размашисто тер лицо о подушку, а его продолжением был курносый офицер со ртом-гусеницей. Его закрытые глаза в темноте казались открытыми, вбирающими в себя свет. Грише было шесть лет.
Мине было десять. Она лежала, как положено, на спине, и другой офицер отлетел от нее, вслед за ним отлетал и китель, и галстук. Она молчала, но до меня доносилась каким-то ультразвуковым образом ее дрожь и крик раздираемого тела. Рот ее был открыт огромным квадратом, так что обнажились не только зубы, но и десны; время от времени этот квадрат делался параллелограммом. Я помню еще запах чужого пота: не нашего – а чужого. Ножки ее – гладенькие, смуглые, с пунктирным пухом – покачивались в такт, и на них также отдельно покачивались спущенные гольфы, сделанные мною из старых ее коричневых колготок. Клейкое пространство сна обнимало меня. Я тоже стояла молча – как в страшной усталости. Одновременно с этим двое переворачивали дом: один шуршал в мансарде книгами, другой гремел посудой, без конца что-то разбивая и проливая на пол. Я трогала спину другого офицера, который зависал над Миной, и говорила в пространство его дыхания:
– Герр официэ… либе ми… майн… либе – (как же сопрячь? сопрягать?) – майн киндер… ихь либе…
Он по типу был более азиат. Прямой угол его скулы, дальний край печки и темный каркас шифоньера слились в удивительную композицию, где каждый предмет обозначал другое и взаимозаменялся соседним. Он внезапно и сильно отшвырнул меня ногой – я стала куском боли и гула и тихо, без слез, запела:
– Щипиди-книпиди боббе гебакт…
Почему? Почему? Почему мы все молчали?
Я увидела из-под стола, как Мина встала, я увидела ее ножки в спустившихся гольфах, вытянутые носки которых мотались при ходьбе; она переступала отдельно каждой ногой, она не могла соединить разорванное тело в шаг. Густо и медленно – бесконечно и гулко ныл разбитый нос; ее нога стояла рядом с моим носом и вдруг запрокинулась и ударила в него. Повторение знакомой боли отвлекло меня от этого странного действия. Я поняла, что совсем ничего не слышу – все звуки исчезли – и не услышу больше никогда. Они, кажется, уходили. Мина сидела рядом с моей бесполезной головой, ковыряя окровавленную доску пола; доска пропитывалась кровью и сейчас, несмотря на то, что она просунула юбку между ног и придерживала ее рукой. Я увидела, что такими же шагами, как только что Мина, к нам идет Гриша; глаза его – бесцветные и мертвые – вонзились в меня, и вдруг под этим старческим взглядом во мне стал разливаться тот бесполезный крик, которого я не могла услышать. Офицеры уже ушли.
Так мы сидели втроем под этим столом. Кровь засыхала и делалась липкой. Но воду перекрыли – нигде нельзя было достать воды. Две теплые и темные головки были передо мной; от этого тепла и запаха детских тел из меня лились слезы – с каждым поцелуем все сильнее; так мы сидели до темноты, пока не приехал мой сын с женою; они отвезли нас в северный город.