355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Янтарная ночь » Текст книги (страница 1)
Янтарная ночь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:32

Текст книги "Янтарная ночь"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)

Сильви Жермен
Янтарная ночь

* * *

Посвящается Грегуару



Что там, за дверью?

Листы вырывают из книги.

Что в ней за повесть?

Осознание крика.

Эдмон Жабес


И остался Иаков один.

И Некто боролся с ним, до появления зари.

Спросил и Иаков, говоря: скажи мне имя Твое. И Он сказал: на что ты спрашиваешь об имени Моем? И благословил его там.

И нарек Иаков имя месту тому: Пеньель:[1]1
  В русской традиции «Пенуэла» – Здесь и далее прич. пер.


[Закрыть]
ибо, говорил он, я видел Бога лицем к лицу, и сохранилась душа моя.

Бытие 32, 24, 29-30

* * *

– Нет, книга не закрылась. Она не могла закончиться, умолкнуть. Хотя война, беспрестанно возвращавшаяся война лишила людей слова, всякого слова. Война, обратившая в пепел имя, тело, голос миллионов и миллионов существ. Война, обратившая в ничто душу стольких людей, царя во времена убийц.

Книга ворочалась в крови и пепле, словно сновидец в испарине безумного сна.

Книга восставала в пустынном мире, придавленном небом, павшим низко и тяжко, словно раненый на землю, которую не узнаёт, ибо был брошен на нее с неистовой силой.

Книга имен, повергнутых в забвение, в молчание – книга имен, обратившихся в крики. На последнем дыхании.

Книга имен, рвущихся из забвения, из молчания. Книга взорванных ночей опять начинала свое странствие – страница за страницей, шаг за шагом, слово за словом. Навстречу земле, навстречу небу.

Книга не закрылась. Она снова пускалась в путь поступью человека, препоясавшего чресла изодранной в клочья памятью, с плечами, сотворенными, чтобы взвалить на них бремя других людей. Она вновь пускалась в путь, все той же поступью человека с упрямым сердцем. Уходила навстречу ночи.

«Ночь, вошедшая в его детство с криком матери сентябрьским вечером, уже никогда не покидала его, пройдя сквозь всю его жизнь, из года в год, и огласив его имя будущему».

– Ибо та завладевшая им ночь, и тот крик, сросшийся с его плотью, чтобы пустить там корни и завязать битву, пришли из бесконечно более дальней дали.

Отдаленная ночь его предков, где все его родичи, поколение за поколением, вставали, получали свои имена, любовь и испытания. Вскрикивали. И умолкали, будучи помянуты.

Отдаленный крик его предков, поднявшийся из глубины времен сотнями летящих отголосков.

– Крик и ночь вырвали его из детства, сделали изгоем, обрекли на одиночество. Но тем самым непростительно связали порукой со всеми сородичами.

Слившиеся воедино уста ночи и крика, раненые уста памяти и забвения.

Вневременная рана, что предшествовала появлению мира и зачала в нем повесть, словно великую книгу плоти, листы которой вырывают огонь и ветер.

Надмирная рана, разорвавшая саму звездную ночь, словно великую книгу светил, писанную светом и яростью.

Великая книга пишется беспрестанно, никогда не достигая последнего слова – последнего имени, последнего крика.

Великая книга беспрестанно исписывается, потом пишется в обратном порядке, никогда не достигая первого слова – первого имени, первого крика.

И книга продолжается вечно, щелкая страницами, будто кнутом, и погоняя свои глаголы. И ночь длится вечно, вознося свои туманности и низвергая свои звезды.

– Шарль-Виктор Пеньель, тот, кого все будут звать Янтарная Ночь – Огненный Ветер, в свой черед вошел в писание – в страсть писания. Страница меж страниц, обетованная, как и все страницы, быть прочитанной Ангелом – пока не сотрется. Пока не порвется, пока не перевернется.

НОЧЬ ДЕРЕВЬЕВ

1

Ибо ужасен был крик его матери, когда принесли ей тело ее сына. Ее первенца. Ребенка ее юности, зачатого в день дождя и восхитительно нагой кожи. Того, кто бил в барабан ожидания, в ту пору, когда враг заполонил их землю и удерживал отца вдалеке. Того, кто был вскормлен ею и так долго спал, играл, рос подле нее, для нее одной. Маленького товарища, что выдумывал надежду и радость в самом разгаре нескончаемой войны. Ее перворожденного сына, плоть от плоти ее, воплощение ее любви. Маленького Барабанщика.

То был и вправду ужасный крик, исторгнутый всей силой ее тела, вынырнувший словно из чрева вселенной, чтобы взметнуться до пределов небес. Крик с другого конца времен. Вопль обезумевшей женщины, превратившейся в зверя, в вещь, в природную стихию.

Явился отец. Он увидел одеревенелое и мокрое тело своего сына на руках трех охотников, что стояли на пороге, понурив головы. Троих мужчин в охотничьей одежде, в сапогах, выпачканных грязью, с руками в крови. Их ягдташи были пусты, собаки скулили снаружи, лежа рядом с ружьями, брошенными в траву под дождем. Они держали тело ребенка так смущенно и неуклюже, что, казалось, вот-вот уронят.

В тот же миг он увидел, как тело его жены вдруг выгнулось и зашаталось под напором крика. К ней метнулся он, ее подхватил на руки. С силой прижал к себе, к своему телу живого мужчины, словно желая отнять ее у смерти их сына. Но она вырвалась и побежала к ребенку. Схватила маленькое тельце с такой звериной стремительностью, что никто из троих охотников не успел и глазом моргнуть. И убежала прямо под дождь, с телом сына на руках.

Скрылась прежде, чем они переступили порог. Они тоже кинулись под дождь, искали ее во дворе, на дороге, в полях, но не нашли. Она как сквозь землю провалилась. Будто растворилась в сером струении сентябрьского неба. Тогда Батист, Без-ума-от-Нее, упал на колени посреди каменистой дороги и заплакал.

А он, Шарль-Виктор, второй сын, остался стоять на пороге, один-одинешенек, со своими пятью годами, ставшими вдруг тяжелее, чем сотня лет. Один-одинешенек, покинутый. Преданный.

Ибо он только что был предан всеми. Мертвым братом, обезумевшей матерью, плачущим отцом. Выходит, никому до него и дела нет? Он возмутился и крикнул им всем, из самой глубины своего сердца – сердца отвергнутого ребенка: «Ненавижу вас!»

Три дня подряд мужчины с собаками, разбившись на группы, искали Полину и ее сына. Облавщиками руководил Золотая Ночь – Волчья Пасть, тот самый, кого не приняла смерть. Он казался выше и сильнее, чем когда бы то ни было, и, как никогда, походил на оборотня своими блестящими глазами, острыми, постоянно оскаленными, будто при соитии, зубами, всклокоченной гривой.

Их нашли вечером третьего дня, в чаще леса Привольной Любви. Она затаилась у ствола гигантской сосны с низкими ветвями, окутавшими ее своей сине-зеленой тенью, похожая скорее на волчицу или лису, нежели на женщину. Она прижимала к себе лиловатое, совсем осклизшее тельце своего сына. Зловоние гниющего детского трупа с огромным, раздутым от газов животом, странно примешивалось к запаху папоротников, грибов, растущей во мху кисловатой земляники и заплесневелых каштановых скорлупок. В зеленой тени ветвей глаза Полины приобрели неподвижный кремнистый блеск.

Она была грязна, оборвана, волосы ее липли к лицу, словно желтый лишайник, губы растрескались, кожа цветом не отличалась от коры. Она словно срослась с сосной, слилась с ее стволом, сплелась с корнями. Пришлось силой вырвать ее из объятий дерева. Она молчала, и весь лес вокруг тоже хранил молчание – но то была пора оленьего гона, когда самцы храпят от страсти и готовятся к схваткам. И эти боевые и любовные кличи исходили будто от самих деревьев – казалось, весь лес вот-вот вырвется с корнем из почвы и двинется, словно рать воинов-хранителей, готовых скрестить свои ветви и сучья в битве за дитя, чтобы подарить ему свое бессмертие. Вскоре рокот их кличей с фантастической силой заполнил пространство на мили и мили вокруг. Никогда еще в этих местах не слыхивали столь хриплого и гулкого рыка. Никогда еще деревья так не удивляли и не пугали людей.

А Без-ума-от-Нее все это время плакал в доме. Не сына своего он оплакивал, не Жан-Батиста звал. Ее, только ее. И маленький Шарль-Виктор из своей комнаты слышал, как плачет отец. Этот плач за стеной был похож на неумолчное завывание моря. И он чувствовал, как в нем поднимается ненависть – к безумной матери, к отцу-слабаку, к мертвому брату.

Полину принесли на ферму словно тюк с грязным тряпьем. Ночью забили гвоздями гроб Жан – Батиста, чей гнилостный дух ужасал даже скотину в хлеву. Но ребенок смердел и из-под заколоченных досок, распространяя свой запах по всему дому. Стены, вещи, занавески, одежда, все пропиталось этим зловонием. Вонь наполняла ночь, словно фантастический рев деревьев, испускающих свои боевые кличи.

Когда Без-ума-от-Нее увидел свою жену, похожую на дряхлую лесную тварь, затравленную, раненую, он не попятился, ничего не сказал. Просто подошел. И улыбнулся ей; подошел с улыбкой. С улыбкой нежности, смешанной с болью. Заключил в объятия жалкое, отталкивающе-грязное тело своей жены и прижал к себе, к своему телу живого мужчины. И баюкал его, словно младенца.

Шарль-Виктор так сильно стиснул свои кулачки, что пальцы онемели, а ногти вонзились в ладони. Братнина вонь, въевшаяся в платье, кожу, волосы его матери – вплоть до губ и взгляда, была так тошнотворна, что его вырвало. Ему показалось, что заодно он выблевал и свое сердце. И свое детство.

Пока Матильда обмывала и убирала покойника, Без-ума-от-Нее занялся туалетом своей жены. Он осторожно снял с нее разорванную одежду, раздел донага – раскрыв новую, волнующую до слез наготу. Он долго отмывал ее безжизненное тело, перевязал раны на коленях и руках, оставленные колючками и камнями, потом вымыл ей волосы. Закончив очищение ее тела от грязи и крови, от запаха мертвечины, он уложил жену в постель и лег рядом. Ночью слезы вновь накатили на него.

И Шарль-Виктор снова услышал сквозь стену неумолчное завывание моря. А с другой стороны стен, снаружи, всю ночь напролет слышалось, как ропщут и перестукиваются ветвями деревья. Он лежал, сжав кулачки, чтобы самому не заплакать, не закричать. Значит, никому до него нет дела? Он ненавидел их всех, до потери рассудка. В конце концов он встал, подошел к пустой кровати своего брата, залез на нее, сорвал покрывало и помочился в простыни. Никаких других слез над братом он проливать не будет.

Без-ума-от-Нее не спустился в нижний зал, туда, где стоял гроб Жан-Батиста. Он не собирался участвовать в бдении над телом сына. Впрочем, над ним вообще никто не бдел. Его запах отпугивал всех. Только деревья устроили ему бдение своей неумолчной песнью.

Без-ума-от-Нее остался с женой и оберегал ее беспокойный сон. Он держал ее за руки, прикасался ко лбу, заглушал ее стоны своими губами живого мужчины. И плакал, уткнувшись лицом в ее волосы, словно чтобы еще раз омыть их от скверны, от горя и крови своими слезами – слезами живого мужчины.

Когда утром вынесли гроб перед отправкой на кладбище, ему пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы покинуть комнату, где лежала жена, и последовать за процессией. Шарль-Виктор оделся сам. Раньше мать занималась его туалетом, его одеванием, всем. Раньше – до этих последних дней. Раньше – в навсегда минувшем времени. Он ждал своего отца на пороге, очень прямой, стиснув кулачки, твердо сжав губы. Без-ума-от-Нее посмотрел на сына, словно не узнавая. Он долго, мучительно всматривался, в этого совсем маленького мальчика, такого одеревенелого и безмолвного, одетого шиворот-навыворот. Он хотел было заговорить с ним, сказать ему что-нибудь, взять его на руки, но у него больше не осталось ни слова, ни жеста. Со времени появления охотников на пороге его дома для него существовала только его жена. Он забыл даже Шарля-Виктора. Он не думал даже о мертвом сыне. Весь ужас, вся скорбь этой смерти обрушились на мать, сломив ее и опустошив. И он страдал только ее страданием, болел только ею, плакал только над ней, из-за нее. Едва он увидел, как она скорчилась и зашаталась, вся обратившись в крик, мир отступил в непроглядный туман, и он уже не находил пути к другим людям. Впрочем, он и не хотел этого. Все его желание было приковано лишь к ней одной. Он забыл других; рядом была только она.

Тем не менее, он чувствовал, что малыш страдает, что для ребенка все это чересчур. Но он ощущал это как бы вне себя. Ему пришлось сделать гигантское усилие, чтобы суметь почувствовать это.

Нет, у него и в самом деле не осталось больше ни слова, ни жеста для других, пусть даже для собственного сына. Не было у него и слез, даже для умершего ребенка. Ибо он все отдал своей жене, и только ей одной, и мог отдать еще больше.

Он уже не принадлежал себе; все его тело живого мужчины было отныне полностью обетовано той женщине, что лежала там, наверху, в спальне.

Это она отныне будет его ребенком, его дочкой, его единственной любовью. И ему вдруг захотелось крикнуть. Крикнуть Шарлю-Виктору, чтобы исчез. Крикнуть, что он хочет остаться наедине со своей женой. Со своим единственным ребенком.

Тут Шарль-Виктор, глядя в опустошенное лицо своего отца, сказал просто: «Пора идти. Остальные ждут. Там дождь». И даже подумал с радостным гневом: «Ну и пускай дождь! Даже небу нассать на моего старшего братца! Здорово!» Остальные действительно ждали, топчась вокруг похоронных дрог под большими, торчавшими вкривь и вкось черными зонтами. То были Золотая Ночь – Волчья Пасть, Таде и юная Ципель, батрак Никез, Матильда и несколько других.

Повозка медленно двинулась под проливным дождем. Они не пошли школьной тропой, совершенно раскисшей и в любом случае бесполезной. С тех пор, как в последнюю войну старый погост Монлеруа был разрушен, открыли новое кладбище, но за церковной оградой, на выходе из деревни, у обочины большой дороги. Мертвые по-прежнему были вдали от живых. Теперь их ссылали сюда, в этот угол поля, обнесенный высокой бетонной стеной, словно в лагерь отверженных, вдалеке от домов, вдалеке от живых, вдалеке от церкви. Но это совсем новехонькое кладбище пока пустовало; последняя война наделала столько мертвецов, что их тогда пришлось спешно натолкать в братскую могилу, вырытую на скорую руку в глубине старого погоста, и с тех пор во всей округе еще не нашлось ни одного кандидата на погребение. Те, что пережили опустошения войны, крепились, словно им приходилось удваивать собственный век в отместку за все те жизни, что были безвременно похищены пулями, бомбами и снарядами.

Так что процессия вступила на большой пустырь. Могильщики как раз заканчивали копать могилу, в северо-восточном углу, у самых стен, когда с повозки сняли гроб. Жан-Батист оказался тут первопроходцем – основателем. Не кому-нибудь, а восьмилетнему мальчугану выпала честь торжественно открыть большое новое кладбище, очерченное прямыми бетонными углами. Он стал первым послевоенным покойником, как его брат Шарль-Виктор – первым ребенком, родившимся после войны. Свое детство он принес в дар всем будущим мертвецам. В последний раз Маленький Барабанщик выступил провозвестником.

Они все сгрудились вокруг сырой могилы, чопорные и неуклюжие.

Тут-то она и появилась.

Словно сын позвал ее. Она услышала из глубины своего сна, как ему роют могилу. Могилу, в которую собираются закопать ее сыночка. Она почувствовала сквозь сон – роют. Роют яму в земле, в ее собственном чреве. Роют в ее внутренностях, в сердце. Роют по живому в ее материнском теле. Тогда она внезапно проснулась вся в поту, с зияющими руками, бьющими пустоту и тишину. Она вскочила, наспех оделась и опрометью кинулась к новому кладбищу.

И вот она примчалась, напрямик через поле, теряя дыхание. С застывшим кремнистым блеском в глазах на постаревшем, одичалом лице.

Они видели, как она бежала под дождем с непокрытой головой. Даже не обувшись. И сразу же бросилась к краю могилы. Без-ума-от-Нее хотел обнять жену, но она его оттолкнула. Уткнулась безумным собачьим взглядом в четверых мужчин, опускающих на веревках гроб.

Она увидела это. Этот продолговатый черный ящик, медленно погружавшийся в яму, слегка покачиваясь. Такой маленький, такой тесный. Возможно ли, чтобы в столь малом ящике поместилось тело ее сына? Что сделали с телом ее ребенка? Она не понимала.

Никто не проронил ни слова. Слышался только назойливый стук дождя, барабанящего по деревянной крышке в глубине могилы, да прерывистое дыхание Полины. Кто-то бросил первую горсть земли. Это было так, словно ей самой бросили землю в рот, в утробу, словно ее саму погребали заживо – ее, мать. И дождь, дождь, без конца стучащий по дереву, словно последняя барабанная дробь.

Без-ума-от-Нее снова увидел, как выгнулось и зашаталось тело жены. Он не успел ее удержать. Она бросилась в могилу. Не земля, но ее собственная материнская плоть укроет плоть сына. И на глухой перестук комьев земли эхом откликнулся более глухой удар плоти о дерево.

Были шум и толкотня. Таде оттащил Шарля – Виктора подальше от могилы. Без-ума-от-Нее спустился в яму с веревками и вытащил Полину на своих плечах. Она потеряла сознание. Он чувствовал, как дождь проникает в его тело, струится внутри. Плачет прямо у него в сердце. Докуда же он должен спуститься, чтобы вновь обрести свою жену и вернуть ее себе, своей любви живого мужчины? Он вспомнил тот день, тот восхитительный день, когда Полина увлекла его на дно ложбины; когда отдалась ему в траве, струящейся дождем. Он до головокружения помнил этот день обнаженной кожи, этот прекрасный день безумной любви. Что же вдруг случилось, почему горе сменило тогдашнюю радость, как такая, потерявшая голову от желания любовь дошла до того, что трепетала теперь лишь от страха? Однако дождь был все тот же – огромный барабан, выбивающий свою глухую и мрачную дробь.

Снова раздался рокот. Более глубокий, чем гул траурной толпы. Он донесся из-за бетонных стен кладбища. Донесся издалека, из леса Привольной Любви. Еще более хриплый, чем те рыканья, что были слышны ночью. Единственный рык – клич победителя. Долгая битва деревьев завершилась.

И, когда процессия покидала кладбище, люди увидели, как коренастое дерево с могучими темнолиственными ветвями и тройным, покрытым сероватой корой стволом спускалось с холма. Дерево шагало, как великан. Оно шло через поля, луга, по большой дороге, прямо к кладбищу. Проникло за ограду широкого пустыря и приблизилось к только что засыпанной могиле. Остановилось, и именно туда, в рыхлую землю этого наспех сделанного холмика, пустило свои корни, врастая навек. То был древний, тысячелетний тис. Его ветви были усыпаны яркими, пронзительно красными ягодами. «Твой ребенок спасен», – сказал Таде Батисту, указывая на дерево, покрывшее могилу. «Блаженно твое дитя, – подтвердил Золотая Ночь – Волчья Пасть, – потому что это дерево – самка. Она даст ему мягкую тень и упокоит в мире. Сам-то я потерял стольких детей, за которыми ни одно дерево не приглядывает. И от жен моих тоже ничего не осталось. Ни одно дерево не принесло им это: любовь земли». Но Батист Без-ума-от-Нее думал только о Полине. Что же до Шарля-Виктора, то он немедля решил: «Ненавижу деревья!»

Некоторое время Шарль-Виктор оставался с Таде, Ципелью и Шломо в той части фермы, где прежде жил Двубрат. Таде расширил и вновь привел в порядок постройки, которые занимал теперь с обоими детьми своего бывшего товарища по лагерю. И дети стали его собственными. Он заново учил их поднимать голову и без страха смотреть в глаза и лица людей, пытался вернуть задор их юности, жизни. Однако они все еще оставались молчаливыми и всегда немного чужими, очень сосредоточенными друг на друге, даже когда перестали наконец весь день держаться за руки. Казалось, от своего слишком долгого сидения в подвале они сохранили вкус к темноте и молчанию.

Эта темнота, которую они продолжали нести в себе, глубоко смущала Таде. Густота ночи, которую он угадывал в них, завораживала его так же, как чудеса ночного неба, которое он не переставал вопрошать с помощью книг и телескопа. Но наибольшее смущение, порой переходившее в глухую тревогу, он испытывал перед Ципелью. Потому что в ней эта тайна темноты с возрастом претворилась в красоту. Девушка покинула детство, и созревание ее женского тела увенчалось прелестной округлостью форм. Преображаясь, тело Ципели влекло к себе и взгляд, и мысли Таде, заставляя их медленно тонуть в удивлении, восхищении и, наконец, в желании.

Он часто думал, что, хотя относится к Ципели по-отцовски, она вовсе не его дочь, да и слишком он молод, чтобы быть ей отцом. Их и в самом деле разделял лишь десяток лет. Но он чувствовал также, что девушка неприкасаема для него вовсе не из-за возраста, тут обнаруживалось нечто иное – что-то бесконечно целомудренное, строгое и столь же невыразимое. И он беспрестанно боролся против натисков своего влюбленного сердца, отказываясь даже дать имя своему вожделению. Он боролся с самим собой тем сильнее, что заранее знал о своем поражении; в сущности, его сердце было того же закала, что и у его брата Батиста, Без-ума-от-Нее. Слишком цельное сердце, созданное для единственной любви. Сердце упрямое, цепкое, как пырей, готовое вытерпеть тысячу испытаний, тысячу мук и несчастий, лишь бы удержать ту, что породила его желание – раз и навсегда.

Шарль-Виктор отказался делить комнату со Шломо; он хотел быть один, совершенно один. Он должен был дойти до конца этого одиночества, в которое близкие бросили его, в котором забыли. До конца и даже дальше, если такое возможно.

Он по-прежнему не понимал. Несколько дней назад мать еще была его матерью; матерью нежной и доброй, чья любовь доставалась им с братом поровну. Такой кроткой и такой доброй матерью, которая заботилась обо всем; мыла его, одевала, кормила, каждый вечер сидела у его постели. Несколько дней назад он был настоящим маленьким мальчиком, так к нему и относились, таким и любили. И вдруг его мать сломалась, рухнула, и теперь с ней все возятся, как с ребенком. А заодно он потерял и отца; тот стал отцом уже не своему сыну, но только своей супруге.

Мать была уже не мать, а отцов ребенок. И все – таки осталась матерью. Но не для него, младшего; теперь она была безумной матерью лишь своего мертвого сына. И только. Любовь его матери переменилась, она уже не делилась поровну; любовь его матери упала вся целиком в могилу, куда бросили его брата. Любовь его матери гнила на дне ямы.

Мертвый сын. Старший брат. Тот старший брат, который так никогда и не простил Шарлю-Виктору, что тот не родился девочкой. Девочкой с белокурыми косичками, миндалевидными глазами цвета опавших листьев, о которой он так мечтал – не ее ли искать ушел он под землю? – «Ну и пусть, пусть уходит, – твердил про себя Шарль-Виктор, сжав кулаки в карманах. – Пусть катится к черту, и мать вместе с ним!»

Жан-Батист, старший брат. Первенец. Тот, кого мать называла с такой нежностью Маленьким Барабанщиком. «Ну да, как же, барабанщик дерьмовый! – говорил себе Шарль-Виктор. – Давай, тащи свой ящик к мертвякам, а нас оставь в покое, черт бы тебя побрал!» Кладбищенские старухи говорили ему: «Ах, малыш, бедняжка! Надо молиться за твоего несчастного старшего братика». Этих старух с их затхлым душком серой плоти и пыльной шерстяной ткани, с их слезящимися глазами и немощными голосами, шепелявящими меж черных зубных пеньков, он тоже ненавидел. Нет, не станет он молиться за старшего брата. – «Молиться? Да идите вы! Нассать мне на него, прямо на его гнусную мертвую рожу, вот и вся молитва!» – упрямо думал он с бешенством. Пускай старухи бормочут свои липучие молитвы, а у него найдется кое-что получше. Нассать ему на всех предателей. На брата, на мать, на отца – всех в одну кучу. Всех в одну яму. В помойную. Он их больше не различал. Не различал смерть и безумие, слезы, крик и молчание. Ха! Еще и отец! Этот большой пес, который скулит, даже не замечая его, младшего! Отец за стеной, с его нескончаемым завываньем. Воем моря. Воем зимнего ветра.

Кремнистый блеск в глазах матери; слезы, слепящие глаза отца. Земля и ночь в пустых глазах брата. Взгляды, отвращенные от него. Взгляды предателей. Ну и невелика важность, решил Шарль-Виктор, он придумает себе собственный взгляд, куда более сильный, чем взгляды тех троих, с их жалкими глазенками дохлой собаки. «Сам-то я буду глядеть дыркой в моей заднице!» Так он выдумал себе третий глаз, волшебный и торжествующий, на дне своих штанишек.

Отец тоже не понимал. Он тоже натыкался на пустоту, на непостижимое. Ему не удавалось думать о погибшем сыне. Он едва видел, словно издалека – из такого дальнего далека – обоих своих детей, но уже не понимал, кто из них двоих живой и кто мертвый. Он лишь мельком заметил намокшее от крови и дождя тело своего сына, подстреленного охотниками. То, что он видел и не переставал видеть, была она: Полина. Ее выгнувшееся и закачавшееся под напором крика тело.

Он оставался подле нее, лежал, прижимаясь к ней всей тяжестью и теплом живого мужчины.

Мать долго не выходила из своей комнаты и из молчания. Не двигалась, не говорила, не открывала глаз. Была словно стоячая вода.

Не двигаться. Не говорить. Не ощущать в себе жизнь. Ту жизнь, что билась в ней лишь пульсом страдания. Не думать.

Уподобиться мертвой, чтобы не ощущать смерти.

А он был поглощен только ею. Мыл ее, кормил.

Тем не менее, порой она просыпалась ночью, с лицом, заледеневшим от пота, и кричала: «Жан – Батист! Малыш мой!» Барахталась в простынях, хотела уйти, бежать на кладбище, лечь на землю, укрыть своего ребенка. Она вскрикивала: «Ему холодно, я чувствую. Он зовет меня, я ему нужна. Ему так холодно совсем одному под землей, мне надо согреть его. Мне надо его утешить…» Тогда ему, ее супругу, ее большому псу, который постоянно караулил эти приступы боли, приходилось силой удерживать ее в своих объятиях, отбиваться от незримого сына. Он заглушал вопли Полины своим ртом – ртом живого мужчины, любил ее, чтобы вернуть себе обладание ее телом – и изгнать из него мертвого сына, сослать куда подальше. Но с новой наготой жены и его собственное наслаждение стало иным; горестной усладой, сутью которой были слезы. Он оплодотворял ее своими слезами.

Все время, пока длилась болезнь матери, этот непонятный смертный недуг, изнурявший так же и его отца, Шарль-Виктор оставался в доме Таде. Но он отвергал нежность своего дяди, равно как отказывался от дружбы Ципели и Шломо. Он жил там, словно маленький дикарь со странными повадками и нелюдимым взглядом. Он терпеть не мог проявлений чувства, сторонился всего и всех; знаки привязанности вызывали у него тошноту. «Знаем мы их чувства, – говорил он себе, – гроша они ломаного не стоят, вздор и вранье! Гнусные игры взрослых. Все кретины и сволочи. Прикидываются, будто любят, чтобы потом легче было бросить. Но меня-то они больше не проведут». К тому же этот дядя – вылитый его папаша. И он злился на него за то, что тот так похож на его отца-предателя. Что касается Шломо, то он умирал от ревности, видя его предметом всяческих забот красавицы Ципели. С чего это она своему брату песни поет и сказки рассказывает на непонятном языке? Он ревновал к этому языку, к этим прекрасным и грустным песням, которые не мог уразуметь. «И где только эта колдунья Ципель, – думал он, – набралась таких слов и мелодий? Наверняка в подвале, где они с братцем годами жили, как пара крыс! Столько лет под землей. Все равно что покойники. Опять мертвяковы штучки! Она и поет-то, и говорит на покойницком языке. Стало быть, они с Жан-Батистом заодно. Против меня. Ненавижу их».

Так он умудрялся окружить себя мнимыми врагами, поверить в то, что он нелюбим, отвержен всеми, более одинок на свете, чем ящерица, вмерзшая заживо в лед посреди снежной пустыни. А все потому, что не мог утешиться от безумного крика матери и рыданий отца – повернувшихся к нему спиной. Можно было подумать, что пули охотников, убившие брата в лесу, отрикошетили по всей его семье. «Однако, – принимался он порой рассуждать, – я вот все думаю, за кого эти трое придурков-охотников могли принять моего братца, чтобы палить по нему? За барсука, лисицу, ворона или утку? Может, за кабанчика или медвежьего детеныша? Хотя нет, он ведь всего-навсего паскудин выблядок! Не больше. Да и вообще из моего братца сделали хорька. Мерзкого синюшного хорька».

Он не переставал заточать себя в злобе и ненависти, очерчивать территорию своего одиночества и укреплять подступы к ней. Желая еще лучше ее обозначить, он отправился на поиски самых пустынных мест, самых диких углов. И нашел как раз по своему вкусу.

Чтобы закрепить совершенную дикость своего одиночества, он избрал три места и превратил их в свое королевство. Он объявил себя государем. Все – грязнейшим и Наизлейшим Принцем. Таким был титул, которым он стал величать себя, завладев этими землями и учредив свою державу – державу всеми преданного ребенка, спасающегося от заброшенности бунтом и гневом.

Его первым и самым обширным владением был старый завод, построенный на другом конце леса Привольной Любви, у подножья холма, возле реки. После бомбардировок последней войны от его огромных цехов остались одни развалины, предоставленные ржавчине, воде и безмолвию. Царство холода, изъеденного сыростью железа и прогорклого машинного масла. Ему нравились эти запахи, особенно как пахнет железо, потому что он чувствовал в нем привкус крови. С металлических балок полуобрушившегося остова гроздьями свисали полчища летучих мышей. Он ничуть не боялся этих зловещих тварей с их отвратительно голыми крыльями и пронзительным писком. Он называл их «гнусь разлюбезная, гаденькие мои королевы» и отдавал им вздорные приказы громко крича под дырявым сводом. «Привет, гаденыши мои милые! – обычно вопил он, заходя в большие помещения, целиком заполненные гулкой пустотой. – Хорошо спали? Хватит дрыхнуть, милашки, пора кровь пососать у всех местных кретинов. Ну-ка, просыпайтесь, бездельницы, крысы летучие, уродины ночные, не то я вам лапы и крылья пообрываю!» Он вел с ними таким манером долгие речи, состоящие из смеси ругательств, угроз и ласковых слов, задрав голову к потолку. Единственное, чего ему удавалось добиться своим гвалтом, это разогнать одичавших кошек, прятавшихся по углам, да прочих тварей, кишащих более-менее повсюду. Потом он исследовал свои «верноподданные железяки» – большие вышедшие из строя машины, ржавые предметы или орудия, киснувшие в горьковато-соленой воде, оставленной дождями или речными паводками. «Эй вы, штуковины! – кричал он, стуча по ним железным прутом. – Вы тоже просыпайтесь! Давайте крутитесь, тряситесь, пошумите малость! Ну-ка, штуковины, за оружие и вперед, обдерите мне все деревья. Пошевеливайтесь! Грохочите, крушите, ломайте! К оружию, железяки!» Ему нравилось шлепать по этой черной, маслянистой воде, порыжевшей от ржавчины, извлекать оттуда гниющие, совершенно изъеденные предметы, разбивать остатки стекол болтами или камнями. И он орал, надсаживая глотку, сквозь все это пространство, сочившееся тишиной, где единственными звуками были осклизлые всплески воды да шелест летучих мышей в час их пробуждения. Горланил непонятные самому слова, и даже такие, что никогда не существовали. Выкрикивал их, словно швыряясь камнями, часы напролет. Исходил криком, пока всякий язык не терял смысл; до хрипоты, до головокружения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю