Текст книги "День поминовения"
Автор книги: Сэйс Нотебоом
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
– Тебе еще не очень хочется возвращаться, так ведь?
Сейчас сегодня или уже завтра? Тут приходила одна женщина. Это сказал Даниэль или кто-то другой. Она посидела у его постели, а когда пришел Даниэль, то сразу исчезла, ничего не сказав. Она ему слегка кивнула, а пртом прошмыгнула мимо и исчезла.
– Бывают такие люди, которые двигаются абсолютно беззвучно. А когда уйдут, то кажется, что их тут и не было.
Артур показал пальцем себе на щеку. Даниэль кивнул. Друзья понимают друг друга без слов.
Ему не разрешалось ни читать, ни смотреть телевизор.
– А чем закончилось дело с человеком, которого похитили?
– С Мигелем Бланко? Его убили. Читать тебе запрещают, а посмотреть фотографию, наверное, можно.
Даниэль поднес к лицу Артура газету, которую до этого проглядывал. Фотография смуглого человека во сне. Длинные ресницы, губы, по форме напоминающие губы Будды, полные и изогнутые. Страдание, которого не выразить словами, но в то же время покой, абсолютнейший покой, какого в жизни не бывает.
– Это пока ты лежал в коме. Вся Испания высыпала на улицу, миллионы людей, во всех городах. Такого никогда не бывало. Грандиозные демонстрации, я снял на видео, покажу тебе.
– Да, я слышал.
– От кого?
– Пока здесь лежал.
– Это по определению невозможно.
Он не стал возражать – зачем? Он правда все слышал. Шаги тысяч, сотен тысяч людей, шум, выкрики, волнующееся ржаное поле голосов, ритмичное скандирование. Конечно, такое невозможно, но он это слышал, совершенно точно! Лучше поговорить о другом. Он опять взглянул на фотографию:
– А как его убили?
– Выстрелом в затылок. Для них – привычное дело.
– Но он же спит.
Откуда это выражение покоя? Смогут ли убийцы когда-нибудь посмотреть на эту фотографию без страха? Способны ли мертвые мстить? Но этот человек уже явно не захочет мстить. Его убили, как быка на бойне, и тем не менее на его лице не было ни страха, ни боли, лишь безграничная печаль и покой, которого никто не в силах ни понять, ни нарушить. В самый миг смерти этот человек находился где-то в другом месте, и он, Артур Даане, пожалуй, знает, где именно. Там много света, и там слышишь то, чего не следует слышать живым. Никому этого не объяснить, да он и не будет пытаться. У Артура было такое чувство, что об этом запрещено рассказывать, нельзя, и все. Оттуда не положено возвращаться, пришедшие оттуда заражены желанием, которого не выскажешь. Ты уже не принадлежишь полностью ни к тому, ни к этому миру. Словами этого не выразить, можно только плакать дурацкими слезами, которые катятся и катятся по щекам, и никак их не остановить. Вошла медсестра и вытерла ему лицо.
– Сейчас нельзя плакать, – сказала она, – к вам пришли.
– Выйдите, пожалуйста, вместе со мной в коридор.
Это она сказала Даниэлю.
– Четверо посетителей сразу для такого больного многовато. И пожалуйста, скажите этим иностранцам, что не больше пятнадцати минут. Я не знаю английского. А ему нельзя волноваться, видите, что вышло из-за вашей фотографии.
Артур слышал эти слова, произнесенные уже у двери, слышал молчание, которым ответил на них Даниэль. Трое волхвов, подумал Артур, когда в палату вошли его берлинские друзья.
Арно, Зенобия, Виктор.
Они ничего не говорили, только рассматривали трубочки, тянувшиеся у него из носа, повязку на голове, забинтованные руки. Зенобия погладила его по плечу, Арно хотел что-то сказать, но промолчал, вместо этого неторопливо достал из сумки какой-то пакет и положил его на тумбочку.
– Колбаса из Пфальца. От господина Шульце. Он сказал, что уже посылал точно такую же по почте, но не очень-то доверяет испанской аккуратности.
Артур едва справился с подступившими слезами, но то, что произошло в следующую минуту, пережить без слез было еще труднее. Виктор, до сих пор стоявший чуть в стороне от остальных, прошел в тот угол палаты, который был лучше всего виден Артуру, поправил свой шарфик в горошек, одернул пиджак, поклонился Артуру, отсчитал какие-то беззвучные такты – и пошел по палате в великолепном степе, не отводя глаз от лица Артура. Перестук подковок по каменному полу, ботинки, которых Артуру не было видно, сдержанные движения рук, тишина, в которой все на него смотрели, – не прошло, наверное, и минуты, как в палату влетела медсестра и положила конец безобразию, но Артур знал, что никогда в жизни не забудет этого ритуального танца, этого заклинания: звук подковок – цок-цоки-доки-док – на самом деле был призывом, теперь Артур просто обязан встать, сделать первые шаги и уйти отсюда своими собственными ногами, а все плохое оставить здесь; немой призыв Виктора оказался доходчивее всяких слов, Виктор вытанцевалего обратно к жизни, и он это понял, потребуется еще довольно много времени, но он уже встал на правильный путь. Он будет заново учиться ходить, голову его еще много раз будут извлекать из повязки, как горошину из стручка, а потом забинтовывать снова. Медсестре опять пришлось вытирать ему слезы. Цок-цоки-доки-док, лакированные ботинки Виктора. Он и не знал, что Виктор когда-то занимался степом.
Артур жестом извинился перед медсестрой за слезы.
– Так часто бывает при выздоровлении, – сказала она, – es completamente natural, естественное сопутствующее явление.
И тут завязалась дискуссия о слезах, плаче и рыданиях. Не хватало только вина, фаршированных свиных желудков и господина Шульце.
– И водки, – добавила Зенобия.
Арно как раз писал эссе о слезах в литературе. В самую точку. И что же говорил о слезах Ницше? Представьте себе, Ницше ничего о слезах не говорил.
– Wer nicht weint, hat kein Genie, – сказал Виктор. – Кто не плачет, тот не гений. Я знаю изречения на все случаи жизни.
– Да-да, но есть и такое: Ich weiss kainen Unter– scheid zwischen Tranen und Musik zu machen. He вижу различия между слезами и сочинением музыки.
– Дамы и господа, пора прощаться.
– По-моему, Стендаль был последним писателем, позволявшим своим героям порыдать всласть, – сказал Арно. – В «Пармской обители» все только и делают, что всхлипывают: герцогини, маркизы, графини, епископы, этакая долина слез. А Флобер положил этому конец.
– В двадцатом веке в Голландии уже никто не рыдает. Рыдать не разучились только немцы.
Это сказал Виктор.
– А мы, голландцы, теперь только плачем. С двадцатых годов мы начали плакать, по-голландски «huilеп». По-немецки это будет «heulen» и означает «выть, реветь».
– Русские все ревут, – сказала Зенобия.
Он почувствовал, что слова ускользают от него. Что с ним происходило, пока танцевал Виктор, – он рыдал, плакал или ревел? «Русские все ревут».
Он почувствовал, что устал, слова летали вокруг него, звуки силились что-то сообщить ему, но у них ничего не получалось. Он дождался, чтобы они растаяли, улетели, слились в негромкий шелест, в звук его собственного дыхания, который был сном.
В день его выписки приехала Эрна.
– Теперь ты, слава Богу, уже не похож на манекен.
Она не забыла об этом сравнении, и он тоже. Стоя рядом, они вместе смотрелись в зеркало. Мужчина совсем без волос, смутно напоминающий какого-то старого знакомого.
– В таком виде тебя немедленно примут в любой монастырь.
Вместе с Даниэлем она помогла ему подняться по лестнице к квартире. Даниэль сделал дома ремонт, здесь стало больше света.
В комнате, где поставили кровать для Артура, Даниэль повесил две фотографии, большие, как картины. Деревья, туман, женщины с цветами, идущие по дорожке, женщины, стоящие у могил. Туман пронизывает все пространство, скрадывает яркие цвета, кладбище такое большое, что не видно его конца. Бледное осеннее солнце светит сквозь дымку, на освещенных участках дорожки женщины не идут, а парят в воздухе, пролетая между могилами, акациями, кипарисами, этот приснившийся мир простирается до самого горизонта; здесь сотни, сотни женщин; некоторые стоят, склонив головы, точно беседуя с кем-то, или кладут цветы на холмики, некоторые поддерживают друг друга – еще немножко, и праздник начнется, они поплывут в неторопливом танце под беззвучную музыку, подходящую к этому туману, и еще они показывают своим детям на что – то, чего на фотографии из-за расстояния не видно. Может быть, эти деревья, дорожки и люди вообще парят все вместе в воздухе, плывут, точно на счастливом корабле, который вот-вот взмоет вверх и полетит в заоблачную высь.
– Где это? – спросил Артур.
– В Порто. Было холодно, и весь день стоял туман. Но я подумал, что тебе понравится. Я сделал эту фотографию прошлой осенью.
– А что они делают на кладбище? – спросила Эрна. – Почему все так празднично и почему здесь так много народу?
– Потому что я это снимал в День поминовения всех усопших.
– А-а… Это у католиков? Что-то я такое слышала, но… Что полагается делать в этот день?
– Первое ноября – День всех святых. А после него, второго ноября, надо идти на кладбище поминать всех, кто умер. Их души ждут этого дня целый год.
– Да-да-да. А вечером, когда с кладбища все уйдут, души водят хороводы.
Даниэль поднял на нее глаза.
– Откуда ты знаешь? Их я тоже заснял, но на пленке не осталось изображения.
Когда Даниэль с Эрной ушли, Артур еще долго смотрел на фотографию. День поминовения. Он плохо представлял себе, что это значит, но ему казалось, что слово «поминовение» имеет не меньшее отношение к живым, чем к мертвым.
Выходит, мертвые никуда не деваются, они сидят где-то и ждут, чтобы на их могилы принесли цветы. Может быть, они видели его, когда он был от них так близко. Но лучше об этом не рассказывать. Мертвые нынче не в моде, и только женщинам в Порто это невдомек. Когда он заснет («Тебе надо отдохнуть»), туман с фотографии заполнит комнату. Вдали он слышал шум машин на площади Мануэля Бесерры, звуки большого города, автомобильные сигналы, вой сирены, бу-бу-бу громкоговорителя, который что-то расхваливал, он не слышал что.
Примерно через полтора месяца с несуществующего наблюдательного пункта где-то высоко над землей можно было бы увидеть, как старое «вольво» влилось близ Атохи в поток машин, направлявшихся на север. У водителя были короткие ежиком волосы, на сиденье рядом с ним лежали камера; книга по истории области Астурия, путеводитель по Сантьяго, карта Испании с жирным крестом у города Аранда-де-Дуэро, где ему предстояло сделать остановку («Пока еще только небольшие расстояния»). Совсем недалеко от Аранды находилась небольшая придорожная гостиница, в которой он собирался переночевать. Перед отъездом он коротко спросил у своего друга, действительно ли та женщина, что навещала его в больнице, не произнесла ни единого слова. Друг отвернулся и ответил:
– Я предпочел бы об этом промолчать, но она сказала, что по работе ей надо поехать в Сантьяго.
– А какой-нибудь адрес она назвала?
– Нет. И вообще больше ничего не сказала.
Вечерело, но было еще не совсем темно. Мужчина вышел из придорожной гостиницы и направился к реке. Там он начал что-то снимать, непонятно что, может быть, маленькие подвижные участочки гладкой воды, отражавшие низкое солнце, постоянно повторяющееся движение бликов, постепенно растворявшихся в сумерках. Потом он вернулся в гостиницу. Ночью он один раз проснулся от непривычного звука, громкого, полного отчаяния. И такой неизъяснимой тоской веяло от этого крика, в котором высоким нотам вторили низкие, что голландский язык даже изобрел для него специальное слою, а человек в гостинице готов был броситься на шею бедному ослику, чтобы утешить его.
После завтрака человек еще поснимал с того же места у реки и поехал по шоссе № 122 в западном направлении, однако на пересечении с № 1 повернул на север. И только несуществующий глаз высоко-высоко над миром смог бы заметить, что машина на какой-то миг притормозила у перекрестка, сомневаясь, но потом все же свернула с западного направления и покатила туда, где на дорожных указателях появляются первые баскские названия, а за отрогами Пиренеев виднеется высокое северное небо.
А мы? Ах, мы..
Санта-Моника, Порт-Виллунга, Сан-Луис, апрель 1996 – июль 1998
В своей любви к самым несущественным деталям, в своей способности проглотить целые шкафы документов, почти обратившихся в прах, протоколы перекрестных допросов, которых, возможно, никто и никогда не читал, в том числе и делопроизводитель, написавший их собственной рукой, историческая наука за последние десятилетия заметно продвинулась вперед, хотя и тешила себя иллюзиями насчет собственных мотивов: толпы исследователей полагали, что приблизятся к истине, если проработают гигантские кипы бумаг, либо считали, что занимаются научной работой, придумывая толкование числам и таблицам. Однако чем более пылко они описывали бесспорные факты, тем отчетливее обнажалась непроницаемая тайна любого исторического явления. Всякий раз оказывалось, что за этими именами, нотариальными актами и юридическими досье скрывается полная афазия жизни, замкнувшейся в самой себе.