355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Купряшина » Счастье » Текст книги (страница 12)
Счастье
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:35

Текст книги "Счастье"


Автор книги: Софья Купряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

тверской бульвар, 25

В Доме Герцена один молочный вегетарианец – филолог с головенкой китайца – «…» – лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина.

О. Мандельштам «Четвертая проза»

Ловилий Униформович, велите подавать!

Тверской бульвар есть непереносимость пространства и несмыкание его. Сцена непереносимости. Замещение солей на что-то другое.

Обломки дыма.

Меня больше нет.

(надпись на двери мелом)

Салют в честь дня.

Скоро я смогу выебать себя в рот.

(из дневника гимнаста)

Или рассказывать свои сны: утром, в тумане, сонным мудицам, когда в синейшее окно впадает лист и не заутрело еща.

Подморозило, бля. Боты стоптались.

Спижжено: стакан мудачьего кагора

помидор гнилой

грызена корка

крем для ног «Эффект» лежит вместе с сапожными щетками и кремом для сапог. Это загадка.

Тверской бульвар есть теория возмущенного движения. Возмущение – жестовая орфограмма. Возмущение в движении. Радиокомпозиция «Я гоняюсь, как мудак, за туманом» (в приложении). Достигал – Нахтигалль. Золото стрелки. Твердить вердикт. Застарелый мастер Зуб (молчат, притырки; догонки хотят). Полное пространство. Подлое. Больные дебаркадеры (и добавить: декабря). Графика мертва. Черно-белого текста. Сыновняя улица Мамыш-Улы.

Надо облюбить это пространство. Но смогу ли я вспомнить что-то кроме холода?

Мед и мел. Медимел – фамилия и фамилия Олинсон.

Тверской бульвар есть гармональный укол в матку.

 
крик виз
краг визг
вонз. игла —
потревожила и ушла
 
 
обратный путь
падает грудь
Пустозерск, Белосток
«Голубые края серебра»
 

A question:

– Скажите, я доеду на этом троллейбусе?

Reply:

– Куда? – Ну, это… как его… к метро… – Какому? – Ну…

Внезапно оборачиваюсь, хватаю ветку дерева, велю, куда положить потерянные ключи, со всей этой занудной сибирской обстоятельностью описываю город К.

На философии у меня встал клитор и необычайно разросся, и лектор всю лекцию простоял у моего стула, прикованный мощным сексуальным потоком. Тфу, тфу. Я стала вспоминать все подряд: беременную женщину, изнасилованную мною два года назад в туалете института и ее ушастого мелкого мужа, боявшегося мне перечить, парты, исписанные моими нецензурными призывами, и вот я снова такая же, со своей беззаветной и беззащитной эрекцией, и уже пьяная умею и писать, и говорю, только падаю с лестницы, волос не укладываю, курю, где попало, а дома хорошо – молоко. Новый метод подразумевает полную полноту мягкой жизни, без подлого циничного нахальства и всей атрибутики нечистот. Не хочу боле писать про плохое! Ура! И не буду про интимные отношения!


кутафа

Надо было тащиться за учительницей через весь город и завлекать ее. Опозданием на экзамен нельзя было завлечь: этим можно было снять остуду; надо было упомянуть и выделить общее:

вскользь – о предмете как о точной дисциплине; о запущенном неврозе другого жанра, который не письменный, а риторический; о допинге; доверительный сленг – мой голос ложился на ее (голос) и был как глосса: чуть – хрип – это кофе – как крем в ее ротовые морщины; небольшие глаза китайской керамики.

Кутафа, обернись! Насчет того, что кто-то тонул в чьих-то глазах, но мягко. Кто ее так наморщил? Дикие туманы царствования. И, сгорбившись, отставив сапожок, ослабнув, вся вытянулась в сигарету (длинными пальцами мешала табак, травы, порошок: зрачки залили глаза).

– Отчего ты темная?

– От коридора.

Она слушала, как дети и мужчины – занятное, но непонятно от кого: растерянно. Ей нравилось, что я на ударении смазываюсь голосово, что я легко управляю своими обертонами. У меня получалось смешно: об универсализме в античности, о тождестве философии и математики, «взаимопроникновение всего во все», «сопрячь интеграл и ветер», о пушкинских неприличиях, и она уже совсем подумала, что мы на кофейном диване, и очнулась, и крикнула, и пожелала удачи, и с тех пор УЛЫБАЛАСЬ МНЕ ВСЕГДА.

– Меня тратили в школе, как хотели: на зеркала, на краски, ручки, и, чтобы мое личностное начало оставили в покое, я ушла в секс: тогда все так делали. 10 лет тюрьмы. Я насчет венозных дел никогда не славилась: я все глотаю в себя. Одной рукой надо было поддерживать ей голову, второй провести по горлу.

– Так ты сидела в Кутафьей башне?! – Пращурка.

– А я был тогда стрельцом: татарин, кумыс в сапогах, волосы повсюду, и я взял тебя в полон. А ты все плакала сначала, а потом поднялась войной. Мы, татары, любим лизаться. Осквернять.

Институт опустел. Мы расположились на стенде (перевернутом), все было в табаке, в таблетках, оказалось, у нее маленький термосок со снадобьем, а в руку колет промедол. Кожа ног ее была нежная, темная, как у Флоренского. Мы выкурили еще по косяку, привалившись друг к другу, затем я снова лезла носом к ней под юбку, но пришел ректор дрочить в здание бухгалтерии и высших курсов и с дикими воплями выгнал нас. Мы шли на наб'режной, об'явшись. Она потеряла работу. Я – вовсе все. Зато мы жили теперь на вокзале и еблись с отъезжающими солдатами, которые уже успели сильно запачкаться и отупеть во время забастовки.

Тверской бульвар – есть. Его надо обогнуть, вытолкнув мраморное яйцо наружу.

Освистывание профессоров стало хорошим тоном в этом доме. Он продолжал революционничать: но глуше, глуше; раскатистое эхо матерьялистов стало препирательством молодой индонезийской четы с ребенком, притороченным к отцу: они выяснили, где им поставить примус Мандельштама: на бархатной ли подушечке с экспонатом-удавкой или еще где; эхо чужестранной брани, воронка, выдвинувшаяся в конус, трубы и ямы, сумерки; соло контрабаса – это соло ущербного щипка – продольного. И если плодить состояние продольности – если продлить его или усугубить – не выйдет ничего, кроме сумеречного выхода на ступеньки, когда кусты сдвигаются за тобой.

Зима обозначилась наконец дневным светом и тысячным семинаром. Он распался на тысячи уходящих в невозможный ветер и невозможный дом. На улице люди ели сухари, крошили сигареты, на их красные руки страшно было смотреть, и каждый следующий шаг сулил только холод и только опустошение. Скверик был просвечен теперь насквозь. Группы распадались на холоде и становились в толпе безымянными прохожими.

выборы
(очерк)

Завершалась предвыборная компания. В избирательном блоке «Пьющие женщины России» под номером 362 произошел раскол: Степанова, Казанцева, Тюрина, Еблонская и Ахмадулина образовали фракцию «Беспробудно пьющее бабье», а Хохлова, Пугачева, Гурченко, Евтюхина-Вахнюк, Скрыган и Колебаб остались под прежним названием.

– Не объединиться ли нам с Хакамадой? – часто спрашивала своих собутыльниц поддатая Казанцева, которая причесывалась раз в две недели. – А кто это? – уставлялась на нее остекленевшая Еблонская. – Ну эта – Херовна.

Но Хакамада ела йогурт и писала законы. Бодрая уже в семь часов утра, она тщательно укладывала свою небольшую головку муссом «Л’Ореаль – Париж», одевала костюмчик, которых у нее было очень много, пила чего-то из толстой сиреневой чашки, шла на работу и въебывала целый день от души – со временем не считалась.

Александра Степанова никогда не работала.

В ее малогабаритной квартире, где спали вповалку члены объединенного блока, был очень удушливый воздух, хотя из щелей сильно дуло. Она просыпалась в двенадцатом часу в тельняшке и заплеванных кем-то брюках, деловито разглядывала ссадины, затем пыталась выбраться из объятий Витьки и Гришки. Она искусно проползала между двумя теплыми немытыми мужскими телами, а они во сне нежно начинали обнимать друг друга, думая, что обнимают Степанову. На кухне уже сидела Пугачева – такая вся развитая и, уставившись в одну точку, горестно курила.

– Тошно мне тошнехонько, – приветствовала ее Степанова.

– «Кодру» схомячила? – недружелюбно спрашивала ее Пугачева.

– Так вчера еще.

– Отпиздить бы тебя, да руки сломаны.

Она вскочила и неожиданно отвесила Степановой мощный поджопник; Степанова засеменила по коридору, но не удержалась на ногах и грохнулась под вешалкой.

– В копчик не бей, Аллочка, у меня там сама знаешь что! – заныла Степанова, закрывая руками почему-то голову.

Они сходили за водкой, поплакали, попели, пожелали друг другу здоровья и сели составлять предвыборную программу.

Вечером «Пьющие женщины России» чинно усаживались на высокие табуретки в студии ОРТ, но на полную жопу все же сесть не могли: их изувеченные члены не позволяли этого сделать. Набеленные и перепуганные, сдавленными голосами они начинали излагать все, что попало, а за их спинами висел плакат «Схема девальвации»:

Мадильяни

Нижинский

Дягилев

Левитан

Глазьев

Сковов

Лебедь

Чуть поодаль и гораздо крупнее было написано:

СОСКОВ.

Степанова выступала лучше всех. Она сидела на табуреточке, широко расставив плотные и короткие ноги в промасленных рабочих штанах и пахла, как настоящий рабочий человек, но не потому, что когда-либо работала, а потому, что не очень любила ходить в ванную и подолгу, брезгливо, с яростной грустью, разглядывала порою свои трусы.

На ее широкие плечи была накинута кожаная Витькина куртка, под ней тельняшка, ботинки тоже были с какой-то стройки. Рыжая вихрастая голова ее была гордо вскинута, черные усы топорщились, а лицо бронзовело от пота. Казанцева невольно залюбовалась подругой. Когда-то они любили друг друга, но сейчас их сплачивала только предвыборная программа.

– Людей, которые пьют обычный аспирин, узнаешь сразу, – начала Степанова свое выступление. – На голове у них надето ведро или эмалированная широкая кастрюля с цветочками, поверх нее – низкий рокеровский платок в шахматную клетку, два свитера, один из которых проела моль (чаще всего это нижний свитер), двое джинсов (верхние – широкие и рваные, нижние – узкие и грязные). Все это одето уже, конечно, на теле, а не на голове. Когда им делают минет, они испуганно шепчут: «Что ты, что ты, зачем?» По этому признаку их можно определить безошибочно. Это нервные усталые люди с грязными крестьянскими руками в шрамах. Выглядят они неважно, особенно когда выпьют. Едят они много, особенно желе из мозговой косточки, но не толстеют, потому что оно прямиком идет в их налитые свинцом мускулы рук и ног. А чо ты, говорит, такой грустный? – Да хозяин, сявка неученая, кормит как человека: суп, котлеты… – Вот же, еби твою налево!..

При этих словах Пугачева пребольно стукнула Степанову кастетом в бок и зашептала: – Ты чо погнала, чучело?! Про собак – не наше.

Степанова гордо кивнула, сказала «благодарю за внимание» и ушла за колонну, мечтая о беломорине.

Выборы прошли скучно. Пить не хотелось, и «Пьющие женщины России» пошли на промысел: воровать с лотков и из палаток шмотки и съестное. Им сильно повезло: все были какие-то вялые, охуевшие от предвыборной борьбы и субботней поддачи, и через полчаса они уже закусывали «Смирнова» ананасом, а на сковородке жарился отличный кусок мяса. Также сперли в самообслуживании ярко-красные мягкие тапочки, куртку, штаны, и теперь ходили по степановской квартире довольные, добродушно почесываясь и разбирая хлам, грязное белье и бутылки.

Казанцева сделала Степановой ананасный коктейль, и когда та расправилась с ним, повалила ее на пол и хорошенечко выебла, шепча при этом нечто ласковое. Этого с ними не случалось уже месяца четыре.

Нравственные и физические недуги давно сделали этих женщин полными говнами с вечно расстроенным желудком, выпадающими зубами и причудливыми извивами настроений, где истерическая веселость стремительно превращалась в мрачную злость и обратно. Они решили постричь немного друг другу волосы, ногти – каждая себе, полежать в ванной, обрабатывая терочкой пятки, потереть розовой губкой себе соски, пупок и шею, а затем вымазаться каким-нибудь кремом «Nevea». Но они настолько отвыкли следить за собой, что быстро утомились, разозлились, засорили ванну чьими-то волосами (и серая пленчатая вода билась о кафель), раскидали по всей хате ножницы, трусы, носки и наконец перепиздились все к ебене матери.

Казанцева, у которой была побрита только одна нога, а на вторую не хватило силы воли, выплеснула таз со своими сопливыми платками и сперматазоидными трусами прямо в рожу Тюриной. Та сплюнула, вытерлась рукавом и сказала бесцветным голосом, что ей по третьей ходке терять уже нечего, а вот Казанцева до завтра вряд ли дотянет. Ее лаконичность сильно насторожила членов избирательного блока, и правильно. Тюрину держали вчетвером. Она ревела, как гидравлическая турбина. Казанцева в коридоре дрожащими руками застегивала куртку, а Пугачева наставляла ее, то и дело оглядываясь на комнату: – Значит так. Водяры – восемь, пивка – на сколько хватит, и на еще, купи этой выдре чего-нибудь – цветочки, василечки, сникерс ебаный – чо она любит? Трубку просила? Ну купи трубку. Пенковую, блядь. Дуй быстрее.

И дверь захлопнулась.

Сколько дней избирательная комиссия считала голоса – этого уже никто не помнит. Как-то раз в комнату вползла гладко причесанная Пугачева и прошептала: «Бабы, мы ж пятипроцентный барьер прохуячили!» Но ей никто не поверил. Для человека изверившегося всякая радостная весть – хуже дурной, ибо он боится всего хорошего, сочного, свежего, нового, ежей там.

Много снегу тогда нападало – двадцатого ли, двадцать пятого… Явлинский устал биться башкой об стену и пришел в Думу, как мешочек с крупой – тихий, мятый, сонный… Войска вроде выводили – или уж вывели? Казанцевой на ногу упала сковородка для цыплят-табака или Степанова – это тоже неизвестно. Каждый день в поисках жратвы она тяжело хромала по Арбату в войлочных сапогах и потном салопе, содрогаясь от ледяного ветра, отдыхая у каждой урны и задумчиво в нее заглядывая. Ясно одно: к тому времени, когда раздался этот телефонный звонок, члены избирательного блока «Пьющие женщины России» не ели четыре дня и жарили на двух сковородках шелуху от испанских тыквенных семечек. Степанова подняла трубку, вслушалась и ответила так:

– Ты чего придуряешься, Пименов? Витюля, привези хавки, Христом-Богом тебя молю, у нас дистрофия начинается… – Александра Ивановна. С вами говорит Виктор Степанович Черномырдин. Ваш блок избран в Государственную Думу. Ферштейн, курва?! Ферштейн, курва?! Ферштейн, курва?! Расчет окончен.

Степанова положила трубку и медленно налила себе водки в граненый стакан.

Мигом пролетела перед нею вся ее жизнь. Но помнила она ее очень слабо. То ли она убила кого-то, то ли резали на доске печенку. Зимой Витька привез на зону килограмм семечек. А что еще? Сосны. Рукавицы зеленые и серые. Казанцеву открыли почти одновременно со Степановой по амнистии, а Тюрина с Еблонской, не сговариваясь, нагло бежали с двух разных зон (они вообще все делали нагло). Вот примерно так они все и встретились…

А тут и выборы подоспели.

Стоит ли говорить, что после звонка Черномырдина все они завязали со своим преступным прошлым?! Конечно стоит! Надо ценить и любить правду жизни. Черномырдин потом часто говорил им: «Чувствую – трудно вам. Но – помогу». И – помогал. А хули, ёбте?! Да отлично все!

Перво-наперво справил всем по юбке – зеленой, вся в складках. Не хрена таскаться в Думу в портках, правильно. Потом больше они не просыпались по утрам, отчаянно дрожа в вонючем тряпье, потому что он самолично и регулярно подсыпал им в суп в думском буфете антиалкогольное снадобье. Скушав по ложке этого супа, «Пьющие женщины России» начинали жутко давиться и со страшными криками «Бе! Бу-э-э-э! Бя-а-а!» выбегали из столовой, провожаемые изумленными взглядами членов других фракций – блевать в белоснежные толчки. В довершении этого всем сделали перманент, вернули родительские права и насыпали по пятилитровой банке гречки. Семьи восстановились. Неумело ковыляя в лакированных туфлях по ковровым дорожкам, «Пьющие женщины России» разглядывали в киосках только свежую прессу и сувениры, и когда какая-либо из них в курилке подходила к Гайдару и, утирая чернильными пальцами нос, просила «дай дернуть», он дружески укорял ее: – Ну-у, Александра Иванна, что это с вами! Мы же, матушка, с вами серьезные люди! Поднимите юбку. Вот так. Что у вас на внутренней-то стороне бедра? А? Правильно! Пластырь «Никотинелл»! Ай забыла?

– Заработалась, Тимур Гайдарыч!

– Ну хуй с тобой, хуй с тобой…

И уже вослед слышала она его голос: – Эй! Выше голову, Лександра! Жизнь продолжается!

Все сутулое, костлявое и красноглазое навеки покинуло их, они шли вперед, нажимали кнопки, спали в теплых креслах президиума и восстанавливали здоровье. Иногда на Арбате они натыкались на двух девок, которые внимательно обследовали урны у грузинского дома «Мзиури». «Нам грузинцы часто помогают, – говорила меньшая из них, с полосатым от грязи, раскрасневшимся веселым лицом. – Я как скажу, что у меня ноги поездом перееханные, они – кто лаваша, кто – хачапури, только спросит – мол, чистая? а нет – так гондон напялит…», и каждый раз что-то знакомое чудилось Степановой в ее интонациях, в серой шапке, сползшей на глаза, в манере чесаться и вытирать сопли. Она внимательно следила, чтобы девочки были хорошо застегнуты и тепло укутаны, чтобы снег не набивался в их рваные воротники и в сапоги со сломанными молниями; она хорошенечко угощала их, набивая им рот то селедкой и луком, то хлебом, и девочки шли дальше, покачиваясь на ходу от ветра и других неизвестных причин.

дек. 95
записки охотоведа

На склоне лет многое стирается из памяти. Что же было, о чем я сейчас хочу написать. Что же это было. Что же. Как что?!

Конечно, охота. И когда в 1945 году встал вопрос «кем быть?» – сомнений не было. Я выбрал Меховой институт. Учил нас тогда профессор мясных и меховых наук Влас Гаврилович Конюшнас. Влас Гаврилович был одним из последних могикан-евреев в Дмитровском районе. Натаска легавых, нагонка гончих, насадка Садко, [14]14
  Гладких С. И.


[Закрыть]
уловки Ловких, [15]15
  Ловких А. Т.


[Закрыть]
– мало, что он их блестяще знал, – он обладал незаурядным педагогическим талантом, хотя меры его воздействия на провинившихся бывали зачастую очень «доходчивыми» и «разнообразными». Запрокинутый оклад, оттоптанный на лету заяц или съеденный черный гриф стоили «доходчивого» объяснения, а то и просто лыжей по спине, а то вообще веслом по яйцам, то кастетом по морде, то прутом по башке, то дубинкой по почкам. Зато сколько охотничьих секретов открыл он нам, сколько запомнилось сказанных к месту и не к месту фольклорных выражений, прибауток, пословиц, поговорок! Куда там Флегону и другим недотыкомкам.

Вот хотя бы ОДНО:

 
Не чужды мне земные страсти —
Охотовед устроен так,
И для меня вершина счастья —
Стрелять и… дрочить в кулак.
 

Счастливые пять лет так и пролетели между учебой и охотой: все выходные, и зачастую с прогулами, бабами и спиртом – в Чериковском лесхозе, с последующими драками и объяснениями с деканом А. Шерстяным, с угрозами снять со стипендии, ни разу не осуществленными по причине страха меня. У меня уже тогда был громкий голос, окаменелая от пота и копоти гимнастерка, пойманная на спиннинг, патроны, большая высокая шапка, распухшее от комаров, мошки, драк и водки лицо и сильные руки.

По окончании практики сделал для себя два вывода: во-первых, закончу институт не раньше, чем через десять лет, только если не повезут в «столыпинском» тюремном вагоне и, во-вторых, надо лечиться. А то идешь, бывало, по дельте Аму-Дарьи в ондатровый промхоз, а навстречу тебе движется мясистая козлятина на задних ногах, используя рога в качестве балансира. Неужто архар? А вот и нет. Это сотрудник ЦНИЛ «Главохоты» Петр Борисович. Было и обратное: идешь на волчью охоту – то по чернотропу с подвывкой, то по белой тропе с флагами, видишь: будто бы лиса стоит раскоряченная – голова в землю, жопа выше крыши. Подкрадешься, замотаешь ее флагами, а она как всадит тебе две здоровых отвертки под самые ребра – только сидишь и удивляешься: что такое? Размотаешь ее – а это восточно-африканский орикс в угрожающей позе.

Так я пришел в лабораторию наркологии и гельминтологии АН СССР, руководимую великим ученым, академиком К. Опытным. Тематика моей диссертации имела лесной и дикий характер. Удалось выяснить роль паразитов в гибели белоголовых сипов и белогорячечных хрипов.

– Молодец, паразит! – страшно больно хлопнул меня по плечу К. Опытный после защиты.

Я стал замечать, как постепенно менялось мое отношение к жизни и охоте. Желанны стали лишь тяга, Кнайшель, Конюшнас и жена. Утятницей она никогда не была, но ох как сажала селезня от пары в качестве подсадной, с августа таскаясь по болоту, по лесу, по вальдшнепам, по бекасам. Была она и большой гусятницей.

Так что только изредка, когда усталой жене надо дать отдых, шуршу теперь палой листвой, хожу по костям, мну в руках мох и тушки: все стало просто, быстро и никаких эмоций.

И вот подошла старость. Ультрафиолетовый возраст, как говорил К. Опытный, имея в виду, наверное, цвет своего лица. На тяге мне все труднее – подводит память. Не помню, зачем сюда пришел. За спиной рюкзак и более 80 печатных работ, будоражащих душу.

На охоте бываю редко, все больше закупаю струю кабарги и медвежью желчь в пресно-сухом виде, только в соответствии с лицензиями на отстрел. А с легавой дошел до того, что езжу на ней по лугу и комментирую ее действия.

Вот и судите, чем была и стала охота в моей жизни. И что со мной могло бы стать без изумительных грачей весом 500 г, без песен синиц и весенней капели, без 4 защитившихся аспирантов и помпового оружия; без кукши, трехпалого дятла, чирка-трескунка, лутка, тулеса и дубровника. Страшно подумать, кем бы я стал. Страшно и ненужно. Думать вообще страшно и ненужно. Тем более, что почти нечем: мозги проспиртованы. Может быть, у меня осталось немного мозгов в пороховницах, но об этом судить уже не мне, а нашим детям, внукам и другим поколениям. Нам вянуть, а им гореть синим огнем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю