![](/files/books/160/oblozhka-knigi-yantarnaya-noch-180190.jpg)
Текст книги "Янтарная ночь"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
В оранжерее – цветение растений, созревание овощей и фруктов. Завязь тела Неги. Она удивлялась, видя как наливается, словно плод, ее живот, пугалась, когда что-то начинало шевелиться в ней, толкаться. Встревоженно смотрела своими детскими глазами на Сентября и Октября, протягивая руки к их лицам, словно ища в прикосновении к их губам ответ на свои страхи. Она не понимала. Только Сентябрь умел ее успокоить; Октябрь лишь усугублял ее тревогу, поскольку сам был в смятении перед этой беременностью, словно речь шла вовсе не о ребенке, которому предстояло родиться, а о чудовищном голосе, раздувающем гибельным криком чрево Неги. Он перестал приближаться к ней; боялся еще больше, чем она сама. С ней оставался Сентябрь, успокаивая ее страхи. Но страхи своего брата ему успокоить не удавалось. «Это я, – твердил он, – я навлек на нее проклятие – проклятие, которое наложила на меня мать. Вот что сейчас растет в ней, вот что вздувается, это голос… тот же голос набухает и растет, и скоро разорвет ее, уничтожит…» Ничто не могло вразумить Октября, до того ужасал его этот завладевавший им раз в году голос. Он месяцами жил в страхе перед его появлением, задолго до того, как он нахлынет, а потом бесконечными неделями лежал, измученный и больной. С каждым годом возвраты этого чужого голоса опустошали его все больше и больше. Он не мог снести мысли, что и Неге придется вытерпеть это по его вине.
Нега родила осенью, произведя на свет девочку. Маленькая полукровка с кожицей цвета темного меда была так красива, что Сентябрь назвал ее Прелестью. Но со дня родов Нега уже не была прежней. Она все время пряталась в укромных уголках оранжереи и отталкивала ребенка. Отталкивала даже Сентября. А по ночам рыла землю. Рыла безостановочно, голыми руками, как животное нору, чтобы забиться туда. Стоило ребенку чуть залепетать, и она впадала в панику, словно боялась за собственную жизнь. Спокойствия и света оранжереи, привлекших ее, когда она была в бегах, уже не хватало. Рождение этой девочки, похожей на ее уменьшенное и осветленное подобие, но беспрестанно издающее звуки – то лепет, то плач, то крик, – повергало ее в полное смятение. Казалось, будто ее собственный голос, годами обреченный на немоту, вырвался из ее чрева, и этот отверженный голос крепчал день ото дня, готовясь обратиться против нее, отомстить. Так что ей приходилось искать убежище в другом месте – не дальше, но глубже. Приходилось копать. И она копала, копала без конца, голыми руками.
Она искала покоя, покоя и тишины, закапываясь в темноте. Погребая себя. Хотела достичь абсолютной тишины, вынужденная бежать от любого звука, быстро, быстро. Этого она и достигла: дорылась до того, что юркнула под землю, словно зверек в нору, и исчезла там. Как бы глубоко ни копали вслед, ее так и не нашли. Она ушла в саму черноту земли, наполнила рот грязью и молчанием.
Она исчезла в тот день, когда голос, посещавший Октября, вернулся, столь же неумолимо, как во время паводка текут вспять воды Тонлесап. Но в этот раз он нахлынул с такой неистовой силой, что Октябрь не смог еще раз вынести его буйство. Завидев мать, вырядившуюся в шелковые лохмотья и обвешанную причудливыми украшениями, которые она всегда надевала к этой магической дате, чтобы присутствовать при чудесном преображении своего сына, посещенного даром Меконга, заслышав, как она зовет его своим пронзительным голосом, чтобы затвориться в священной комнате, отведенной для ритуала, он испытал такой ужас, а главное, такой гнев, что, схватив садовые ножницы, начисто отрезал себе язык и швырнул его, влепил, как пощечину, прямо ей в лицо. Кровавую пощечину. Потом, с окровавленным ртом, корчась от боли, рухнул на землю, стукнувшись лбом о маленькие, обутые в черный вышитый атлас ступни своей матери.
НОЧЬ АНГЕЛА
1
Никогда Золотая Ночь – Волчья Пасть не отмечал свои дни рождения. Впрочем, он и не знал точно, когда появился на свет. Где-то вослед той войне, когда улан поразил его отца в лоб ударом сабли. Он и родился-то от этой раны. От раны, которую нанесла война. Давным-давно. Но раны, нанесенные войной, как и раны любви, никогда не затягиваются полностью. Быть может, Золотая Ночь – Волчья Пасть родился от двойной раны. Войны и любви.
Тем не менее, однажды он понял, что подходит к вековому рубежу. Почувствовал это в своем теле. Вдруг ощутил в своей плоти чудовищную тяжесть ста прожитых лет. Это случилось среди зимы. Ночь уже спускалась на землю, хотя было еще рано. Морозило так, что трескались камни. Такой мороз был той ночью, что даже небо застыло. Возвышалось, словно гигантская плита черного, искрящегося сланца, усыпанная тысячами крохотных звезд, похожих на мелкие золотые гвоздики.
Золотая Ночь – Волчья Пасть, сидя в высоком кресле с полотняной, аспидного цвета, чуть поблекшей обивкой, смотрел через окно, как блестят звезды. Они были несметны, поэтому, не желая полностью рассеять свое внимание, он стал пристально глядеть на одну из этого множества звезд, чтобы тем самым ограничить головокружительное ощущение пустоты, неотступно преследовавшее его душу и ум. Но вдруг ему показалось, что звезда, которую он выбрал целью, стала стремительно приближаться к нему и, вместе с тем, еще более стремительно удаляться на другой край ночи. И все это в одном и том же движении.
Он выпрямился, глухо вскрикнув от изумления, хрипло и резко. Звезда, отделившаяся от небосвода, пронзив ночь и разорвав пространство в двух противоположных направлениях, только что поразила его прямо в сердце, будто коротко и сильно ударила пяткой – пяткой какой-нибудь девушки, притопывающей по земле, чтобы придать разгон и ритм своему танцу. Но чьи же это маленькие сильные ноги пустились в пляс в его сердце?.. «А теперь я буду танцевать босиком…» Золотая Ночь – Волчья Пасть, с колотящимся сердцем, решил, что слышит чей-то голос, шепчущий эти слова, голос очень юной девушки на исходе дыхания. На исходе жизни.
Та, что сказала эти слова, танцевала босиком со смертью целый век. Его мать-сестра, умершая, произведя его на свет.
И, едва ощутив этот сухой удар, толкнувший его в сердце, и смутно услышав этот шепот, Золотая Ночь – Волчья Пасть почувствовал, как его схватили за плечи. Мягко, крепко. Это его тень, его верная золотистая тень оторвалась от земли, выпрямилась у него за спиной и с силой положила руки ему на плечи. Он услышал, как тень говорит ему: «Иди! Ступай теперь. Иди им навстречу, они тебя ждут». У этой тени, оторвавшейся от его тела, и стоящей за спиной, был голос Виталии.
Нежный и настойчивый голос его бабки Виталии.
«Иди, иди!» – говорил голос Виталии, в такт шагам Золотой Ночи – Волчьей Пасти. Он шел впереди, тень, более светлая, чем когда бы то ни было, шла иноходью сзади, толкая его за плечи. Вела его на дорогу к лесу Мертвого Эха. Прежде, чем пуститься в путь, он подпоясался широким кожаным ремнем с бронзовой пряжкой, словно взнуздывая тягловую лошадь, до того крутым и трудным был этот поход в ледяной ночи. До того тяжело было нести груз его лет.
Поход навстречу ночи.
Он шел навстречу своему прошлому. Поднимался к своей памяти шаг за шагом, в обратную сторону жизни. Своей столетней жизни. И шаги его в ночной тиши по замерзшей земле были так тяжки, что щелкали, словно бичи. Ночь далеко разносила эхо этих щелчков, холод усиливал эхо. Небо дрожало от его поступи, как стекло. Ночь, целая ночь отзывалась и трещала в ответ. А он взбирался на холм, склонившись лбом и тяжело дыша. Его дыхание расцвечивало морозный воздух гроздьями осевшего белого пара, окаймляя весь путь словно длинной изгородью из кустов светлой, прозрачной сирени.
Да, он шел вперед, вытянув шею, пыхтя, как неповоротливые тягловые лошади его детства, тянувшие вдоль берегов Эско, окаймленных ольхой, ивами, березами и серебристыми тополями, темную семейную баржу – от шлюза к шлюзу. От города к городу. Баржу, которой его отец дал имя «Гнев Божий». Но не гнев Божий обременял в этой ночи шагающее тело Золотой Ночи – Волчьей Пасти, – то была Божья скорбь. Нет, не Божья, а людская. Только людская.
Он вошел в лес, углубился в него, не замедляя шага. Снег был густой, с наледью. Тень поторапливала его. Холода он не ощущал. Холод тек в его крови, в его костях. Темнота была глубокой, но он различал каждую мелочь на земле – упавшие сучья, выступы узловатых корней, камни, звериные следы. Ночь была в его глазах, была его глазами. Он дошел до прогалины. Туда, где у подножья скалы бил родник. Но родник замерз, и вода, скованная льдом, ощетинила утес полупрозрачными кристаллами.
То был родник, вдруг забивший лет тридцать назад из-под его затылка, – затылка человека, сраженного откровением совершенно непроизносимого имени в конце той войны, которая признала себя концом света. Сраженный откровением одного из многочисленных имен Божьих. Заксенхаузен.
Источник слез, пролитых на землю, слишком истерзанную насилием, людской жестокостью; впрочем, ни один зверь из этого леса не приходил сюда на водопой, никогда, словно животные инстинктом чувствовали, насколько вода в этом источнике полна почти смертельной горечи.
Этот родник открылся, словно шлюз с тяжелыми створами забвения, в пространство мира, опустевшего той далекой ночью, когда смерть, даже смерть отвергла его.
Он был один на прогалине заваленного снегом леса, под головокружительно высоким и черным небом. Черно-лиловым, усыпанным золотыми блестками, бросавшим на снег смутные сиреневые отсветы. Воздух был так чист, что хруст малейшей веточки, лопнувшей под своей ледяной коркой, словно стеклянная нить, был прекрасно слышен на целые лье вокруг. И больше никаких других звуков. Только этот треск и звон мертвого дерева. Весь лес казался стеклянным. Он был один в тишине кристаллического леса. Безмерно один.
И однако он знал, что они разом появились здесь. Все.
Все. Те, кто его ждал.
Все его близкие. Все его близкие, которых он так любил. Ныне умершие. Они приближались, незримые и немые. Окружали его по всему окоему прогалины. Блуждали. Тонкие, смутные белые тени, сливающиеся со снегом, скользящие меж деревьев. «Смотри! Смотри!» – не переставал повторять голос Виталии. Тихо, нараспев заклиная ушедших.
Но смотреть было не на что – лишь несколько белых теней с сиреневым отливом вырисовывались в звездной ночи, на снегу, что был тверже полированного металла. Нечего было слышать, даже легчайшего шелеста. Только потрескивание мертвых деревьев, щелканье коры на телах деревьев, пораженных морозом. Все дальше и дальше.
«Смотри! – еще раз повторил еле слышный голос Виталии, – моя тень никогда тебя не покидала, я сдержала обещание. Вспомни, что я сказала тебе в тот вечер, когда мы расстались, но не разжали наших рук, сплетенных среди картофельной шелухи? Помнишь?» – «Помню, что утром ты исчезла», – ответил Золотая Ночь – Волчья Пасть. «Я не исчезла. Моя любовь не оставила тебя и после смерти, я улыбалась в твоих шагах, никогда не уставая, даже когда ты терялся во тьме этого мира. Что другое могла я тебе дать, кроме моей любви, кроме этой бедняцкой любви? Но что она еще могла сделать, моя любовь, кроме как прилепиться к твоим шагам? Ибо она была так велика, так необъятна, моя любовь к тебе, что даже смерть оказалась слишком тесна для нее, и она не смогла там поместиться. Но если ты очень беден, то все делается огромным, безмерным – голод, стыд, боль и любовь тоже. Все тебе слишком велико, карманы пусты, а сердце такое же бездонное, как и живот. Помнишь, я тебе сказала тогда: моя любовь вмещает море, реки и каналы, и множество народу, мужчин и женщин, и детей тоже. Я тебе сказала еще: знаешь, нынче вечером они все здесь. Я их чувствую вокруг себя. Я говорила о наших тогдашних родичах. Но сегодня ночью моя любовь к тебе вмещает не только море, реки и каналы, но также землю, леса, ветер, животных, розы, дороги, речки, все то, среди чего построена твоя жизнь. Ах! Сколько же их этой ночью, мужчин и женщин, и детей, сколько же их, всех тех, подле которых, с которыми ты построил свою жизнь?» – «Мне уже не сосчитать, не могу, не хочу, – ответил Золотая Ночь – Волчья Пасть. – Они строили мою жизнь только затем, чтобы лучше ее разрушить». Но тень схватила его за волосы, почти с яростью, и вынудила поднять голову на ветру, гудящем от льда; и голос Виталии сказал ему: «А теперь открой свою память, как вольный город, открой настежь свое сердце, как безоружный город. Ибо, смотри, они все здесь. Вот они приближаются».
По-прежнему ничего не было ни видно, ни слышно. Даже голос Виталии умолк. Да и говорил ли он вообще?
Оставалось только чувствовать. Чувствовать кожей. Венами, сухожилиями, нервами. Словно гигантскую дрожь, пробегающую по телу. Ужасающую дрожь.
Кожа.
Человечья кожа, изношенная, как пальто нищего.
Золотая Ночь – Волчья Пасть обнаружил вдруг, что он – лишь кожа. Просторная человечья кожа, выдубленная тысячами солнц, сожженная холодом сотни зим, со въевшейся в нее землей четырех времен года и исхлестанная ветрами всех сторон света. Просторная человечья кожа, навек помеченная поцелуями и ласками пяти женщин, его жен. Жесткая кожа, прокопченная траурными огнями, вечно тлеющими в обломках его сердца.
Кожа.
Человечья кожа, все еще несущая на себе запах волка, запахи земли, ветра и воды. Вечно хранящая аромат женщин! I, в складках шеи, ладоней, в паху, и вкус губ во рту. Человечья кожа, исписанная временем, иссеченная историей и войнами, расцвеченная любовью, по живому искромсанная трауром. Кожа детства, игр, кожа работы, голода, жажды и усталости. Кожа наслаждения и желания, кожа радости и слез. Кожа для пота, слез и морщин. Человечья кожа, единственная, носимая, пока не изотрется, пока не порвется.
Кожа.
Гигантская, распяленная на лице и всех костях тела этой морозной ночью. Ночью мороза и памяти. Барабанная кожа, натянутая на резонатор сердца. Необъятная.
Барабанная кожа, по которой Золотая Ночь – Волчья Пасть принялся вдруг колотить. Сбросил куртку, сорвал рубаху и, обнажившись по пояс, стал лупить себя.
Кожа.
Шагреневая кожа, кожа скорби и зова. А также кожа чуда, выдерживающая в этой пьяной и пронизывающей холодом ночи лвойные удары, наносимые его кулаками и сердцем.
Но кто же стучал по его коже – его кулаки, сердце или же имя каждого из его близких, которых не стало? Кто же стучался по очереди в его обнаженное туловище, в его сердце, звенящее, как фантастический бронзовый гонг?
Кожа.
Кожа для криков.
Виталия. Это было первое имя. Но оно было таким нежным, таким близким, что текло, будто светлая вода. Виталия! И он вновь увидел сказочную улыбку той, что берегла его детский сон, утешала в детских печалях и страхах. Виталия, та, что никогда его не оставляла, была с ним повсюду, каждый миг, даже после своей смерти. Та, что привязала свою золотистую тень к его шагам. Виталия! Это имя озарило его сердце.
Потом приблизилось другое, смешливое и легкое имя той, что произвела его на свет. Эрмини – Виктория. Его мать, еще такая юная, его мать-сестра. Сестра, слишком рано ставшая его матерью и умершая при родах. Эрмини-Виктория. Мать – сестра, женщина-ребенок, ушедшая танцевать босиком со смертью из страха перед жизнью. Эрмини-Виктория… ее имя скользнуло по его коже, как дыхание, заставив чуть заметно встрепенуться сердце.
Потом пришло другое имя. Непроизносимое. Долго ненавидимое. Так яростно ненавидимое. Имя ужаса и боли. Имя, которому он кричал нет, имя отца. Нет. Тысячу раз отвергаемое имя отца. Тысячу раз проклятое. Имя отца, рассеченное надвое. Сабельным ударом.
Теодор-Фостен.
Как оно стучалось, это имя, как скреблось в его сердце. Как оно было тяжко, это имя, имя отца, утонувшего в черных водах канала, застрявшего в створах шлюза.
Золотая Ночь – Волчья Пасть почувствовал, как рвется его кожа, рвется сердце. Он расстегнул свой кожаный пояс и стал хлестать себя по туловищу, чтобы заставить умолкнуть имя отца. Но имя не переставало реветь в нем.
Словно круглый красный мяч выскочило имя Мелани, прямо возле его сердца. Оно было горячим – имя, еще столь полное жизнью. Горячим, словно пролитая кровь. Имя Мелани лопнуло под конскими копытами. Но тотчас же появились имена их сыновей. Огюстен и Матюрен. Их первенцы. Они вместе прошли сквозь его сердце. Он вновь увидел их лица. Они были молоды и улыбались. Но эти лица переплетались, перекрывали друг друга. Искажались. И имя Двубрат тяжко упало в его сердце.
Эхом этому падению отозвались имена Ортанс и Жюльетта, наполнив сердце горькой нежностью.
Бланш. Имя прокралось в него, такое легкое, трогательное. Но он не смог его удержать. Имя Бланш было хрупким, как стекло, и неустанно что – то лепетало. Оно тихо испарилось в его сердце, припорошив его тонкой и блестящей пылью инея.
Словно бубенец звякнуло имя его дочери – Марго. Ласковая, влюбленная Марго. Такая красивая в утро своей свадьбы. Ослепленная январским солнцем. Марго – такая красивая и легкая на его руках.
Сломленная Марго, обезумевшая Марго. Марго – Проклятая Невеста. Сердце Золотой Ночи – Волчьей Пасти сжалось при этом имени, разорвалось, как кружева старых увядших юбок его преданной дочери.
Его сердце заскрежетало, когда приблизилось имя Эльминты-Сретенья-Господня-Марии. Той, которую он звал Голубая Кровь. Той, чье тело звучало в любви песнями, ритмами, звоном медных труб и пронзительным голосами. Голубая Кровь. Это имя проплыло, извиваясь, сквозь его сердце, словно длинная рыба из слоновой кости. И заледенило его. Голубая Кровь! Имя сломалось с громким костяным хрустом.
Золотая Ночь – Волчья Пасть опоясался ремнем. При каждом имени, стучавшем о его кожу, ему приходилось туже затягивать ремень, чтобы сдержать все более и более частые удары своего сердца.
Явилось легчайшее из всех имен. Виолетта-Онорина, его дочь-провидица, одаренная самой темной из благодатей. Имя пробежало через его сердце, словно торопливый ребенок, разливая на своем пути одуряющий запах роз – если не крови. «Я – Дитя, я – Дитя…» – лепетала она на бегу. Но мчалась так быстро, что ее имя перекрыло другое, приставшее к ней при жизни. Виолетта-Святая-Плащаница.
Вслед за ним пришло имя его старого товарища. Жан-Франсуа – Железный Штырь. Имя пролетело с шумом хлопающей крыльями птицы, смутным эхом пения горлиц. Жан-Франсуа… и унеслось в охапке языков пламени – если не роз. Это имя оставило Золотой Ночи – Волчьей Пасти ощущение огромной пустоты и утраты.
И тут, нежданные, негаданные, явились вдруг имена троих его самых диких сыновей. Сыновей с архангельскими именами, двое из которых избрали участь убийц, сумев схватить и исковеркать лишь ангельский меч, а третий кончил юродивым. Микаэль и Габриэль, солдаты дьявола, наемники Апокалипсиса, и Рафаэль, один из самых прекрасных голосов века. Но эти три имени, переплетенные в смерти, странно смешали их песни в сердце Золотой Ночи – Волчьей Пасти в какую-то мучительную какофонию. «Und singt ein Teufelslied… Nella cit– ta dolente… Und der Teufel der lacht noch dazu… Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate… Sing ein Teufelslied… ha– hahahahaha!.. Dove, ah dove, t’en vai… Wir kdmpfen… wirkdmpfen, wir kdmpfen… nella citta dolente…»[33]33
«.. Распевая чертовскую песнь… В город скорби… А черт хохочет: «Ха-ха-ха!»… Оставь надежду, ты, сюда входящий… Куда, куда уходишь ты?.. Мы сражаемся, сражаемся, сражаемся… В город скорби…» (нем., итал.)
[Закрыть]
Словно ощупью приблизилось имя Батиста. Батиста – Без-ума-от-Нее, его сына, влюбленного до слез, до смерти, в свою белокурую Полину с глазами цвета опавшей листвы. Их имена спутались в сердце Золотой Ночи – Волчьей Пасти. Спутались, как вьюнки, как терновник, как чертополох. Спутались и скатились в могилу его сердца, где еще звучало имя Жан-Батиста, Маленького Барабанщика, который в свое время возвестил не столько окончание войны и возвращение мира, сколько внезапное обнаружение непоправимой катастрофы. Эти три имени вонзились в его сердце острыми шипами.
А потом наступила тишина. Великая тишина в его сердце. И тотчас же послышался глубоко запрятанный плач. И имя поднималось, поднималось в нем, как рыдание. Бенуа-Кантен.
Бенуа-Кантен! Его внук, со спиной, нагруженной всей нежностью этого мира. Бенуа-Кантен, ребенок, которого он любил больше всех. Дитя средь всех детей. Бенуа-Кантен, его маленький принц-дитя.
И другое имя удвоило кротость, боль этого имени. Альма. Двойное подавленное рыдание в его сердце.
Бенуа-Кантен, Альма – их имена загремели в нем с размаху, в сердце, в висках. Он обхватил голову руками. Ему показалось, будто на снегу пляшет красноватый отсвет высоких языков пламени. Пламя плясало, плясало вокруг голоса Альмы, напевавшей, словно совсем маленькая девочка… «Sheyn, bin ich sheyn, Sheyn iz mayn Nomen… A sheyn Meydele bin ich…»[34]34
«Красотка я, красотка / Зовут меня красотка… / Я – девушка – красотка…» (идиш)
[Закрыть] Но пламя пожирало песню… Пламя с тысячами языков, и каждый трещал именами Бенуа-Кантена и Альмы, озаряя их прекрасные лица с огромными от любви и ужаса глазами.
Крик раздался в его сердце. Крик, родившийся на самом острие этих пламенных стрел. Крик, который кожаный ремень с бронзовой пряжкой больше не мог сдерживать.
Ибо явилось имя.
Самое любимое. Все из красоты, все из желания и нежности. Имя вечной юности, вечной страсти. Имя самой большой его любви. Имя вечной скорби.
Имя Рут.
И небо вдруг зазеленело лесной зеленью, как платье, которое было на ней в день их встречи в парке Монсури, в день, когда их оторвали друг от друга на дворе фермы.
«…Bin ich bay тауп Nomen, a lichtige Royz…»[35]35
«…Ясная роза – имя мое…» (идиш)
[Закрыть] пела Альма. Но все было разрушено, сожжено, и всякий свет отвергнут. Мать увезли вместе со всеми ее детьми.
Рут. Имя с чарующим вкусом женской плоти провалилось в его сердце – чудовищно оскверненное вкусом едкого пепла. Рут! Рут! Рут! Имя кричало в его сердце, кровоточило в чреслах, раздирало затылок, плечи. Рут! Рут! Рут! Имя отбивалось – от языков пламени, от собак, от людей с оружием, отбивалось от смерти. Имя не хотело умирать.
Рут! Кожаный пояс лопнул. Больше ничто не могло сдерживать силу этого имени. Разорванную красоту этого имени. Золотая Ночь – Волчья Пасть рухнул на колени. Стал биться лбом о землю. Бил по замерзшему источнику, словно хотел разбить лед, вернуть воде ее разбег, вернуть Рут ее жизнь и тепло, а их четверым детям – украденное детство. Сильвестр, Самюэль, Ивонна и Сюзанна. Эти четыре имени горели в имени Рут огненным тернием. И облетали пепельными цветами. Четыре имени их убитых детей корчились в пламени, улетали с дымом. Четыре основных точки всякого человеческого пространства, обращенные в пепел. В ничто. Как теперь отыскать их путь в мире?
И он кусал лед и царапал снег, пока не окровавил рот и ногти. Безумный стук его сердца, больше не сдерживаемый ремнем, грохотал в ночной тиши. Все круша и ломая. Не только в нем, но и вне его. Рут! Рут! Рут! Его сердце билось о землю с такой неистовой силой, что вдруг у всех деревьев в лесу Мертвого Эха разом сломались все ветви. Страшный треск пронесся по лесу.
Золотая Ночь – Волчья Пасть упал на спину, плечами и затылком ударившись о замерзший родник, уставив глаза в обледенелое небо. Головокружительно высокое и исчерна-зеленое небо, возвышающееся прямо ним. Словно стекло.
Стекло, нависшее над землей.
Кто же стоял за этим стеклом? Золотой Ночи – Волчьей Пасти почудилось, будто он заметил мельком чей-то взгляд в прозрачности неба. Невероятный взгляд, однако вот же он. Словно взгляд слепца – или безумца.
Сердце Золотой Ночи – Волчьей Пасти билось и о землю, и о небо. Он окликнул своих мертвых, всех своих мертвых. Каждого поименно. Но перекличка не кончалась. Казалось, никогда не кончится. Еще одно имя хотело быть названым. Это имя текло в его крови, стучало в сердце, во лбу. Но он отказывался произнести его, отказывался даже слышать. Это имя не принадлежало никому из его близких – оно даже не существовало. И все-таки захватило всю его плоть, сжимало горло сильнее, чем любое другое.
Нет, он не мог, не хотел ничего дать этому имени – ни места, ни голоса, ни признания. Ибо, если когда-либо это имя и существовало, оно не принадлежало мертвому – оно было самим именем смерти. И Золотая Ночь – Волчья Пасть стал ненавидеть это имя, как никогда еще не ненавидел, даже во времена горя, когда проклял его. Проклясть и даже отречься мало – #9632; надо было ненавидеть. Ненавидеть, чтобы уничтожить.
Имя Бога.
Сердце Золотой Ночи – Волчьей Пасти не смогло больше выдерживать отречение, ненависть этого имени. Крик вырвался из его сердца.
Крик ударил в небо, словно камень в окно. Небо разлетелось, как разбитое вдребезги стекло, и обрушилось на землю огромным дождем. Горячим и соленым, как человеческие слезы. Еще более мучительным, чем людские слезы. Как слезы Бога, ненавидимого людьми.
Дождь лил всю ночь. Он струился по лицу Золотой Ночи – Волчьей Пасти, затекая в глаза, в рот, по всему его наполовину обнаженному телу. Дождь растапливал снег, стирал зиму. Но он не принадлежал никакому времени года, ибо не был ни летним, ни весенним, ни осенним. Этот дождь был вне времен года. Это был дождь слез.
И он лил, лил не стихая. Золотая Ночь – Волчья Пасть в конце концов заснул под беззвучным струением дождя, омывавшим ему лицо и все тело. «Я умру, – говорил он себе, погружаясь в сон, – я умираю. Я уже умер, и меня обмывают. Это омовение мертвеца, приготовление трупа. Но кто же справляет эти погребальные проводы, кто из моих детей, которая из моих жен?»
Но он не умирал, он лишь соскальзывал в сон. Долгий шелковый сон дождя. Его сердце успокоилось наконец. Его сердце было омыто. Дождь размочил его лицо, как грязь, постепенно превращая в глиняную маску. Стирая черты, стирая следы.
Когда он снова встал среди обломанных деревьев, уже начинал заниматься день. Небо было гладкое и мертвенно-бледное, словно лицо человека, который долго, очень долго плакал. Дождь наконец перестал. Золотая Ночь – Волчья Пасть чувствовал себя поразительно легким, словно дождь смыл с него возраст, растворил сто его лет. Даже тень исчезла. Он потерял даже свою золотистую тень. И семь отцовых слез не висели больше бусами на его шее, они растаяли, смешались со струями дождя.
Он снова прошел через лес, заваленный сучьями и лопнувшей корой, и вышел в широкое пространство полей, открывшееся с кромки леса. Тех полей, которые он сделал своими. Он смотрел на этот пейзаж и на лепившуюся внизу уступами деревушку Черноземье, которые после стольких лет стали ему такими же родными, как и собственное тело, словно открывал их впервые.
Ничто больше не было ему знакомо, даже собственное тело. Он и себя чувствовал в этот миг еще более чужим, чем в тот день, когда впервые добрался сюда. Однако холодное встающее зимнее солнце било в замерзшие пруды и болота с тем же металлическим блеском, что и в тот давний день. В самой глубине долины река невозмутимо выписывала свои широкие пепельно-серые излучины. Войны разрушили в этих местах немало деревенских домов, уничтожили даже целые хутора, дороги, поля, но не тронули реку. Меза катила свои неспешные и туманные воды в полном безразличии к истории, к людскому времени. Еще раз – в последний раз – ему вспомнились слова Виталии, сказавшей ему в юности, подстрекая уйти: «Земля велика, где-нибудь да отыщется для тебя уголок, и там ты сможешь построить свою жизнь и найти счастье. Может быть, это здесь, поблизости, а может, и очень далеко». Тут он и построил свою жизнь. В этом месте, которое было ни близко, ни далеко. Впрочем, близко или далеко от чего? К чему надо быть близким, или же от кого удаленным? Он рассматривал пейзаж, поля, фермы, реку, без удивления, как в первый день, без привязанности и без желания, как во времена благополучия, без горечи и ностальгии, как во времена невзгод. Он больше ничего не испытывал.
Это место было нигде, как любое место в этом мире. Как любое место, когда человеку приходит пора попрощаться с самим собой, со своей жизнью, со своим телом. Золотая Ночь – Волчья Пасть пришел к своему рубежу. Его время было так же обширно, как и его земли, но он только что нашел час, чтобы построить свой уход. Его сердце было спокойно и так же бесстрастно, как река, струящаяся к морю, чтобы потерять там свое течение, свои воды, свою силу. Его сердце было прозрачно, омытое долгим ночным дождем. Долгим беззвучным дождем, горячим и соленым, как человеческие слезы. Слезы человека, которого у пределов собственной скорби коснулась благодать. Слезы человека, вытекшие, быть может, из глаз Бога. Его сердце было так спокойно, словно уже не принадлежало ему.
Золотая Ночь – Волчья Пасть начал спускаться по дороге, которую с таким трудом одолел накануне. Машинально шел среди пейзажа, такого привычного в его человеческой жизни, но ставшего теперь совершенно чужим, ибо здесь предстояло осуществиться его человеческой смерти. В какой-то миг он остановился. Сошел с дороги, сделал несколько шагов по обочине, сел на откосе. Еще несколько мгновений смотрел на небо, где начинал розоветь день и уже резвились птицы, потом вытянулся поперек откоса, лицом к земле.
Там, в тишине и розовом свете зари, в скошенной, хрусткой от инея траве, без единого слова, без единого жеста, он и избавился от ста лет, которые пронес из конца в конец, как вьючное животное несет свою поклажу. Он нес их порой с радостью и удовольствием, часто с трудом и возмущением, всегда с избытком, – и теперь просто снял с себя. Лег, лицом и ладонями уткнувшись в землю, и позволил своему сердцу остановиться.
В то утро, встав и открыв ставни своей комнаты на Верхней Ферме, Матильда почувствовала в воздухе странный привкус соли, словно дул ветер с моря; а еще она обнаружила ледяную ясность в небе и необычный вид у пейзажа. Она долго стояла у окна, рассматривая небо и пространство, но, хотя с виду ничего не изменилось, все по-прежнему казалось ей странным. «Должно быть, потому что снег растаял, – подумала она, – из-за дождя, что лил всю ночь». Но в ней крепко засело сомнение. Она почувствовала себя смущенной, какой – то нервной, сама не зная, почему. А когда оделась и взяла тяжелую связку ключей от фермы, чтобы прицепить, как и каждое утро, себе на пояс, заметила, что все ключи заржавели. Связка превратилась в рыжую гроздь искривленных, изъеденных ржавчиной ключей. Словно покрытых старой, давно засохшей кровью.
Кровью ее месячных, которые были затворены в ее чреве, заповеданы ее телу с двадцатилетнего возраста. Она отшвырнула ключи подальше от себя с ужасным отвращением. Ибо вдруг ей показалось, что эта проржавевшая связка, которую она так долго носила на своем бедре, у паховой складки, на самом деле была куском ее собственных внутренностей. Тех женских внутренностей, которые она изувечила из ярости и мести. Гроздью высохших яичников, источенных гневом, гроздью гнилой крови, спекшейся от ненависти. Ключи, которыми она завладела после ухода с фермы отца, словно священным знаком его власти над семейным жилищем, вдруг превратились в мерзкие отбросы. Ключи от комнат, ящиков, сундуков, амбаров не открыли бы теперь ни один замок. Она почувствовала себя замурованной, заточенной в собственной комнате, на ферме – до удушья. Замурованной до безумия в теле старой бесплодной женщины – фригидной, увечной. Замурованной в своем сердце, окаменевшем из-за того, что любило лишь через край, горько и ревниво.