355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Купряшина » Счастье » Текст книги (страница 7)
Счастье
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:35

Текст книги "Счастье"


Автор книги: Софья Купряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

На экране в машине плакала шлюшка, которой всунули вместо платы пятифранковый одеколон; а водитель, которому она сказала: «Плачу натурой», – ласково ее уговаривал, что он честный семьянин, что они уже приехали и волноваться совсем не надо. «Но я хочу тебя», – она целовала его холодные руки и пыталась пролезть под куртку. Он включил в машине свет, и вокруг его глаз, лучащихся крепкобульонно внутри, обозначились лучи длинных и крепких морщин; рот был волевой и добрый; он недавно похоронил сына. «Посмотри, какой я лысый», – говорил он и лохматил себе чубчик пленительнейшим, неповторимым движением. Это было еще большим унижением, чем дрянная склянка. Вряд ли кто-то мог угадать в личике из соболей и «Диора» маленького собирателя меди и мидий. Он подарил ей шоколадку и проводил домой.

С мальчиком был сильный припадок, и его снова пришлось отвезти в клинику.

На совершенно сухой платформе осенью уходил поезд.

Пирамиды зимнего Хиопса потрясли меня своей мощью. Из обложенных толстых сетчатых от прутьев цементных коконов глядятся тонкие девственные трубочки, всем своим видом напоминающие стыд ржи.

Но горд Хиопс-Владыка и осыпает вас порой из-за стены бетонного Вавилона то ли крапчатым камнем, то ли пучком выбеленной травы. Важно другое: когда дерево досок теряет краску, всякая дверь становится охристо-медвяной, всякие стены – стыдливо – как розовое белье – выкажут из неописуемой зеленой белесости свои драночки – а слово-то какое! Брось камень в меня, который лежит рядом. Все молчит в катакомбах. Ахиопс думает.

пирамиды кольчатого ахиопса и кубы пектуса

Если бы нам вздумалось писать «Петербург», Ахиопс Кольчатый стал бы Петербургом. Но на площади (кольчатой) с надписью 1970 (то есть это была труба на площади) обязательно сидела прорицательница в черном платке и зашивала свои сапоги. На пальцы ее страшно было смотреть. Впрочем, тут на всех было страшно смотреть. Кроме погребенного Романа, все с утра начинали тосковать.


формы тоски
река псекупс
церковь, или звонок на завтрак
разнообразные звоны с утра
песни

Я открываю глаза и вижу полный цвет – выскобленный музыкальный шарик страха – горелый гараж посредине пляжа (он же киоск), и это было, он действительно стоял.

Кто-то говорит под окном: «Э-э, абувввв, аужж», – четвертый этаж. Звуки, звуки, гудки, птицы, и хлопает дверь церкви: дворник пошел умываться к кому-нибудь в квартиру.

Надо фомку, чтобы выйти на крышу.

Этот город казался мне под пивом с феназепамом кеглевым мальчиком, который уронил красную кеглю в котлован. Он ждал. В отличие от «пъмадоров», «кому – таторов, а кому – ляторов», крепостных стен с поруганной монахами девицей, всякого пускавшей теперь за бутылку водки по веревочной лестнице, город этот был похож на вросший в песок голубой трубочный перелезатель в виде звезды Хиопса, плотно сработанный плотником Провом. Он был ровен, сосредоточенно бездумен, покоясь в начиночных звеньях снега, кирпича, мха, бетона; венчала все это труба Хиопс 1970.

Кроме преступной девушки, потерявшей сына [6]6
  Ее звали Шелкова.


[Закрыть]
, там жили преступный профессор Карский [7]7
  Потом все имена изменятся.


[Закрыть]
, открывший топором дверь на крышу и пробежавший по снегу, потом – то ли актер Перцов, то ли водопроводчик Влас, сделавший падшими обоих детей и наслаждавшийся сейчас клубникой из Северной Каролины и 15-летней Марфой, с добрыми по молодости, узкими, доверчивыми глазами.

Остальные держали коз.

Слоистость была девизом этой местности: скрип и слоистость.

А река Пескупсвсе плескалась и плескалась, несмотря на то, что болела рука и надо было открыть фомкой дверь на крышу.

Никто не замечал, что все старинные песенки построены на каламбурах. Ненавязчивое воспитание.

Мы обещали рассказать о формах тоски жителей Хиопса. Надо сказать, что самым великолепным в тоске был Влас, потому что у него ее не было, а самой безобразной – Наина Шелкова – девица, склонная витийствовать и безобразить.

– Где стихи, я вас спрашиваю, где поэмы солнца, где синтез?! – кричал профессор.

Вкус рубля.

«Они думают, что если раскрасить все наличники, горки, веранды, медведиц так ремесленно-однотонно, дети будут рады. А им нужен цвет земли, войлока, того пространства, что создается деревьями, не желтые холодные трубы, а вмазанные гаражи, то есть с мазками от ржави, бывше-голубые, охровые, красные», – думала Наина, сидя в котловане.

Я прихожу в себя к вечеру и вспоминаю, что целый день шла бессмысленная борьба с памятью. Днем я умела удивляться, а на пустой улице все ходили в плащах, и небогатые французы только речью отличались, но дети, постриженные наголо, их все-таки обступали. Мне нужна была цель, чтобы идти куда-то, но я не видела внутри себя ничего и глубоко дышала, как во сне. Мне хотелось быть занятой или хотя бы голодной. Моя роль перестала мне принадлежать, но продолжали выскакивать слова: надень шапку. Старое знакомство. Когда-то он снял девочку на вечеринке в пыльном подвале. Мы сидели друг против друга с гениально-постными физиономиями и так друг друга хотели, что дрожал пол. Если бы мы дали себе волю, то застыли бы, обнявшись, как стоят влюбленные лошади, положив тяжелые головы друг другу на шеи. Дон Гуан и Лаура – только оба уже давно каменные гости. О Роме он не знал, только встали часы, когда он умер. У меня возникали разные картинки – уже после двух цветаевских деревьев, после многих «попаданий» – бывает, чужие деревья срастаются на каком-то участке – это болезнь или аномалия (что одно), – и снова разделяются, как будто ничего не было, но они уже до смерти – одно.

Вот он протягивает мне пузатую маленькую рюмочку с двумя шершавыми полосками – и я ощущаю теплую знакомую шершавость – тепло его и полоски бокальчика: мы снова дома.

А уже во сне – под феназепамом – задержанный кадр: человек ступает на порог и убирает ногу: повтор. Тот укромный уголок, притолока, пережившая войну, все смоляные, деревянные неровности имеют свои названия: зайчик, мальчик, старик. Я знаю, сейчас он выйдет из маленькой комнаты с печкой и скажет: «Маматька, давай лото». И я пойму, что не он, а я не могу перешагнуть высокий террасный порог.

У ученого Песцова была кликуха: Последний из посвященных.

Водопроводчик Влас тосковал примитивно. К объедкам и пустым бутылкам звал Шелкову, которая уже где-то нафабрилась. Она перешагивала груду помертвевших туш и нежно целовала его щетинистые закопченые щеки. Еще на закуску он совал ей в рот свой палец, которым только что мешал в печи и сладострастно проводил по деснам.

Когда сходили первые восторги —

 
Злой сантехник дядя Вадя
Выеб девочку неглядя
На лобке увидел пальчик:
Оказалось, это мальчик —
 

– он злобно начинал цитировать роман Простынько «Прорастает полынь», попинывая Шелкову взглядом, ибо настроение у него менялось, как у бабы перед месячными:

«Пыльный Федор лысо глядел вдаль. Затянулся крепко, до безразличия впиваясь белыми пальцами в кайму мятых кружев. – Дергаюсь я что-то. Ублюдки. – Бледно вертел в пальцах неиспользованный презерватив. – Вообще-то у меня всегда стоит, – угрожающе наступал он. – Устал я, да и годы не те. И вообще, уезжать тебе надо, Аграфена. А то не ровен час… – Что? – робко, не без вызова, вставила Груня. – Что-что! Пошла отсюда, я сказал.

И долго куря, и отдавая курению целиком себя самого, долго и бледно щурился на дым и внимательно следил, как на косогоре исчезала ее новая когда-то юбка.»

Башни не было. Был чердак хиопсового яркого дерева с отдыхающей краской. Бруски по бокам мансарды напоминали на срезах отличное волокнистое мясо с прожаренным каждым волокном. Особенно это было заметно там, где уходящий вверх толстенький обструганный кусок дерева был освещен солнцем; тогда мясные волокна еще и светились, влекли (вернее) и были данностью спокойного приглашения.

Этот чердак и собрал тоскующих жителей Хиопса, но об этом – после литра, дружок.

Наконец они поднялись. Порфирий взломал дверь. Мужчины были молчаливы от страха. Наина затеплила свечку. Они сели на теплую широкую трубу и стали созерцать мансардные огни. Сумерек еще не сделалось.

Здесь бы пейзажик: эх, холодный пейзажик зеленого уюта, где цвета переходят один в другой, как и предметы.

Витринный свинг, кирпичи, похожие на плохой жемчуг и хорошую перловую крупу, снова вставки дерева бывших цветов под голубым складом и две деревянные тупые башни, покрашенные желто-зеленым с высокомерной московской облезлостью, уже теряющие цвет; меж башнями – крытые ржавой жестью неполнозубые укрепления, недолеченные, но начавшие лечение, и оттого менее красивые, чем испорченный жемчуг, имеющий розовость, распад, прочерки, продымленность. Эту стену, казалось, должны венчать латы.

Но город враждебно расстилался: башня, дома, тени, люди в окнах, боязливо задергивающие шторы. Доброй ночи, дорогие москвичи!


город свело

Остаться в этом детском знании всего и, не зная, попадаться в точку, писать судьбу под диктовку. Черешня. Пили с отвращением, курили с отвращением, целовались с отвращением (чужая слюна, как сопли)…

– Будет брехать, будто банщик Бенедикт бежал барнаульским бронепоездом.

– Дябочка. Дай валенки. Дай джеф. Дай косяк.

 
Когда на площадях и в тишине келейной
Мы сходим медленно с ума,
Холодного и чистого рейнвейна
Предложит нам жестокая зима.
 

Теперь под плитой предательств, лжи, побоев, бессмыслицы – абсолютно без эмоций, без сердца, без возбуждения – сплю. Звон бутылок меня оживляет. Я напрягаюсь, чтобы заплакать, когда меня гонят от костра пьяные сторожа. Я напрягаюсь, чтобы сказать: «Сынок». Но некому меня гнать, некому мне сказать «сынок». «Стою на ступеньках в аптеке, и у меня кличка писатель». [8]8
  Юрий Олеша. Речь на I Всесоюзном съезде советских писателей.


[Закрыть]
Я пишу, и у меня кликуха: «дешевка». Вшивая дешевка – швы, порезы, неснимаемый платок (чтобы вши не заводились). У меня почти новые калоши, пиджак с кокеткой, глаза в трещинах и четыре раза по двадцать копеек – перебить сушняк.

«Это ужасно умилительная для самого себя история, ужасно приятно жалеть самого себя». [9]9
  Там же.


[Закрыть]

В комнате, оклеенной актерами, давали деньги. Лестницы, перекрытия, фанеры. Они мирно распределили на троих мою компенсацию, взяли двойной налог за бездетность (Рома еще был) и еще несколько налогов. Я не знала, как говорится у кассы: «Мне бы денег…» или: «Здравствуйте.» Оказалось, что я все делаю неправильно: не то оформляю, не там пишу, и, чтобы получить денег, надо кричать, помнить правила и постановления, заучить перечень вопросов и быстро реагировать. Мне было мучительно стыдно получить 33–47 по паспорту и заявлению. И фотография была не та, и руки дрожали, и голос был скромен и тих. Они меня не узнали или просто забыли. «Вы кто?» – «Да я тут у вас…» – «Разве это вы?» – «Это я, но я уж не та. Помните, как говорил Григорий Грязной: Не тот я стал теперь…» Они звонили в паспортный стол и в милицию.

– Тут вот у нас девушка сидит. Утверждает, что она Шелкова. Проверьте координаты.

И когда все совпало, они сказали:

– Что же это вы так? – с укоризной и жалостью. – Разве можно доводить себя до такого состояния! Посмотрите, на кого вы похожи!

– А на кого?

– А что у вас на голове?

– Шапочка.

– А на ногах?

– Ботиночки.

– А в руках у вас что?

– Сумочка.

– А в сумочке что?

– Вы еще спросите, почему у меня такие большие зубы! Да, я давно не была дома, но это не означает, что я позволю вам над собой глумиться! Лучше дайте мне поесть вот эту свеклу, и я схватила со стола зав. отдела кадров кусок вареной свеклы и в одно мгновение съела.

Гул затих.

Сцену пожара и падания с крыши я даже и описывать не буду. Наина вцепилась в какой-то крюк и ввалилась в мансарду. Без объятий и веселого целования помолчали. Потом запалили для сугреву костер из палочек, личинок, старых стульев, и ведро с каким-то горючим зельем на них покатилось. Тушили неумело. Ардальон разбил пенсне. Потом Наина накрыла зловонный ночник листами жести, поругавшись на него зло. Все были в копоти, тяжело дышали и курили на ступеньке. Наина рассказала еще, что прошла все: огонь, воду (тонула в проруби Москвы-реки), медные скаты крыш, да и чего там проходить, когда каждый выступ – твой (при этом она нежно погладила Ардальона по ширинке); и – по-мелкому прошла: пуля процарапала, балочка упала. Было очень угарно, и свечи все догорели.

Кто-то сказал, что в повседневности мы имеем стрессы гораздо более сильные, чем в экстремальности. Отцы Города и девка Города уже привыкли к этой копотливой деревянной обители, где до солнца – рукой, и до шпиля – рукой, и до смерти, но все это был только ахиоптический обман.

Наина вспомнила, как вошла в мужской душ. Все сидели на прочной белой трубе, курили, переживали: «Ведь все равно б – не насмерть, а до восьмидесяти лет на „даче“ слюни пускать…»

Солнце потеряло свой свет.

В детском бараке тушат солнце, и контуры, тщательно промеченные днем, сливаются в один сливовый куб. И можно было в мрачном лесу пролезать в полые бетонные глыбы для завода и копаться в котловане, доставая кеглю. «Ты Рому Шелкова знаешь?» – «Это который все время убегает?» – И по пожарной лестнице меж шелестящих елей ступать и видеть обсосанную конфету заката…

Громыхнул засов и мы вышли. Бледная Антонина жевала сбрую. Хотелось набить рот сухарем. Думалось: «Да-да, нет-нет», – и вайнеровское пищеварение начинало иметь в себе угрожающие тона.

Вдали – полузапорошенный «Аэрофлот». Антонина вяло предложила поселиться здесь; но профессора побежали жаловаться женам на очки. Снова замела пурга. Разнородные трубы с выглядывающими из-за них антеннами, создающие геометрическую радость несовпадения размеров и непараллельности, крышевые спайки (коитусы цвета), а также зовущая мансарда, изогнутая пустота которой похожа на бедро гризетки, свет статичности, замерший с открытым ртом, и Наина, сидящая на трубе Хиопса, низко наклонив голову в капюшоне, а на расставленные ноги в белых от известки и черных от копоти сапогах свесившая руки с потухшей сигаретой, – были вариантами бытия.

Город засыпало снегом, видны были очертания домов, по-прежнему пленяя смутными переходами вставных конструкций; на ближайшей крыше взрослого цвета были яркие снежные островки и хорошо видны трубы; две – черные изнутри, положенные полуцилиндрами, одна какая-то серая, с двумя-тремя потемневшими или отвалившимися кирпичами, одна-гордая и желтая, несмотря ни на что, и несколько антенн, похожих на весенние черные ветки, очень молодые, влажные и гордые ранними почками электричества. Из одной трубы пошел дым.

авдей полтонов
несчастный саратов
(Подготовка текста и публикация С. Купряшиной)
I

Голый человек летел из окна кооперативного дома Союза композиторов в бедную ночь грустного лета. Его поймали в брезент нечленораздельные милиционеры.

«Дай мне этот день, дай мне эту ночь, дай мне хоть один шанс – ты не уснешь, пока я рядом», – неслось из раскрытого окна общежития прачечного ПТУ. «Эх, была б у меня жена – с живой не слез бы я. А теперь мне поможет лишь одна мастурбация», – неслось из дома напротив, из того именно окна, откуда вылетел летний непокойный человек.

«Как меняются пристрастия… – думали люди милиции, – и, видать, эксцесс. Мастурбация никому еще не помогла в полном объеме почувствовать свое слияние со Вселенной», – так думали люди милиции, свертывая брезент, ибо только на словах были нечленораздельны, а в уме философичны и стройны.

В плавках притерпевшего человека наркотиков не было. «Может, он решил свести счеты с жизнью от половинчатого кайфа, заявленного в песне?» – выдвигали версии люди с пилотками, заткнутыми в погон. Предшествующая песня была о бомже, последующая – о вурдалаке.

«От криминальности жизни», – итожили они.

Звали человека Саратов Юрьевич Чернышевский.

Однажды давно, когда он шел из музыкальной школы в железных очечках с залепленным стеклышком, на него накинулись цыгане и выкрали.

Он стал прислуживать в большом красивом доме босиком. Ел с собакой, стоя на вывернутых ногах. Ходил за подаянием. Раз в электричке заведующая детским домом увидела сквозь грязь и очки русское лицо. Увезла с собой, пыталась разговорить. Хрен получилось у нее что. Мальчик на все вопросы отвечал: «Саратов» как травмированный морально и забывший язык. Только один раз ткнул в книжку «Что делать?» и сказал: «Чернышевский». Так и назвали его Саратов с отчеством Юрьевич в честь Гагарина и фамилией Чернышевский по книге.

Жил он скудно. В детдоме цыганские харчи казались ему раем. Раз пришли туда выпуклые иностранцы с хорошим запахом. На них было много одежды и обуви. Они подошли к нему и сказали:

– Костенеешь, Сара? Ну, костеней.

Но это показалось ему от страха незнания языка. На самом деле они сказали:

– British food, sorry. Every day.

Так от скелетной жизни перешел он на крепкие, яркие банки. Но все равно продолжал воровать. И доворовался до того, что залез однажды в квартиру кооператива Союза композиторов, чтобы осуществить свою заветную мечту: послушать на хорошей аппаратуре кассету «Сектор газа», ну и притырить кой-чего.

Он постелил плед в белую ванну, включил кассету и стал грузить вещи в просторный объем. Скинул клифт, чтобы прифраериться по моде, но тут в двери заворочали ключом, и Саратов швырнул себя в окно от стыда воровства.

И вот теперь мы подходим к самому интересному моменту – как там оказались милишменты с батутом [10]10
  Наверное, с брезентом. – С. К.


[Закрыть]
. Они с утра там стояли и уговаривали одну девочку не прыгать с крыши с привезенным психиатром, потому что над ней кто-то снасильничал. Она поставила жесткие условия:

– Если этот мудак сюда похуячит, я его кирпичем ебану, а сама скинусь.

На все увещевания толпы и психолога она твердила одно:

– А вас ебали вчетвером?

Крыть было нечем. Время шло. Спустился вечер, и Саратов упал в батут. [11]11
  В брезент, наверное. – С. К.


[Закрыть]

А за ним сиганула и девочка, отклеившись наконец от трубы. Тела их удивленно всплеснули друг об друга, потому что Василиса Лопаткина тоже была одета скупо из аффектации. Молодые люди пошевелились в брезенте, и глаза их встретились. Много повидавшие, они взялись за руки, встали босыми ногами на асфальт, но тут же упали, имея переломы во многих местах, и занялись любовью, как все инвалиды. Психиатр продолжал уговаривать девушку, словно она была еще на крыше.

– А вас ебали вчетвером? – невнятно шептала она, задыхаясь и неумолимо перекатываясь с любимым на мягкую лужайку.

– Кажется было… Вспомнил! – скакнул психиатр от радости памяти устрявшего в заботе тела.

Люди слушали и даже не спешили на обильный ужин в отделение милиции.

II

Керковиус Палкин быстро вышел из публичного дома посредством костылей.

Это был уже четвертый по счету бордель, где искал Керковиус Василису Лопаткину. Как и почему Саратов стал Керковиусом, да еще Палкиным за сто рублей – нету места писать. Купил документ.

Прожив с Васей около года, Керковиус обнаружил раз вместо нее в постели мешок рису и письмо:

«Саратка мой! Ты мой варежка, Но больше не могу без достойной Мести смыть Позор. Уйду в ПД, нажрусь левомецитина, унистожу правильную флору, наживу хронический кольпит и перезаражу тех нелюдей, что превратили меня в Дырявый сосуд. Не могу подставлять тебе погану писю. Там жар геены продышавшихся отродий. Когда закончится стану лечиться и найду гдеб не был. Чисти Варежка обувь чисто а к двум стаканам риса совокупляй четыре воды а не один: соврала я.

Вася.»

В следующем публикум-хаусе снова попросил Керковиус Василису Лопаткину.

– Зоська! – крикнула прислуга. – Тоби тут якийсь инвалид кличет.

– Ну-у-у?! – раздался протяжный, хриплый, но бесконечно родной басок пресыщенной плоти.

Керковиус полетел наверх, гремя костылями.

В постели под балдахином он обрушился на нее.

– Что-то ты, матушка, больно огрудела, – любовно разглядывал ее Керковиус.

– Сполнила я обещание свое, – говорила она, тихо кусая яблоко. – Но все оказалось непросто: у меня стал трихомонадный бронхит, осложненный тонзиллитным кольпитом, и лечится вкупе с полосканием горла, вставлением свеч и гадким чаем «Бронхикум».

– Купим, Вася, все купим по лучшим ценам этого города! – сказал Керковиус голосом Чернышевского.

– Так я еще и беременна.

– Сделаем, Вася, сделаем аборт в лучших клиниках этого…

– Да ты ошалел?!

– А что – оставлять?

– Остаюсь блядовать!

– А я чаю припас… и луковичек…

– Ну ладно. Но негритенок у нас будет.

– Как скажешь, птица моя.

На том и порешили.

Стоит ли напоминать, что Василису опять потянуло в бордель со страшной силой? Не знаю. Ей там нравилось. Ее не удерживали ни маленький Банджо Бангладешевич, ни сладкий ядреный лук. Целыми днями она подмывалась из нового припасенного биде, иммитируя струей половой акт.

Керковиус стал опасаться Васиного тела с неправильной флорой и часто увиливал от обязанностей любви. Он томился болью в яичках, вспоминая ее гостеприимное лоно, и неестественно бился в подушках днем, утопив свою голову в Васином грязном белье.

Повзрослевший Банджо позвал как-то Саратова на кухню и спросил, вылупив на него негритянские зенки:

– Ты чего мою мамку по ночам не трахаешь? Думаешь, мне приятно на это смотреть? Или как? Или в глаз? Или мне ее самому наворачивать?

Темной извилистой ночью несчастный Саратов-Керковиус встал попить воды с перепою и увидел в большой комнате тактичное движение тел: маленького черного и белого большого. С умилением смотрел он на робкие попытки малыша вонзить свой маленький маркер в огромное Васино лоно. «Какие милые они и как играются нежно! – подумал он головой Чернышевского. – И если б всегда были бы такие – не кидались бы кастрюлями, не брызгались водяным пистолетом из угла – давно бы размеренная эстетическая жизнь спустилась на эту несытую планету и стало бы мягкое счастье». [12]12
  На этом роман обрывается, а может быть заканчивается совсем… (С. К. и издатели).


[Закрыть]

Дорогой читатель!

Вот мы и дожили! Печатаем Авдея Полтонова. Вдова и друг его, Софья Купряшина, любезно предоставила нам ранние наброски к роману, варианты и черновики, фрагменты которых мы предлагаем вашему вниманию.

В каждой фразе крупица опыта писателя, его личных действий и идей. Жил он частой, беспорядочной жизнью ума, души и тела. Через весь свой патологический роман пронес он любовь к любви и жажду к прилагательным, порою так углубляясь в мыслительный процесс своих героев, что непонятно, что у них на уме и в уме ли они вообще. Ну, ничего. Почитайте, подумайте, обсудите судьбы обделенных людей, ведь никто из нас не застрахован после третьего стакана от таких дум и действий.

Доброжелательный литературовед
фрагменты из романа, не вошедшие в него

Звали его Саратов Ильич Ульянов и было ему восемнадцать лет. Незнакомые приставали к нему, зачем он Саратов, да еще и Ульянов.

– Папа, ну почему я Саратов? – лез он к отцу.

– Город пиздатый, – отвечал отец, досасывая вторую бутылку.

– А?!

– Город – ништяк, говорю.

– А-а-а-а.

Саратов страдал крайней плотью и решился сделать небольшое обрезание, как мало-мальский восточный человек. Соседи других народов одобрили его в коридоре.

В нагрузку к обрезанию полагались татуировки «Не забуду мать родную», «Москва! Ясидел в тебе» и «Сколько можно долго ждать».

«Кожицы наши стерпят прорези и проколы, а мы укрепимся», – думал он, выпивая от боли.

На обледенелом крыльце он ополаскивал из ковшика кровавый член, прислушиваясь к мирному весеннему гулу вечернего двора, к неторопливым – после насыщенного рабочего дня – людским разговорам:

– Виктор Иванович, что такое мандаложки?

– Знакомое что-то. Сколько букв?

– Не знал, что триппер передается половым путем.

«Почему она ходит за этим нечистым, небогатым, немолодым, жадным и узколобым негром, который знает по-русски только „Драсти“ и „факен бич“? – думал Саратов, выслеживая Василису в мусорном ящике. – Как они вообще объясняются, кроме языка тел?»

Василиса остановилась у будки с мороженым и знаками попросила негра купить ей эскимо. Негр показал ей фигу, а после перестроил конструкцию руки в кулак и ткнул им Василису пониже спины, чтобы шла ходче.

«Его б на плантацию», – думал расистский от горя Саратов, сжимая в кулаке очистки и тряпки. Он захлопнул крышку и заплакал, сидя в темноте бросовых предметов.

– Клитор бы тебе отрезать – как умеют у них, в Бангладеше… [13]13
  Парафраз строчки стихотворения Е. Бунимовича; ср.: «…Как умеют у них, в Ленинграде…» – С. К.


[Закрыть]

– А ты не трожь Бангу! Сам пол хуя себе отстриг, думаешь – теперь все должны?!

– Да нет, это по договоренности, – робел он.

– И кто же въехал в тебя так, кудрявая красавица, – спрашивал рогатый Саратов, прекрасно понимая, откуда разрывы, и стараясь не чинить боли своей любимой.

Василиса сморщила пол-лица и прищурилась на потолок.

– Тебя что-то смущает?

– А что меня может смущать? Меня уже ничего не смущает. Или все. Только я плохо чую любовь в себе для себя и из себя. Секрет мутный и рычу мужиком. Не слыхал?

– Был занят, сам звучал как-то, но позабыл в ослеплении радости.

– Ты завшивевший умом.

– Но это не вечное мое состояние. Диалектика физического хуя сложна, как никто. Отдохнула?

– Сладко воспарять над болью, вот противоположность, – ступенчато говорила Василиса, стукаясь головою о спинку кровати.

– И ведь только что ты полюбил меня в кухне.

– Там – иное, запах жара. А тут прохладительное кое-что. По-другому – контраст.

– И не жалко тебе морщить его?

– И нету. Он расправится и в себя уберется, сказал Евгений Попов.

– Ну и будем слушать друг друга и друг другом дышать…

И они снова обнялись сч а стливо, не чувствуя конечностей своих и начал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю