355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Янтарная ночь » Текст книги (страница 5)
Янтарная ночь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:32

Текст книги "Янтарная ночь"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Ночь выдалась ясная. Таде, устроившись у чердачного окна, долго блуждал взглядом по звездному полю. Ему больше, чем когда-либо, нужно было отвлечь свое внимание от себя самого, отбросить его как можно дальше от своего тела, неотступно преследуемого образом Ципели. Больше, чем когда – либо, ему требовалось изощрить это второе зрение, которое он обрел с помощью нацеленного в небо телескопа. В очертаниях созвездий таилось столько непрочитанных знаков, вставало столько вопросов, потрясая мысль изумлением.

Его мысль. Его бедная мысль земного человека, что могла она понять в этих тайнах? Его мысль могла лишь блуждать вдалеке, ощупью, спотыкаясь. Его мысль при этом не только теряла свой путь, но и сбивала с пути его человеческое время.

Время ломалось, его сносило, оно бежало врассыпную, подобно тому как большие скопления метеоров рассеиваются во все стороны по небу. Его мысль граничила с забвением, почти с глупостью. С глупостью, потому что была лишена всякого ориентира, всякой опоры, лишена слов. Не было слов под стать явлениям, которые разворачивались в этой немыслимой бесконечности, столь же пространственной, сколь и временной, под стать этой совершенной причудливости. Никаких слов, лишь порой несколько разрозненных отголосков из речей его товарища по лагерю, цадика Эфраима Ицхака, умершего, словно сомнамбула, утром Пурима, прижимаясь к его плечу. «Видел я в ночном видении моем, и вот, четыре ветра небесных боролись на великом море. И четыре больших зверя вышли из моря, непохожие один на другого».[7]7
  Даниил, 7, 2–3.


[Закрыть]

И вот, ветер небесный взволновал великое море желания, разбушевался во чреве и чреслах Таде, и волшебный Зверь, выйдя из памяти, заплясал в его сердце. Ибо той ночью небу предстояло удивить и ошеломить Таде еще сильнее, чем обычно – так, как оно зачаровывало и ужасало древних поэтов, являя для них собою огромный театр, где разыгрывались безумие и любовь ревнивых и воинственных богов.

Он направил свой телескоп на лунный шар. Яркость была замечательной. Луна вошла в свою последнюю четверть, мощно отражая боковой свет солнца. Этот холодный косой свет с необычайной четкостью выявлял малейшую неровность лунного рельефа, заостряя горы и пики, углубляя долины и цирки, словно свинцом заливая черными тенями озера, бухты и моря. Ее великие пустые моря с серой глянцевитой лавой на дне, разорванные расселинами, с берегами в высоких зубцах. Его взгляд пересек море Холода, бухту Росы, залив Радуги и море Дождей, миновал океан Бурь, затем отклонился к морю Туч. Он повсюду различал лишь восхитительные пустоты, ощетиненные зубчатыми стенами и тенями. Пустынные места, где ничего не происходило, избавленные от времени и от истории. Места, куда лишь изредка залетали умирающие кометы да дыхание солнечных ветров. Но вдруг что – то в кратере Тихо привлекло взгляд Таде. Некое свечение. Он тотчас же направил свой телескоп на эту зону, внезапно ставшую необычной. Ему показалось, что на поверхность выплывали какие-то неясные красноватые пятна и двигались у края кратера. Он подумал, что присутствует, быть может, при своего рода вулканическом толчке. Но то, чему он стал свидетелем, оказалось вовсе не рождением нового лунного кратера. Красноватое пятно раскалилось и, быстро завертевшись вокруг собственной оси, достигло моря Туч, где взорвалось, раскрывшись словно гигантская рыжая роза. Раздался невероятный гул. Из вспыхнувшего и погасшего огненного пузыря появилась некая форма.

Некая женщина, похожая на язык пламени и на рыбу, медленно расправила свои члены. Ее кожа была совершенно гладкой, словно отполированная ледниками скала, у нее не было волос. Она медленно покачивала туловищем, потом стала притопывать, все быстрее и быстрее, и при каждом ударе ее пяток раздавался оглушительный гром кимвалов. Потом она закружилась, извивая свои очень длинные синие руки. Вся ее кожа отливала синевой. И эта синева беспрерывно густела, вслед за нарастающим грохотом кимвалов. Вскоре синева разлилась вокруг, озаряя стены и дно моря Туч. Случилось настоящее половодье синевы, затопившее всю Луну, смешав теневые и освещенные области. Возникли другие звуки, и отовсюду неслись голоса, словно раскаты грома. Каждый лунный кратер, каждое море и каждая лунная лужа обратились в уста. Женщина выгибала свои струящиеся синим потом конечности, крутила плечами и необычайно длинной шеей; ее пальцы умножились в числе. Она закричала, низко и протяжно. Крик ширился и ширился, вскоре к нему присоединились рожки и тубы. Таде слышал все это, видел все это. Он уже не мог отвести взгляд, совладать со своими чувствами. Крик оборвался, но тотчас же возобновился, превращаясь в отрывистую песнь, исполненную неистовства и мольбы. Синева схлынула с женского тела; на лунной поверхности снова проступили области света и тени. Живот женщины приобрел ослепительную, режущую глаза белизну – щит, отражающий все солнечное сияние. Вскоре все лунное пространство снова окутала ночь. Луна целиком погрузилась в затмение. Свет оставался лишь на гладком животе – сверкающем щите, в который женщина стала бить кулаками.

Тогда-то ужас и обуял Таде. Только тогда. Он зажал уши ладонями, зажмурил глаза. Но было слишком поздно. Грохот не смолкал, отдаваясь бесконечным гулом бронзового гонга, и также неотступно преследовал его вид этого слепяще-белого живота. Стучали по его собственному телу.

Женщина мощно топала, покачивая плечами и бедрами.

Его мать, великая лунная Угрица, плясала для него до исступления. И этот танец был рождением его нового тела – тела, объятого желанием мужчины. Он тоже стал кружиться и плясать, покачивая плечами и крестцом, и заламывать руки. Голос матери, отрывисто и хрипло кричащий со дна моря Туч, не был ни мужским, ни женским.

Голос Мертвой Рыбы, поднимающийся из глубины времен, голос упавшей звезды, отбивающий для него ритм своего возврата в мир. Ему было больно, но боль была также наслаждением, а страх граничил с ликованием. Он почувствовал, как его уносит ветром, и побежал в сторону, обратную вращению земли, быстрее, все быстрее и быстрее. Но даже не сознавал, где он, куда бежит. Подгонявший его ветер уже не был земным. То был солнечный ветер, дующий на луну. Он бежал сквозь космос, бежал сквозь ночь. Его мать с криком извивалась на ветру, ее чрево сияло.

Ее чрево раскрылось, словно крылья взлетевшей белой совы. А он бежал без конца, все быстрее и быстрее, уносимый сотнями новых ветров. Ему не хватало дыхания, всякая мысль, всякий смысл оставили его. Голос матери стал пронзительно-нестройным, ее живот ослеплял. Совы тысячами взлетали с женского чрева. Хлынул кровавый дождь. А он все бежал, несся сквозь пространство, мчался прямо в необъятность пустоты, ночи, крови. Что-то в его теле наполнялось силой и яростью, наливалось, напрягалось. Чем-то из его тела забрызгало небо – скоплением сов, которые склевывали кровавый дождь, как ягоды с виноградной лозы. Земля, солнце и луна исчезли – словно какое-то белое затмение покрыло все миры. Он почувствовал себя разбитым на уровне крестца. Его зашатало. Оставался лишь ветер – многоструйный ветер, в котором слились все звездные ветры. Остался лишь ветер, бросивший его на землю.

Но не было больше земли.

Таде проснулся на заре. Он лежал на полу чердака, лицом кверху. Совершенно голый. Раскинув руки и ноги, словно спицы колеса, со все еще напряженным членом. Он закоченел, но при этом обливался потом. Его кожа, в паху и под мышками покрылась тонкими серебристыми чешуйками. Снаружи шел дождь. Ему казалось, что с неба сыплются камни, большие сероватые камни из какого – то пористого вещества.

Поднялось солнце, и вместе с ним ветер. Таде спустился вниз. Ничего из своей вчерашней одежды он не нашел. Он проскользнул в свою комнату и забился в постель. Но спать совершенно не хотелось, несмотря на огромную усталость, от которой ломило все тело. Поясница еще болела, кожу саднило, низ живота кололо острой болью. Остальные уже встали, чтобы идти на работу. Он тоже поднялся, умылся, оделся. Но в его кожу странным образом въелась тонкая звездная пыль. Он вышел во двор. Над лесами и полями во весь опор неслись облака. Он заметил вдалеке силуэт своего отца с Батистом и Никезом по бокам; все трое шагали напрямик через луг, направляясь к полям. «Мне бы надо с ними», – подумал он, но не пошевелился. Он по – звериному принюхался к ветру. Ветер нес запахи влажной земли, очагов и леса. Но был там и другой запах, запах стирки. Он различил среди прочих звуков, которые производил и нес с собой ветер, звук хлопающей ткани, сухой и резкий. Он обошел амбар. На огороженной площадке за ним женщины недавно развесили белье для просушки. Выстиранное утром и еще струящееся водой белье свешивалось с веревок, протянутых между амбаром и несколькими орешинами, растущими у кромки огорода. На другом конце этой бельевой выгородки он заметил чьи-то руки, двигавшиеся над веревками. Руки подбрасывали белье вверх, расправляли на веревках, крепили множеством маленьких деревянных прищепок, похожих на надкрылья майских жуков. Таде не мог разобрать, какая из женщин занималась этой работой. Матильда, Полина или Ципель? Он мог бы окликнуть ее, но оставался у входа в сушильню, не говоря ни слова, только слушая, как хлопает на ветру мокрая одежда и белье, вдыхая запах стирки. В этот миг он ощутил хлопанье белья, которое нещадно трепал ветер, словно внутри своего тела. Или, скорее, у него возникло впечатление, что все эти развешанные там полотнища ткани были лишь лоскутами его собственной кожи, оставленной для просушки – для дубления. Его кожа – его кожи. Бесчисленные кожи всех его минувших дней, линька его ночей. Его кожа, его кожа, лоскутья времени, звездный шлак.

Тут ему вновь послышалась странная ночная музыка. Нестройные звуки рогов и кимвалов. Он пошел вперед, к веревкам, грубо срывая белье на ходу и бросая его на землю. Пусть умолкнут наконец эти струящиеся стяги с запахом мыла, эти мертвые барабанные кожи – какому же безумному воинству они принадлежат? Он заставит их умолкнуть, прекратить это идиотское хлопанье, способное лишь сетовать на пустоту и сухость. Он срывал их и попирал ногами. Время мертвых кож закончилось – миновала пора сожженных кож и пустых оболочек. Он шел прямо вперед, к рукам женщины, сквозь резкий запах мыла. Пусть настанет наконец нежное время плоти.

Он сорвал последнюю простыню, которая как раз растянулась перед ним. Ципель вскрикнула от неожиданности и вздрогнула, выронив из своего подвернутого фартука пригоршню бельевых прищепок, которые держала там. «Что ты наделал!» – ахнула она, заметив длинную вереницу сброшенного наземь белья. – «Я шел к тебе», – ответил он просто. – «С ума ты сошел, – сказала Ципель, нагибаясь, чтобы подобрать последнюю простыню, – теперь придется перестирывать все, что ты уронил!» Ее голос был скорее печален, чем сердит. Она снова спросила: «Зачем ты это сделал?» Он дал тот же ответ: «Чтобы прийти к тебе». Она взглянула на него с удивлением и переспросила: «Прийти ко мне?» Она уже могла лишь повторять за ним, как эхо. Желание Таде сбросило ее голос на землю вместе с сорванным бельем. Она сидела на корточках, шаря руками в холодной траве среди деревянных прищепок. Она почувствовала, как ветер проворно скользнул меж ее пальцев, как закоченели ладони.

Они застыли на некоторое время, он – стоя над ней, она – присев в траве, неподвижные и немые. Они не смотрели друг на друга. Ветер был их взглядом. Им было холодно, но они не сознавали этого. Холод стал их кожей.

Ветер внушил им жесты, так же грубо, как трепал белье, еще висящее на веревках. Ципель резко вытянула руки и вцепилась в его бедра. Она даже не понимала, зачем: то ли искала опору, чтобы выпрямиться, то ли чтобы Таде тоже опустился на колени. Он медленно присел напротив нее. Их колени столкнулись. Она все еще цеплялась за его бедра. Он поднес руки к ее лицу и некоторое время гладил его, не касаясь. Чуть тронул виски, щеки, скользнул пальцами к приоткрытым губам. Они не смотрели друг на друга. Их глаза были так удивлены, так напуганы, что они постоянно отводили взгляд. Он прикоснулся кончиками пальцев к ее обнажившимся зубам. И не отличил собственных ногтей от ее зубов. Он уже не отличал ее тела от своего. Она тоже поднесла руки к его лицу, словно изучая наощупь.

Они были совсем близко друг к другу, лицом к лицу, но глядели в сторону, не целуясь. Лишь прикасались друг к другу, натыкаясь вслепую, почти обдирая кожу. Вдруг он как-то съежился и ткнулся головой в ее колени. Она опрокинулась. Ветер, дуя вровень с травой, обтекал, окутывал их тела. Таде терся головой о ее живот, она обвивалась вокруг него. Но в них было слишком много исступления, чтобы овладеть друг другом по-настоящему.

Они стали кататься по выгородке под хлопанье простыней, платьев, рубашек. Ползали в траве, словно ветер прижимал их к земле, словно они хотели вгрызться в землю. Они встали на ноги, лишь добравшись до амбара. Тогда он схватил ее за волосы и сказал ей: «Идем! Возьми меня! Возьми к себе».

Она поднялась на чердак; он последовал за ней, все так же сплетая руки с ее волосами. Там металась, пронзительно крича, какая-то птица, влетевшая через открытое окно. Это была сойка. Ей никак не удавалось найти выход, и она теряла силы, летая по кругу, натыкаясь на стены, стрекоча от ужаса. Она кружила так быстро, что невозможно было ее поймать. Приход Таде и Ципели лишь обострил ее страх. Каждый раз, при пролете через широкий луч света, пересекавший чердак по диагонали, ее коричневорозовое оперение на миг вспыхивало красно-оранжевым, а крик становился еще пронзительнее. Вот там, в широком луче света, в центре круга, описанного обезумевшей птицей, Таде и завершил свой путь к Ципели.

«В тебе я вновь обрел свою память», – часто говорил Таде Ципели. Она стала его памятью, потому что была его желанием, – желанием, которое, сколь бы часто не осуществлялось в любви, никогда не иссякало. Она была его памятью, его неисчерпаемым желанием. Памятью необъятной, как звездное пространство. Желанием, заключенным в кольцо пьяным полетом розовой и красно-оранжевой птицы, навек пересеченным широким лучом текучего света. Памятью, навек исхлестанной ветром, с хлопаньем полотна.

У них появился ребенок. Ципель родила девочку. Они назвали ее Несой. Вскоре после рождения дочери они покинули Верхнюю Ферму вместе со Шломо. Обосновались в доме, расположенном на въезде в Монлеруа. Покидая родовую ферму, Таде оставил также работы на земле. Он стал коммерсантом, но дело, которое он открыл, или, точнее говоря, сочинил экспромтом, было трудно определить. Это было нечто среднее между аптекой, писчебумажной лавкой и часовой мастерской. Скоро его магазинчик превратился в причудливый базар, где часы соседствовали с банками красок, инструментами и самой разнообразной бытовой утварью, а запах тетрадей и карандашей смешивался с запахом мыла и свечей. Быть может, только это он и продавал: запахи и цвета. Простое желание и удовольствие по дешевке. И деревенские женщины, входившие в его лавку, не всегда точно знавшие, за чем пришли, неизменно выходили, обзаведясь каким-нибудь предметом. Таде обладал искусством любую мелочь превратить в крохотный кусочек счастья. Стоило переступить порог его барахолки, как тотчас же возникало желание что – нибудь купить, неважно что, будь то кусок зеленой ленты или белая эмалированная шумовка, которая оказывалась совершенно бесполезной, стоило выйти за порог.

Шломо вскоре отправился еще дальше. Он перебрался в ближайший городок и поступил в учение к часовщику. Уходя, он тоже кое-что унес из лавки Таде. Нагрузился стопкой тетрадей в цветных обложках. «Что же ты собираешься писать во всех этих тетрадках?» – спросила его Ципель. Но он и сам толком не знал. Просто ему нравились тетради – их яркие, чуть поскрипывающие обложки, белые листы в голубую клетку с красными полями, запах бумаги. Может, он там что-нибудь напишет, может, нарисует, а может, и ничего. Но, перелистывая чистые страницы, он всегда будет думать о маленькой Баладине, с которой был отныне совсем разлучен. Глядя на голубые линии, прочерченные по белизне страниц, он будет мечтать о Баладине, хрупком ребенке, дичающем из – за безраздельной любви ее брата, ревнивого Шарля-Виктора.

Янтарная Ночь и правда превращал свою сестру в дикарку. Он был единственным товарищем ее игр, а когда она подросла настолько, чтобы ходить в школу, стал водить ее туда. Он вдруг и сам приохотился к школе, потому что там училась его сестра. Неожиданно стал учиться с пылом и рвением, удивляя своего старого учителя, больше тридцати лет занимавшего этот пост после Гийома Дельво, прозванного Дубиной, о котором те, кто его знал, сохранили горькую память. Янтарная Ночь учился со страстью, потому что хотел также стать учителем Баладины, потому что возраст одних только игр миновал и настало время школы, вот ему и пришлось приноровить свое господство над сестрой к требованиям новой поры. Так что именно он научил ее читать, писать и считать. Он придумывал для нее потешные диктанты, выводил на сцену умножение, сложение, деление, словно сказочных персонажей, и рассказывал уроки по истории и географии тоном трагического актера.

К тому же в то время Янтарная Ночь пристрастился к рассказам о путешествиях. Он описывал малышке длинные торговые суда фараона Снефру и царицы Хатшепсут, построенные из древесины библосских кедров, или высоконосые корабли критских купцов, пересекавшие легендарное море усилиями истекающих потом рабов, прикованных к гребцовым скамьям, чтобы доставить из далеких краев редкостные вещества, добытые из земли, из деревьев, из тел и внутренностей животных. Золото, бирюзу и серебро, мирру и эбеновое дерево, слоновую кость, елей и пурпур. Особенно захватывали его рассказы о великих путешественниках, и он не уставал приводить Баладине длинный список чарующих имен. «Слушай, слушай хорошенько! – говорил он ей. – И запомни все эти имена, потому что эти люди нам с тобой роднее, чем наша семейка – сборище тупиц. Первым делом забудь имя отца и матери, потому что они полные ничтожества, и запомни только эти имена: Александр Великий, Ганнон-мореплаватель, Пифей, Марко Поло, Ибн Баттута, Чень Хо, Васко да Гама, Христофор Колумб и Америго Веспуччи, Эрнандо Кортес, Памфил де Нарваэс, Фернандо Магеллан, Френсис Дрейк, Жак Картье и Робер Кавелье де ла Саль, Гийом Баран, Альберт Тасман, Джеймс Кук, Дэвид Ливингстон…» Все эти имена проходили чередой в головке Баладины, подобно таблице умножения и перечню великих рек с притоками, – слова, только слова, в которых было не слишком много смысла. В конце концов она все перепутала. Семью семь – Чень Хо, восемью девять – Магеллан. В Луару впадают Вена, Индра и Памфил де Нарваэс…

Но более всего завораживали Янтарную Ночь драккары викингов, внезапно появлявшиеся из холодных морских туманов. Он восхищался этими ордами свирепых мореходов, плававших на кораблях-драконах, разнося повсюду на остриях своих мечей и лезвиях секир ужас конца света. Эти мореплаватели больше, чем все прочие, представлялись ему воинством ветра, обуреваемым духом морских просторов, одержимым пространством и кровью.

Баладина продвигалась вперед мелкими шажками – то вприпрыжку, то спотыкаясь – через клетки знания, начерченные ее братом словно для огромной игры в классики, столь же необычайной, сколь и вздорной. И все же была область, где Янтарная Ночь потерпел неудачу – музыка. Баладина сразу же обнаружила удивительные способности к музыке и пению, тогда как Янтарная Ночь ничего в этом не смыслил. Впрочем, она очень рано начала развивать этот дарованный ей талант, ибо нашла, наконец новое, открытое пространство, недоступное засилью ее брата. Музыка стала свободной зоной, отдельной клеточкой, обнаруженной за пределами большой игры в классы, начертанной Янтарной Ночью, – вне ревниво сплетенной им паутины.

Так Баладина начала ускользать от него – незаметно, но решительно. Когда Янтарная Ночь осознал это бегство, исподволь подготовленное сестрой, он не пытался сбить ее с этого пути. Ибо своим бегством Баладина еще больше возвышала себя в его глазах, а путь, который она пролагала в одиночку, казался ему узким и трудным, следовательно, верным. В первый раз он стерпел чье-то соперничество – потому что соперник не имел ни лица, ни тела. Этот соперник не принадлежал к его миру, не проявлял себя ни в образах, ни в словах, был совершенно непостижим и чудесен. Однако Янтарная Ночь любил сталкиваться с непредвиденным, которое изумляло и настораживало его, лишь бы это непредвиденное обладало величием и красотой. Ибо тогда его собственная сила, которой бросили вызов, обретала новый и более живой задор. Так что Янтарная Ночь, несмотря на свою ревность, даже полюбил этого соперника, хоть тот и отдалял от него сестру, полюбил так же, как любил ветер – вольную силу, что проносится мимо, отрывая нас от корней. Музыка, ветер – ничем не прикрытые порывы, толкающие к странствию.

Странствие. Та, что пришла на Верхнюю Ферму, не имея другого багажа, кроме картонного чемодана, вернулась из странствия длиною в десять с лишним лет. Десять с лишним лет, в течение которых она не подавала о себе никаких вестей. Ее последнее, очень короткое письмо, относилось к концу войны. К концу ее сестры-двойняшки, Виолетты – Онорины. Ее сестры, ставшей Виолеттой – Святой Плащаницей, и угасшей в тиши монастыря кармелиток после пятилетней агонии, во время которой из ее виска сочилась кровь.

По смерти сестры она покинула монастырь. Отреклась от своих обетов, сбросила бурую рясу и имя послушницы. Сестра Роза Святого Петра расстриглась. Вернула себе свое имя и обрела непокорность. Ибо сердце ее оставалось непокорным.

Роза-Элоиза Пеньель вернулась на ферму после пятнадцати лет монастырского затворничества и десяти лет странствий, держа одной рукой картонный чемодан, а другой – мальчугана, такого хилого и бледного, что нельзя было точно определить его возраст. Казалось, он приблизился к той двусмысленной поре, когда детство стирается и превращается в отрочество. На самом деле ему исполнилось столько же лет, сколько было самой Розе-Элоизе, когда она ушла из Черноземья, чтобы не разлучаться со своей сестрой Виолеттой-Онориной. Семнадцать. Но если он и казался столь юным, почти ребенком, то вовсе не из-за сохранившейся у него детской миловидности или затянувшейся невинности. Смущающей детскостью своего облика он был обязан лишь своему тщедушию. Черты его лица были некрасивы – слишком впалые щеки, слишком большой рот. Умоляющий взгляд побитой собаки. Из-за этого-то взгляда к нему навсегда и прилипло прозвище: Горюнок.

Из-за этого же взгляда и Роза-Элоиза взяла его под свою опеку. Он попался ей в последнем пансионе, где после выхода из монастыря она работала учительницей, в одном маленьком лотарингском городке. Ученик-тупица, забытый на последней парте. Ребенок, который отказывался взрослеть и становиться мужчиной, боязливо замкнувшись в своем подобии детства, ибо принадлежал к тем прирожденным неудачникам, которые, едва появившись на свет, оказываются одни-одинешеньки, забракованные и тем самым лишенные детства.

Роза-Элоиза пожалела его. Или, точнее, он поймал ее в силки своего взгляда побитой собаки. Он смотрел на нее с последней парты, не говоря ни слова, как из последних сил глядит потерявшаяся собака. И они вместе бежали от этих тоскливых домов, где с горем пополам воспитывают забытых детей.

Они бежали. Тоскливые дома, угрюмые города, горькие недели, отбиваемые холодными воскресеньями. Кто за кем следовал? Они не знали. Они бежали, держась за руки – расстриженная монашка и ребенок-сирота. Бежали от собственного прошлого. Тогда-то она и вспомнила о Черноземье – ибо Черноземье для нее принадлежало скорее не прошлому, а некоему параллельному времени. «Там, – сказала она себе, – он сможет спрятать свой страх, зарыть его в землю, придумать себе какое-нибудь детство, а я отдохну от этого тщетного бегства. К тому же, быть может, я найду там и другие следы Виолетты-Онорины, кроме следов ее крови. Этой крови, пролитой капля за каплей, день за днем, из-за безумия людского и Божеского. Ее крови, которая и сегодня еще причиняет мне боль и заставляет роптать – против людей и против Бога. Этой крови, что все еще течет в моих снах – крови моей сестры. Да, я вернусь в Черноземье. Теперь я это могу, я похожа на моего отца. Вот только жив ли он еще, мой отец?.. Кого я там найду?»

Ее отец. Он все еще был жив, но на самой кромке, на зыбкой границе ночи, забвения, так далеко от всех, так близко к мертвым. Он больше не жил на ферме. Но все на ферме хранило память о нем. Память немую, запечатленную в стенах и балках, в каждом предмете обстановки. Это и почувствовала Роза-Элоиза по своем возвращении.

Встретила их Матильда. «Ты хорошо сделала, что вернулась, – сказала она ей. – Для нас, Пеньелей, мир и слишком широк, и слишком тесен. Здесь наша земля, наш дом, наша история». И Матильда могла бы добавить: «А та комната, там, наверху, с широкой кроватью из темного дерева, куда наш отец привел четырех жен, где наши матери дали нам жизнь – это наше тело. Мое тело. Мое тело из темного дерева и стужи, которое скрипит в ночи. Мое холодное тело, лишенное желания, наслаждения. Мое тело без месячных красуется в своей силе и своем безразличии, потому что неизменно хранит верность одной-единственной, невозможной любви. Отцу, и матери, и сестре, слитым воедино. Потому что хранит верность моему гневу. Мое тело, вооруженное ревностью!» – «Да, – сказала Матильда Розе-Элоизе, – ты хорошо сделала, что вернулась. Ферма такая большая, но она пустеет. Нам нужны руки. Сперва отец ушел, а теперь еще и Таде. Дети тоже уйдут. И все же надо сохранить ферму. Единственный оставшийся мужчина в семье, Батист, после смерти сына стал все равно что лунатик. Так что тут найдется тебе и место, и работа. И тебе, и этому мальчугану, что с тобой».

Роза-Элоиза и Горюнок устроились на месте, оставленном Таде, и принялись за работу на ферме. И постепенно земля вернула в мир их тела, так надолго выброшенные из него, вновь открыла их сердца времени и окружающему. Горюнок оставил наконец свое детство, а Роза-Элоиза – свою скорбь.

Она вновь открывала землю. А земля была пространством; пространством и ветром. Земля хранила едва заметные следы ее детства, слишком рано потерянного, ее юности, слишком поспешно отвергнутой. Земля хранила следы всех ее родных, и особенно сестры, Виолетты-Онорины. И это были не только следы крови, следы роз. Бодрый шаг ее сестры, замечательная красота ее улыбки, почти болезненная прозрачность взгляда, исполненные мягкости и точности движения и то, как она подносила пальцы к своему виску – все это к ней возвращалось, с течением дней, по воле ветра. Земля была уже не просто пейзажем, она становилась лицом. Огромным лицом, сквозь которое проглядывало столько потерянных и вновь обретенных профилей. Лицом, насквозь пронизанным ветром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю