412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Пеги » Шарль пеги. наша юность. мистерия о милосердии жанны д арк. » Текст книги (страница 5)
Шарль пеги. наша юность. мистерия о милосердии жанны д арк.
  • Текст добавлен: 19 мая 2026, 10:00

Текст книги "Шарль пеги. наша юность. мистерия о милосердии жанны д арк."


Автор книги: Шарль Пеги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Но нам–то нужно совсем другое – то, что невозможно создать, а именно письма людей, чье имя отнюдь не Виктор Гюго, Кине, [145] Распай, [146] Бланки [147]. Фурье [148] – это прекрасно. Но нам интересно со всей точностью и определенностью узнать, какие войска, какие достойные восхищения легионы стояли за этими мыслителями, этими республиканскими вождями, за этими великими основателями Республики.

Мы хотим иметь то, что никому невозможно сфабриковать, то, что никому неподвластно подделать.

История хорошо ли, плохо ли, скорее плохо, чем хорошо, но поведает нам о великих деятелях и вождях, это ее дело. А за неимением истории мы узнаем о них от историков_или от преподавателей (истории). Мы же стремимся познать то, что невозможно придумать, хотим знать и узнать отнюдь не о главных действующих лицах, великих масках, великой игре, великих свидетельствах, не о театре и представлении; мы хотим понять, что скрывалось за всем этим, что лежало в основе, каким был наш народ – народ Франции, и, наконец, мы должны знать, из чего в то героическое время были сотканы народ и республиканская партия. Нам интересно заняться этнической гистологией. Нам хочется знать, из какой материи сделаны этот народ и эта партия, как жила обычная семья республиканцев, средняя, так сказать, безвестная, выбранная случайно, то есть скроенная из обычной ткани, выкроенная из целого полотнища, прямо из полотнища; во что они тогда верили, что думали, что делали – ведь они были люди действия, – что они писали; как женились, как и чем жили, как воспитывали детей; прежде всего, как они тогда появлялись на свет, ибо в то время они как раз и родились; как работали; как говорили; как писали; и если слагали стихи, то какие; и наконец, в какой земле, в какой такой обычной, самой обыкновенной земле, в каком гумусе, в какой местности, в каком краю, под какими небесами, в каком климате выросли великие поэты и великие писатели. В какой части земного шара выросла эта великая Республика. Нам хочется знать, из чего и как были созданы сама буржуазия, Республика, народ тогда, когда буржуазия и народ были великими, республиканцы – героями, а руки Республики – чистыми. Словом, в те времена, когда республиканцы оставались республиканцами, а Республика – Республикой. Нам нужна история, не празднично разукрашенная, а будничная, нам надо увидеть народ, каким он был в самой сути, сушности, существе своей повседневной жизни, народ приобретающий, зарабатывающий, ежедневно пекущийся о хлебе насущном (panem quotidianum), [149] нам необходимо узнать (расу такой, какая она есть, в самом ее ярком расцвете.

Конечно, раз уж есть письма Виктора Гюго и стихи Беранже, то мы не станем нарочно их выбрасывать. В первую очередь потому, что Виктор Гюго и Беранже тоже вышли из гущи этих людей. А уж потом, поскольку с подобными семьями всегда надо опасаться судебных тяжб.

Как жили люди, бывшие нашими предками и в ком мы признаем наших наставников. Какими они были по своей сути, вообще, то есть в обычных тяготах повседневной жизни, в напряженной работе мысли, в достойном восхищения ежедневном самопожертвовании. Чем был народ во времена, когда он еще был народом. Чем была буржуазия во времена, когда она еще была буржуазией. Чем была раса, когда она еще оставалась расой, тогда, когда еще существовала эта раса, когда она еще только росла. Какими были сознание и сердце народа, , буржуазии и расы. Чем, наконец, была Республика во времена, когда она еще была Республикой: вот, что нам хочется знать, и как раз это нам и принес г–н Поль Миллье.

Как работал наш народ, любивший труд, universusuniversum [150], весь, без исключения, любивший труд как таковой, трудолюбивый и к тому же труженик, упивавшийся трудом, работавший радостно и здорово, абсолютно все – буржуазия и народ, исповедовавшие подлинный культ труда; культ, религию хорошо исполненной работы. Работы законченной. Как в целом народе, в целой расе, друзей и врагов, всех противников и всех настоящих друзей бурлили жизненные соки, здоровье и радость, все это мы и найдем в архивах, или, скажем скромно, в бумагах этой семьи республиканцев.

Они помогут понять, что такое культура и насколько бесконечно иными (бесконечно более драгоценными) были наука, археология, образование, знание, эрудиция и, естественно, система. Из них станет видно, чем была культура, пока ее вовсе не уничтожили преподаватели. Из них станет ясно, чем был народ до тех пор, пока его не испортило невежество.

Они покажут, чем была культура во времена, когда она еще существовала; как непонятны для нас целый век, целый мир, о которых мы сегодня так мало знаем.

Благодаря этим документам мы поймем, в чем заключалась сама сущность нашей расы, что составляло ее плоть и кровь. Чем была французская семья. Мы сможем увидеть характеры. Прикоснемся ко всему тому, чего сегодня уж больше нет, к тому, что сегодня увидеть уже невозможно. Как обучались дети в те времена, когда речь еще шла об образовании.

Словом, поймем все то, чего сегодня мы уж больше не видим.

Из них станет ясно, из самого их материала, чем была ячейка, семья; вовсе не та, от которой пошли династии, великие Республиканские династии; а одна из тех семей, которые были народными республиканскими династиями. Династиями, созданными из того же материала, что и Республика.

Как раз эти семьи и важны для нас, потому что они – из простой материи.

Определенное число, быть может, совсем небольшое число таких семей, самых обыкновенных династий, которые, обычно соединяясь между собой, сплетаясь между собой, как нитями, родственными связями, брачными союзами, питали, делали всю историю не только Республики, но и ее народа. Как раз эти семьи, почти всегда одни и те же, соткали историю того, что историки назовут Республиканским движением, и что мы решительно, обязательно назовем обнародованием Республиканской мистики. Дело Дрейфуса навсегда останется последним рывком, высшим усилием этого героизма и этой мистики, самым героическим рывком, станет последним проявлением [расы) последним усилием героизма, последним проявлением, последним признанием этих семей в народе.

Галеви [151] легко бы поверил, и я бы охотно поверил вместе с ним, что, основав Республику, небольшое число верных ей семей поддержали, спасли и по сей день продолжают поддерживать ее. Но так уж ли они поддерживают ее все это время? Уже целый век, а в определенном смысле даже более, почти со второй половины XVIII века. [152] Я бы охотно поверил вместе с ним, что небольшое число преданных, династических, наследственных семей поддержали, поддерживают традицию, мистику и то, что Галеви, вероятно, очень точно назвал республиканским консерватизмом. Но в отличие от него я считаю, что мы – буквально последние представители республиканского духа, почти что единственные из тех, кто пережил Республику, и если только наши дети не пойдут вслед за нами, мы – последние, кто остался в живых после ее смерти.

Во всяком случае, мы – последние свидетели, Я со всей определенностью хочу сказать: мы еще не знаем, свяжут ли вновь наши дети нить традиции, республиканского консерватизма, сохранят ли они, обретут ли вновь смысл и инстинкт республиканской мистики, присоединясь к нам через одно разделяющее нас поколение. Все, что нам известно, видно и понятно наверняка, это лишь то, что на данный момент мы – арьергард.

К чему отрицать. Поколение, стоящее между нами и нашими детьми утратило республиканское чувство, вкус Республики, инстинкт, гораздо более верный, чем любое знание, инстинкт республиканской мистики. Оно чуждо нашей мистике. Это промежуточное поколение образует разрыв в целые двадцать лет.

Все это длится уже лет двадцать, а им – всего по двадцать пять.

Мы – арьергард, но не просто арьергард, а арьергард, никому не нужный, а иногда и почти забытый. Никчемное войско. Мы едва ли не последние оставшиеся его представители. Скоро уж и мы станем, сами станем архивами, архивами и скрижалями, ископаемыми, свидетелями, пережившими те исторические времена. Скрижалями, которые будут изучать.

Наше положение крайне неудачно. В потоке времени. В череде поколений. Мы – арьергард, отбившийся, оторвавшийся от основного войска, от поколений прошлого. Мы – последнее из поколений, кто обладает республиканской мистикой. И наше дело Дрейфуса [153] станет последней битвой республиканской мистики.

Мы – последние. Почти что самые последние. Сразу после нас начинается другое время, совсем другой мир, принадлежащий тем, кто уже больше ни во что не верит, гордясь и бравируя этим.

Сразу же после нас начинается мир, который мы назвали и неустанно называем современным миром. Мир умничающий. Мир рассудочных, передовых, знающих, тех, кого ничему не научишь, тех, кого просто так не обведешь вокруг пальца. Мир тех, кого нечему больше учить. Мир тех, кто умничает. Мир не таких простофиль и простаков, как мы. То есть мир тех, кто ни во что не верит, даже в атеизм, кто собой не жертвует, кто ничему себя не посвящает. А именно: мир людей, лишенных мистики. Тех, кто этим хвалится. И не надо обманываться, не надо этим тешиться ни нам, ни им. Движение за деРеспубликанизацию Франции по сути своей то же самое движение, что и движение за ее дехристианизацию. Вместе они составляют единое и глубинное движение за уничтожение мистики. В силу такого глубинного единого движения наш народ уже больше не верит в Республику и больше не верит в Бога, не желает больше жить по республиканским законам, не желает больше жить по законам христианским (с него уж хватит). Можно было бы, пожалуй, сказать, что он больше не желает верить в кумиров и не желает больше верить в истинного Бога. Одно и то же безверие, единое безверие разит наповал кумиров и Бога, одинаково поражает богов ложных и Бога истинного, богов античных и нового Бога, богов древних и Бога христианского. Одно и то же бесплодие иссушает и град [154] и христианский мир. Град политический и град гражданский. Град человеческий и град Божий. Это, собственно, и есть современное бесплодие! Так пусть же никто не радуется, видя, как несчастье приходит к врагу, противнику, соседу. Ибо то же несчастье, то же самое бесплодие приходит и к нему. Я неоднократно подчеркивал в этих тетрадях во времена, когда меня не читали, что спорят между собой не собственно Республика и Монархия, не Республика и королевская власть, особенно если их рассматривать как политические формы, как две политические формы, спорят не французские старый и новый режимы, а спорит современный мир. Противопоставляя себя не только старому французскому режиму, он противостоит, противоречит всем прежним культурам вместе взятым, всем прежним режимам вместе взятым, всем прежним сообществам вместе взятым, всему тому, что является культурой, тому, что представляет собой град. Действительно, впервые в мировой истории целый мир живет и процветает, выглядит процветающим вопреки всякой культуре.

И пусть меня поймут правильно. Я не говорю, что это навсегда. Наша раса видела и не такое. Но все же это касается настоящего.

А мы в нем живем.

И у нас есть даже глубокие основания надеяться, что все это ненадолго.

Наше положение крайне неудачно. В историческом плане мы действительно находимся в критической точке, в точке осмысления, в точке понимания. Мы занимаем положение как раз между поколениями, сохранившими республиканскую мистику теми, кто ее утратил, между теми, кто ею еще владеет, и теми, у кого ее больше нет. Поэтому нам никто не хочет верить. С обеих сторон. Neutri [155] – ни то ни се. Старые республиканцы не желают поверить, что нет больше молодых республиканцев. Молодые же люди не желают поверить, что старые республиканцы были.

Мы – между ними. И значит, никто не хочет нам верить. Ни те, ни эти. Они одинаково считают нас неправыми. Когда мы говорим старым республиканцам: осторожно, после нас уже никого нет, они пожимают плечами. Они думают, что всегда кто–нибудь да найдется. Когда мы говорим молодым людям: осторожно, не надо с такой легковесностью рассуждать о Республике, ведь не всегда же она была скопищем политиков, за нею стоит мистика, за нею стоит славное прошлое, почетное прошлое, и что важнее, существеннее – прошлое расы, исполненное героизма, может быть, даже святости, – когда мы говорим об этом молодым людям, они втайне презирают нас и, возможно, уже считают старикашками.

Вероятно, они принимают нас за маньяков.

Повторяю, я не утверждаю, что это навсегда. Глубочайшие причины, серьезнейшие признаки заставляют нас верить в обратное, наводят на мысль, что следующее поколение, поколение, идущее за тем, которое следует непосредственно за нами, вскоре станет поколением наших детей и будет, наконец, поколением мистиков. Наша раса слишком полнокровна, чтобы ей дольше одного поколения оставаться в трясине критики. Она слишком исполнена жизни, чтобы через поколение не восстановить свое органическое состояние.

Все говорит о том, что обе мистики – республиканская и христианская – вскоре вновь разом расцветут. В едином порыве. От одного глубинного движения, точно так же, как вместе клонились к закату (на короткое время), как вместе угасали. Словом, все, что я говорю, справедливо для настоящего времени, для всего настоящего времени. Но на протяжении жизни одного поколения все же может произойти множество событий.

Могут случиться несчастья.

И в этом вся незавидность нашего положения. Нас ничтожно мало. Нас всего лишь горстка. Мы тонкий пласт. Он будто раздавлен, словно расплющен всеми предыдущими поколениями, с одной стороны, и солидным слоем поколений последующих – с другой. Здесь кроется главная причина нашего унижения, всего убожества нашего положения. Наша неблагодарная задача, скромная, незначительная обязанность, наш жалкий долг – стать связующим звеном между теми и другими, обеспечить связь между ними, предупредить и тех и других, рассказать одним о других. А это значит, что нас поднимут на смех и те и другие. Таков общий удел всякого, кто попытается сказать хоть немного правды.

Как бы случайно нам выпало стать связующим звеном между людьми, как раз и не желающими ничего знать друг о друге. Нам досталось просвещать людей, как раз и не желающих просвещаться.

В этом вся неблагодарность нашего положения.

И значит, обращаясь к старшим, к предшествующему поколению республиканцев, мы не можем говорить или действовать, а лишь способны повторять им: осторожно. Вы и не подозреваете, вам и не вообразить, как мало у вас последователей, до какой степени мы – последние, до какой степени ваш режим опустошается изнутри, опустошается в своем основании. Вы даете отпор, еще держитесь, вы стоите на самом верху. Но каждый наступающий год, каждый текущий год сталкивает вас оттуда, и ваша вершина превращается в тонкий, теряющий устойчивость, одинокий пик, внизу почти лишенный опоры. И вот уже там, в основании, вам не хватает десяти, пятнадцати, а скоро и двадцати годовых поступлений, ежегодного притока молодежи.

Вы на пике, вы на вершине, вы держитесь, но это только временное положение, положение как бы географическое, историческое, мирское, преходящее, хронологическое и хронографическое. Всего лишь фактическое положение. Но нисколько не органичное. Отнюдь не положение на самой вершине дерева вовсе не положение его самой верхней почки, которая органически, естественно ведет, вытягивает все дерево целиком за собой.

Мне становится страшно уже при виде, только при констатации того явления, которого наши предшественники не желают замечать, явления, столь очевидного, что надо только захотеть увидеть: до какой степени наша молодежь стала безучастной ко всему, что было самой мыслью и мистикой Республики. И как всегда и бывает, это, естественно, особенно заметно по тому, что мысли, бывшие для нас живыми, превратились для них в идеи, а то, что для нас, для наших отцов было инстинктом, расой, мыслями, для них превратилось в теоремы, и то, что для нас было органикой, для них стало логикой.

Мысли, инстинкты, расы, привычки, для нас столь естественные, само собой разумеющиеся, питавшие нашу жизнь, бывшие самим образом жизни и о которых мы, следовательно, даже и не думали, бывшие более чем законными, более чем очевидными, не рассудочными, претворились в самое худшее в мире: в исторические диссертации, в гипотезы, то есть стали тем, что наименее прочно, что наиболее несущественно. Превратились всего–навсего в предлог для диссертаций. Когда какой–нибудь режим из органичного превращается в логический еще при своей исторической жизни, это означает его крушение.

Сегодня существование Республики приходится подтверждать, доказывать. Пока она была жива, подтверждать его не требовалось.

Ею просто жили. Когда режим легко, без усилий, победоносно находит себе оправдания, это означает, что он исчерпан, что он уже сокрушен.

Сегодня Республика – тезис, принятый молодежью. Принятый, отринутый – безразлично; доказанный, опровергнутый – не имеет значения. Здесь важно, существенно, значимо не то, что ее поддерживают или подпирают плечом, с большим или меньшим безразличием, а то, что она превратилась в тезис.

То есть как раз то, что ее приходится подпирать плечом и поддерживать. Когда режим становится одним из тезисов среди прочих (среди стольких других), это означает его крах. Живой, устойчивый, непоколебимый режим тезисом не бывает.

Ну и что, говорят нам профессиональные политики. А нам то что, продолжают они, чем нам это может повредить. У нас прекрасные префекты. Так какой же нам от этого вред. Все идет прекрасно. Правда, мы больше уже не республиканцы, но мы умеем управлять. И умеем управлять даже лучше, гораздо лучше, чем тогда, когда были республиканцами, говорят они. Или вернее, когда мы были республиканцами, мы вовсе не умели управлять. А теперь, скромно добавляют они, теперь мы немного умеем. Мы разучились, забыли Республику, но научились управлять. Посмотрите на результаты выборов. [156] Они хороши. Они все еще хороши. А будут ещё лучше. С нами они станут ещё лучше, потому что мы кое–чему уже научились. Правые потеряли миллионы голосов. И в наших силах заставить их потерять все 50.5 миллионов. Но мы умерили свой пыл. Правительство влияет на результаты выборов, выборы влияют на состав правительства. Этакая «услуга за услугу». Правительство влияет на выборы. Избиратели влияют на правительство. Правительство влияет на депутатов. Депутаты влияют на правительство. Население наблюдает. Страну просят заплатить. Правительство влияет на Палату. Палата влияет на правительство. И это вовсе не порочный круг, как вы могли бы подумать. Он отнюдь не порочен. Он просто круг, совершенная окружность, замкнутый круг. Все круги замкнуты. Иначе они были бы не круги. Все оказалось не совсем так, как прогнозировали наши основатели. Но уже тогда им самим трудно было найти выход из создавшегося положения. И к тому же нельзя основывать без конца. Сие было бы утомительно. А доказательство того, что все это длится, держится, то, что все продолжается уже сорок лет. [157] А хватит еще на сорок столетий. Самое трудное – первые сорок лет. Самое важное – первое столетие.

Потом привыкаешь. Страна, режим в вас не нуждаются, не нуждаются в мистиках, в мистике, в собственной мистике. Это так, лишние хлопоты. Для такого великого пути. Тут нужна хорошая политика, то есть политика вполне правительственная.

Но они ошибаются. Современные политики ошибаются. Сорок столетий (из грядущего) не взирают на них с высоты нынешней Республики. [158] Если Республика и процветает все последние сорок лет, так только потому, что в это сорокалетие процветает все. И если Республика прочна во Франции, то не потому, что речь идет именно о Франции, а потому, что все прочно везде. Бывают в современной истории, но не в истории в целом, у современных народов случаются великие волны кризисов, источником которых обычно бывает Франция (1789–1815, 1830, 1848), [159] и они сотрясают мир от края до края. Но есть в истории и более или менее длительные моменты затишья, мертвого штиля, когда все успокаивается на относительно длительное время. Бывают эпохи, а бывают периоды[160] Мы живем в один из периодов. И если Республика устойчива, то вовсе не потому, что она – Республика (данная Республика), не в силу ее собственной добродетели, а потому что она оказалась, потому что мы оказались в периоде равновесия. То, что Республика продолжает существовать, доказывает ее жизнеспособность нисколько не меньше, чем долговременность существования соседних монархий свидетельствует о жизнеспособности Монархии как таковой. Подобная продолжительность их существования вовсе не означает, что они способны длиться, а лишь то, что они вступили и пребывают в долговременном периоде. Что таким образом они оказались в периоде длительности. Они – современницы, погруженные в одно и то же время, в одну и ту же длительность. Они находятся в одном и том же периоде. Они – ровесницы. Вот и все, что этим доказано.

Когда же республиканцы используют аргумент о продолжительности существования Республики ради того, чтобы заявить, предположить, констатировать, подтвердить ее долговременность, когда они ссылаются на то, что она продолжает существовать вот уже сорок лет, чтобы из этого заключить, сделать вывод, сказать, что она оказалась способна просуществовать сорок и более лет, что ей уже, по меньшей мере, сорок лет, что она реально существовала и была благом, как минимум, в течение сорокалетия, кажется, что они доказывают самую очевидность. И тем не менее они совершают логическую ошибку, выходят за пределы своей компетенции. Ибо в Республике, существующей сейчас, длится отнюдь не сама Республика. А время. Вовсе не она, Республика, продолжается сама по себе, в самой себе. И вовсе не режим в ней жив. В ней течет время. Ее время, ее эпоха. В ней продолжается все то, что способно длиться. Это покой определенного периода человечества, определенного периода истории, определенного этапа истории.

Когда же республиканцы приписывают долговременность Республики собственно силе режима, некоей добродетели Республики, они воистину поступают безнравственно, злоупотребляя доверием к себе и Республике. Но когда, наоборот, реакционеры, монархисты с присущей им снисходительностью, не меньшей, но иной, чем у республиканцев, демонстрируют, выдвигают, предъявляют нам в качестве аргумента прочность, покой, долговременность соседних монархий (и даже в некотором смысле их процветание, хотя здесь они в чем–то подчас бывают гораздо больше правы), они со своей стороны как раз приводят не только похожие доводы, а именно те же самые доказательства, что и все остальные. Они совершают, допускают ту же самую ошибку предвосхищения, противоположного предвосхищения, того же самого предвосхищения, узурпации, извращения, избытка доверия, злоупотребления им, ошибку симметричную, антитезную, гомотетическую [161]: точно такую же ошибку предвосхищения, узурпации, извращения, избытка доверия, точно такую же ошибку злоупотребления доверием.

Когда республиканцы ставят в заслугу самой Республике (республиканцам) (народу, гражданам), а также ее равновесию, покою, прочности, ее долговременности то, что она все еще продолжает существовать, они приписывают Республике то, что принадлежит не ей, а времени, в котором она живет. Когда наши монархисты ставят в заслугу соседним монархиям (монархам) (монархистам, народам, подданным), их равновесию, покою, прочности, долговременности длительное существование своей собственной монархии, они присваивают этим монархиям то, что принадлежит не им, а времени, в котором они существуют. Одному и тому же времени. Времени, которое принадлежит всем. И для нас нет ничего удивительного в той винтовой лестнице с двойной центральной спиралью, в той симметрии, в той гомотетической антитезности ситуации, в той парности того, что они ставят в заслугу Республике. Республиканцы и монархисты, республиканские правители и теоретики–монархисты приходят к одному и тому же умозаключению, ставят в заслугу своим режимам одно и то же, и несмотря на то, что отталкиваются от противоположных, но взаимодополняющих и гомотетических посылок, они совершают одинаково ложное присвоение заслуг, ибо концепция у тех и у других одинаковая, и те и другие – интеллектуалы [162], и вместе и по отдельности, и те и другие, хотя и с противоположных точек зрения, но все вместе – они политики и в определенном смысле верят в политику, говорят на языке политики, находятся, движутся в плоскости политики. Следовательно, они говорят на одном языке. Все вместе, и те и другие. Следовательно, они движутся в одной плоскости. Они верят в режимы и в то, что от режима зависят или не зависят: мир и война, сила и добродетель, здоровье и болезнь, равновесие, долговременность, покой народа. Сила расы. Это подобно тому, как если бы верили, что от замков Луары зависят или не зависят землетрясения.

Мы же (наперекор и тем и другим, наперекор им всем вместе), напротив, думаем, что существуют силы и реальности бесконечно более глубокие и что как раз народы составляют силу и слабость режимов, а вовсе не режимы составляют силу и слабость народов.

Мы полагаем, что все вместе – и те и другие – они не видят, не желают видеть эти силы, эти бесконечно более глубокие реальности.

Если Республика и соседние монархии пребывают в одинаковом покое, существуют одинаково долго, так только потому, что они находятся в одном и том же периоде, они вместе проходят один и тот же исторический этап. По сути, они ведут одинаковый образ жизни и источник у них один. Но по этому поводу республиканцы и монархисты приходят к противоположным умозаключениям, одинаково противоположным, к умозаключениям сопряженным. Мы же, напротив, или такие, как мы, стоящие на совсем иной почве, перейдя в совсем иную плоскость, стремясь достичь совсем иных глубин, наоборот, полагаем и верим, что как раз от народов и зависят режимы, мир и война, сила и слабость, болезнь и здоровье режимов.

Республиканцы и монархисты вместе, во–первых, умничают, а во–вторых, их рассуждения являются сопряженными, парными, сдвоенными, дублирующими друг друга.

Теперь, когда мы обращаемся к молодежи, обращаемся к другой стороне, в другом направлении, единственное, что мы можем говорить и делать, это только сказать им: Осторожно. Вы называете нас старыми дураками. Хорошо. Пусть. Но остерегайтесь. Рассуждая легковесно, легкомысленно, слишком легкомысленно отзываясь о Республике, вы не только рискуете оказаться несправедливыми (что может быть и неважно, по крайней мере, для вас, в вашей системе, но в нашей системе это серьезно, на наш взгляд, это имеет значение), вы рискуете большим, в вашей системе, даже на ваш взгляд, вы рискуете оказаться глупцами. Если перейти в вашу систему и даже на ваш язык. Вы недооцениваете то, что существовала республиканская мистика, a забыть ее и недооценить – не означает, что ее не было вовсе. Люди умирали за свободу точно так же, как умирали за веру. Современные выборы вам кажутся смехотворной формальностью, насквозь фальшивой, со всех сторон подтасованной. И вы имеете право так говорить. Но были люди и несть им числа, герои, мученики, я бы даже сказал святые, – а когда я говорю святые, я знаю, о чем говорю, – были люди и несть им числа, они жили героически, свято, страдали и умирали, целый народ жил ради того, чтобы последний из дураков имел сегодня право выполнить такую подтасованную формальность. Это были страшные, тяжкие, опасные роды. И не всегда все граничило с нелепостью. И окружающие нас народы, целые народы, целые расы в таких же муках производят на свет, трудятся и борются ради того, чтобы добиться этой самой смехотворной формальности. Да, наши выборы просто смешны. Но были времена, мой дорогой Варьо [163], героические времена, когда больные и умирающие просили, чтобы их на носилках отнесли к урнам опустить свои бюллетени. Опустить свой бюллетень в урну, это выражение кажется вам донельзя комичным. Но оно было подготовлено целым столетием героизма. Героизма не дутого, не книжного. А столетием самого что ни на есть подлинного, самого неоспоримого героизма. И добавлю, самого что ни на есть французского. Сейчас выборы вызывают смех. Но избрание состоялось. Великий раздел мира, великий выбор между Старым Режимом и Революцией. И было священное баллотирование, Варьо, Жан Варьо. И была та маленькая баллотировка, которая началась на мельнице в Вальми [164] и завершилась на высотах Угумона [165]. Впрочем, кончилось все так, как обычно заканчиваются все политические дела, неким компромиссом, не совсем удачным распределением мандатов между двумя противоборствующими партиями.

Да, теперь выборы смешны. Но те героизм и святость, с чьей помощью добиваются смехотворных результатов, смехотворных только в мирском значении, и есть самое великое, самое священное на свете. И самое прекрасное. Вы нам ставите в упрек временное ухудшение результатов, наших результатов. Так посмотрите сами. Посмотрите на ваши собственные результаты. Вы все время говорите нам о республиканской деградации. Но не всеобщий ли это закон – вырождение мистики в политику.

Вы говорите нам о республиканской деградации, то есть собственно о перерождении республиканской мистики в республиканскую политику. Но разве не было прежде, разве нет сейчас иных примеров деградации. Все начинается в мистике и заканчивается в политике. Все начинается с определенной мистики, с какой–нибудь мистики, со своей (собственной) мистики, и все заканчивается именем ее Величества политики. Важно и интересно узнать не то, что эта политика восторжествует над какой–то другой или какая же из них восторжествует над всеми. Интерес, проблема, суть заключаются в том, чтобы при каждом порядке, в каждой системе мистика не поглощалась бы порожденной ею же политикой.

Суть не в том, интерес не в том, вопрос не в том, что та или иная политика побеждает, но в том, чтобы при каждом порядке, в каждой системе каждая мистика, данная мистика не поглощалась бы вышедшей из нее политикой.

Иными словами, может и важно, конечно же, важно, чтобы республиканцы победили роялистов или роялисты победили республиканцев, но этого бесконечно мало, такой интерес ничтожен в сравнении со следующим: республиканцы должны оставаться республиканцами, республиканцы должны быть республиканцами.

И добавлю не только для симметрии, а в дополнение добавлю: роялисты должны и быть и оставаться роялистами. Так вот это, наверное, и есть то, чего они не делают как раз в тот самый момент, когда самым искренним образом полагают себя воплощенными роялистами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю