Текст книги "День поминовения"
Автор книги: Сэйс Нотебоом
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
– Ладно, если, конечно, она ко мне еще зайдет. Ведь ее стажировка здесь скоро закончится. Жалко, я успел к ней привязаться. Она такая, такая…
– Какая?
– Такая необычная. Не такая, как все, как та молодежь, с которой я имею дело. Внутри у нее полыхает пламя, которое время от времени вырывается наружу. Иногда она совершенно нормальная и разумная, и с ней отлично можно разговаривать, а иногда я не понимаю, зачем она пришла, она сама себе не дает слова сказать. И упрямая как осел. Я замечаю, что она размышляет о многом из того, что я ей говорю, но ее первая реакция – сказать «нет». Ради Бога, я никого не заставляю со мной соглашаться и вообще считаю недоверие важнейшим двигателем мышления, но она возвела несогласие в ранг искусства. Все, что она считает умозрительным, вызывает у нее недоверие. Это все, говорит, мужчины выдумали.
Арно рассмеялся.
– И что же тут смешного? – спросил Артур.
– Недавно я сказал ей, что современные женщины – это мужчины конца нашего тысячелетия. Но и тут она не согласилась. Не надо, сказала она, надеюсь, вы не думаете сделать этим утверждением мне комплимент. Я просто хочу заниматься тем, чем занимаюсь. Я нашла для себя поле деятельности, на нем и буду работать, это моя ниша, и тут уж я все камни переворочу, сколько бы лет это ни заняло.
– И что ты ей ответил?
– Что, не признавая мистики и метафизики, про средние века трудно писать… Впрочем, она и сама к этому придет. Только вот…
– Только что?
– Мне иногда неспокойно. Под этим панцирем она, по-моему, очень ранимая. Она иногда напоминает мне Зенобию… Нет, не нынешнюю, а прежнюю, какой она была сорок лет назад. Ты не поверишь, но это был сущий демон, ей хотелось охватить все на свете. А теперь она… теперь она стала более уравновешенной.
Артур поднялся:
– Мне еще надо ей позвонить.
– Позвони отсюда.
– Спасибо, лучше позвоню с Темпельхофа.
– С Темпельхофа? Неужели оттуда еще есть рейсы? Это слово времен воздушного моста.
– Есть-есть. Оттуда летит моя «Сабена». Ма-ахонький такой самолетик.
– Завидую. И когда ты вернешься?
– Месяца через полтора, два.
– Ничего себе. Хотя чего от тебя ждать, мы уже привыкли. Береги себя. И привези мне кассету с дзэн – буддистской музыкой. Ах да, и нашей Дзэнобии чур ни слова.
– О чем?
– О том, что я тебе сказал, какой она была раньше. Она тогда была мне не по зубам.
Артуру показалось, что Арно покраснел.
– Вот я и женился на Вере. Как Дзено, помнишь, у Итало Свево? [44]44
Свево Итало (настоящее имя Этторе Шмиц) (1861–1928) – итальянский писатель. В романе «Самопознание Дзено» (1923) углубленный психологизм переходит в поток сознания.
[Закрыть]
Артур не читал этой книги.
– Он был влюблен сначала в одну сестру, потом в другую, а женился в конце концов на третьей. В результате очень счастливый брак. Но я о другом. Зенобия очень беспокоится.
– Об Элик? Но она же ее практически не знает.
– Нет, о тебе. Именно потому, что узнаёт в ней саму себя. Да она же и видела ее. Вчера, когда тебя у нас похитили, прямо из ресторана, помнишь? Ладно, не обращай на меня внимания, это я зря болтаю. Лучше поскорее возвращайся.
– Хорошо, постараюсь.
– А для себя ты тоже будешь там снимать?
– Как всегда.
Артур видел, что Арно хочет сказать что-то еще, и остановился в дверях.
– В последнее время я много размышлял о тех фрагментах, что ты мне показывал. Они… очень мне запомнились. Но то было раньше. А сейчас ты продолжаешь снимать в том же духе?
– Продолжаю.
– Ну и слава Богу, значит, того, что я хотел сказать, можно и не говорить. А я хотел сказать – не переставай в них верить. Потому что мне лично в них видится – если ты доведешь дело до конца, – так вот, мне в них видится – прости мне неуклюжую формулировку, это мои профессиональные заскоки – переплетение исторического и внеисторического. Пожалуйста, не пугайся… это именно то, о чем я только что говорил… Историческое – это события, явления, предметы, которые ты за долгие годы успел там и сям наснимать, хоть за деньги, хоть просто так… В Боснии, в Африке и, разумеется, здесь в Берлине, имена, факты, даты, драмы, но тот другой мир, мир обычных вещей, безымянных, или как ты в тот раз сказал… неприметных, которых никто не видит, потому что они присутствуют всегда… я вспомнил тебя сегодня ночью, когда прочитал у Камю какую-то такую фразу… вроде того, что вы меня учили, как надо классифицировать мир и как этот мир устроен, ваш мир законов и знаний, и в результате я забыл, зачем этому учиться… Дальше не помню, как там у него сказано, а потом он вдруг пишет: «Я узнаю намного больше, когда смотрю на волнистые холмы». Волнистые холмы, как сейчас помню, а дальше что-то про вечер, про чувство беспокойства, на фразе про волнистые холмы я вспомнил тебя. Привези мне из Японии немножко волнистых холмов, ладно?
С этими словами он аккуратно, но решительно закрыл входную дверь, так что у Артура на миг возникло ощущение, что его выставили из дому. С Темпельхофа он позвонил Зенобии, однако трубку никто не снял. Час спустя, когда самолет, прыгая, как озорной мальчишка, от облака к облаку, взлетел в синее небо, Артур во второй раз за два дня увидел под собой город. Прижавшись лбом к пластмассе иллюминатора, он пытался разглядеть Фалькплатц, Шведтерштрассе и Глейм – туннель, но ничего не вышло. Тогда он включил диск, подаренный ему Арно, и стал слушать женские голоса, желавшие взлететь еще выше, чем летел самолет.
То, что до, и то, что после. Греки не любили показывать, как время воздействует на настроения и чувства человека. Мы это знаем, потому что такова наша обязанность. Разумеется, мы все еще здесь, нам не дано совсем сойти со сцены. Происходит слишком много и слишком мало событий. В «Медее» Еврипида хору разрешено рассказывать о том, что будет после. У Софокла хор задает вопросы и возносит мольбы, но ничего не предсказывает. Ну а мы, мы не прядем никаких нитей, зато видим паутину, и даже различие во времени ничего для нас не значит. День и ночь струятся вокруг земного шара наподобие жидкости, но нас это не касается, ибо мы постоянно бодрствуем. И все видим. Виктор играет на рояле у себя в ночной мастерской настолько медленную пьесу, что самому времени становится невмоготу, что его отмеряют настолько вдумчиво, проникая в его сокровеннейшие тайны. При этом Виктор думает об Артуре, уехавшем уже полтора месяца назад. Скучает ли он по нему? Мы бы узнали ответ, если б Виктор позволил себе основательно поразмыслить на эту тему, но он не позволяет. Он думает о нем, он понимает, что его отсутствующий друг где-то в этом мире существует. А сам друг не думает о Викторе, он думает об Арно, поскольку глядит на длинный ряд монахов. Он насчитал шестнадцать человек, они не поют, а медитируют. Садзэн. Шестнадцать мужчин в позе лотоса, руки их сложены каким-то странным образом, большой палец всегда сверху. Артуру знакома эта поза по многочисленным скульптурным изображениям, которые он видел за последние полтора месяца. Но эти скульптуры перед ним – из плоти и крови. Здесь темно, замкнутые лица над черными монашескими одеяниями словно закрыты на замок в буквальном смысле слова: сосредоточенность наложила на них печать, они ничего не излучают. Да-да, если вам любопытно, что происходит у них в головах, то нам и это известно, но сейчас речь не том. Они стремятся к отсутствию, а достичь его трудно, даже для этих монахов. Артур отмечает про себя их неподвижность, небольшое возвышение, на котором они сидят, древесину, отливающую темным блеском, скупой свет, проникающий через окна с рисовой бумагой вместо стекла, сандалии на совершенно плоских подошвах, стоящие перед ними на полу. Здесь запрещено доставать камеру, поэтому он смотрит глазами. Скоро они начнут петь, но звучание их голосов едва ли можно назвать этим словом, это скорее жужжание, звук, производимый десятью тысячами шмелей, непрерывное гудение, в котором таятся слова, невозможность разобрать эти слова обволакивает его, как паутина. О чем толковал ему Арно, невидимость, прозрачность? Этот звук проходит через самую середину его существа, наматывается на недели, проведенные им здесь, эти нахоженные паломниками тропы, священные вершины гор, набожность, пошлость, всевозможные реликвии, кедры в веревочных венках, будто сами деревья – святые, замшелые камни, вишневые деревья, настолько усыпанные цветками, что даже напомнили ему его берлинский каштан под снегом, удары гонга, такие, что, кажется, видишь вибрацию звуковых волн. Хотя на всех этих тропах камера постоянно тянула его к земле, словно на плечо ему забралась каменная обезьяна, его не покидало чувство парения в воздухе и нереальности. Тогда, в разговоре с Арно накануне отъезда о прозрачности, ему очень хотелось что-нибудь ответить, но, как всегда, ничего не получилось, он был из породы жвачных животных, долго пережевывающих съеденную траву. Только сейчас он понял, что прозрачность может быть физическим ощущением. Его двое умерших и одна живая были постоянно при нем, как и его друзья, однако на расстоянии, не поддающемся измерению. Сейчас он был только здесь, а они дожидались его где-то там, пока он не вернется, пока мир не призовет его к порядку, не напомнит ему о его горе и его желании. И тогда голоса монахов будут по-прежнему здесь звучать, но Артур уже уйдет, хотя бы потому, что не знает, каким надо быть человеком, чтобы здесь оставаться. Удар гонга – и начинается гулкое пение, внутри у этих мужчин находятся большие каменные погреба, из которых и доносятся звуки. Накануне Хюго Опсомер дал Артуру распечатку тех текстов, которые сейчас поют монахи, но от этого сутры не стали более близкими. Пока слышится пение, сутры – правда, причем исключительно потому, что их поют эти люди. Ну а слова проходят мимо Артура. Он никогда не умел выразить словами то, что он думает на самом деле. «Ты мыслишь глазами». – Голос Эрны. Мы видим, как Артур поднимается из своей скрюченной позы и берется за камеру. Позднее он и сам увидит все то, что передумал за минувшие недели. Это не наши слова, а его собственные. Разумеется, он скажет их не другому человеку, а самому себе. Часто говорят: «Вчера я вдруг почувствовал, что ты обо мне думаешь. Ведь я не ошибся?» Иногда при этом врут, а иногда говорят правду.
Лежа на верхней полке ночного поезда, направляющегося в Андэ, Элик Оранье думает об Артуре. Ей не спится, и тогда ей тоже не спалось. Сейчас – потому что ее качает туда-сюда на узкой верхней полке и потому что внизу под ней храпит мужчина, потому что поезд толкает ее то назад, то вперед, а она этого не хочет и ей этого сейчас нельзя, но никуда не денешься. Книги она отправила на собственное имя до востребования в Мадрид, она получит их, как только найдет себе место в каком-нибудь пансионе. Она теперь свободна, поезд мчится где-то между Орлеаном и Бордо, постукивая на рельсах и задавая ритм ее мыслям: я свободна, я свободна. Но почему же она тогда думает об этом человеке?
Она встает среди ночи, потому что ее кровать слишком узка, потому что она проснулась от смутного объятия, которое с каждым ударом сердца сдавливает ее все сильнее, становится ее тюрьмой. Она видит чужое лицо слишком близко от своего и знает, что не хочет этой близости, хоть и стремится к ней всем сердцем, но все же не хочет. Она нарушила свой собственный кодекс, некогда выжженный на се теле и скрепленный огненной печатью, не сдержала слова, которое дала самой себе еще до того, как стала личностью. Если бы все это случилось с кем-нибудь другим, я хохотала бы до упаду, размышляет она. Но это моя собственная история, и я еще не знаю, чем дело кончится. Я не должна была сдавать позиции, но я сдала их. Этого не должно было произойти.
Она замечает, что ногти ее впиваются в ладони. Книгу под подушкой, единственную, взятую с собой, она видит, не глядя на нее. Сероватый фон, крепость в Саморе, даты, имя женщины – название птицы, два слога на ее родном языке, имя, звучащее как удар камня о камень. Она опять одна, она свободна. Какая-то частица ее самой раз и навсегда отрезана.
А мы? Ночной пианист, философ, читающий короткое прощальное письмо от Элик Оранье, где нет ни единого непонятного ему слова, но в котором явно что-то написано, чего он не знает, ранние сумерки близ Мёсиндзи, конец паломничества, цепочка приглушенных огней, извивающаяся среди безлюдного ландшафта департамента Дордонь, мы ничего ни на миг не выпускаем из поля нашего зрения, вот женщина, одна в комнате, разглядывает фотографию на пюпитре и видит облако, семнадцать лет назад проносившееся по небу над островом Гельголанд. Письмо, в котором не написано того, что в нем написано, что за ерунда? Но если это ерунда, то почему он об этом размышляет? Мы не выносим суждений, тут совсем не то. Может быть, тут горе, которое для одного человека не значит почти ничего, а для другого значит слишком много. Поживем – увидим. Мы обязаны за всем следить и все замечать, но не ждите, что мы вам об этом расскажем. Так лучше для всех. Некогда приключения королев и героев служили сюжетами мифов и трагедий. Эдип олицетворял наказание, Медея – месть, Антигона – протест. Вы, теперешние, – не цари и не царские дети. Истории ваших жизней – ни о чем, кроме вас самих. Рассказы с продолжениями, вести отовсюду, мыльные оперы. Из вашего горя никто не станет чеканить словесную монету, имеющую ценность для других людей на протяжении того ограниченного времени, которое вы называете вечностью. От этого вы и сами мимолетны, и судьбы ваши, по нашему мнению, особенно трагичны. Вам не вторит эхо. Ну да, и на вас не смотрит публика, это тоже правда, хотя не это главное. Впрочем, вы слышали нас в последний раз. За нами остаются только самые последние четыре слова.
– Когда ты уезжал, то был уже не здесь, – сказал Арно Тик, – а теперь ты вернулся, но еще не вернулся. Рассказывай, рассказывай.
– Для рассказов прошло слишком мало времени, – сказал Артур. – У меня в голове еще ничего не улеглось. Вот, на тебе. – Он протянул Арно компакт – диск, купленный в Киото. – Мужчины в обмен на женщин, как ты и просил.
Нет, сейчас он еще ни в силах ничего рассказывать. Как и два месяца назад, он снова летел сегодня в маленьком самолетике над Берлином, и снова искал глазами Фалькплатц, но всякий раз, когда ему казалось, что он видит полукруглую крышу спорткомплекса, между ним и землей пролетали стремительные облака.
– А когда можно будет посмотреть кино?
– До этого еще далеко. Главные кассеты Хюго взял с собой в Брюссель, а то, что я снимал для себя, я отправил в Амстердам. Мне надо немножко опомниться.
– Ну-ну. – В голосе Арно прозвучали разочарованные нотки. – Но что же ты снимал?
– Тишину. – И добавил: – Неподвижность. Лестницы, ведущие к храмам. Ноги на этих лестницах. Все то же самое.
Арно кивнул, ожидая продолжения.
– Все то же самое, что и для официального фильма, только медленнее. И дольше.
По его словам, получалось, что он сам двигался во время съемок, но это было вовсе не так. Около нескольких храмов он подолгу сидел неподвижно, не заходя внутрь, обычно у пруда или у садика с поросшими мхом камнями и разровненным граблями гравием. Сидя на деревянной ограде, он снимал с предельно низкой точки прямо напротив входа. Секрет заключается в том, что на все это надо смотреть долго-долго, и тогда ты сам начинаешь сливаться с камнями и тишина становится опасной, но о таком невозможно рассказать, даже в разговоре с Арно. Пусть Арно сам увидит, когда будет смотреть отснятый материал. В дзэн-буддистском саду все исполнено значения, это сразу ясно, даже если ты ничего не читал о дзэн-буддизме. Пусть значение камней и воды объясняют другие, пусть его толкуют толкователи. Артуру достаточно на них просто смотреть, и все.
Он хотел спросить насчет Элик, но не мог придумать предлога. По прибытии он первым делом зашел домой, поставить вещи. На каштане распустились маленькие листики, и Артур вздохнул с облегчением, потому что здесь хоть что-то изменилось. Зато от вида собственной комнаты у него перехватило дыхание. Оказывается, обе разновидности времени, время движущееся и время неподвижное, могут сосуществовать буквально бок о бок. Он всегда был аккуратным и перед отъездом обязательно клал на письменный стол все то, что потребуется по приезде: список дел, список имен, а также записку другу, вместе с которым они снимали эту квартиру, если тот неожиданно приедет. И туг же находились его любимые вещицы из безымянного мира: камень, ракушка, китайская фигурка – обезьянка, стоящая на задних лапах и с блюдом в передних, фотография Томаса и Рулофье, – все, чем он окружал себя дома. Он перелетел через весь мир, ездил в автобусах и поездах, часами сидел около храмов, повидал, наверное, миллион японцев, а этот камень и эта ракушка так и лежали здесь неподвижно, и обезьянка так и держала свое блюдо, а жена и сын так и смотрели в пространство его комнаты все с той же неизменной улыбкой, появившейся у них на лицах десять лет назад, да так и оставшейся навсегда. Артур передвинул обезьянку и фотографию, открыл окно, отчего со стола сдуло все бумаги, и принялся слушать автоответчик. Одно сообщение от Эрны.
«Полная дурь с моей стороны, ведь я знаю, что ты уехал. Но просто такая вот ночь. Мимо меня по каналу только что проплыл катер с мужчиной за рулем, знаешь, такой круглый руль с торчащими в стороны ручками, и мотор стучал чух-чух-чух, как у большого корабля, и мужчина такой важный. Вот и все, просто захотелось тебе рассказать. Чух-чух-чух, вообще-то неправильный звук, должно быть тук-тук-тук, более чисто. Ну, ты сам понимаешь. Слышишь, да, как стучит? Чуднбе дело, ты сейчас в Японии, а когда ты услышишь это чух-чух-чух, то опять настанет «сейчас». Позвони мне, когда будет «сейчас».
После ее голоса автоответчик записал другие голоса, уже мужские, новые заказы, повторение старой передачи. И несколько раз внимающая тишина, а потом тихий щелчок, кто-то искал его, но недостаточно смело, чтобы оставить сообщение. Да-да, прослушав автоответчик, он пошел на Фалькплатц. Гандбол, ветер во флагштоках, зеленые листики на уродливых деревцах. Он примерно помнил, как выглядела дверь ее парадной, но только где этот дом? Адреса он не знал, но это наверняка на Шведтерийрассе. Или на Глейм – штрассе? Дом стоял почти на углу. Он позвонил в одну дверь, потом в другую. Гниющие газеты, запах так и стоит. Те же самые? Не может быть. Значит, другие газеты, но все-таки те же самые. Хоть шампиньоны выращивай. У второй парадной во дворе несколько звонков один над другим. Вот сюда она зашла, показывая ему дорогу, по этой лестнице. Меховые сапожки. Ее здесь наверняка уже нет, она, разумеется, давно уже уехала, в Голландию или в Испанию, но куда же все-таки? В Мадрид, в Сантьяго, в Самору? Он позвонил во все звонки подряд. Долго никто не отзывался. Потом скрипучий старушечий голос. Артур сказал, что пришел к Элик Оранье. Странно звучало это имя здесь, в этом пустом дворе. Вонючие помойные бачки, заржавелый детский велосипед.
– Здесь не живет! Не знаю такой!
Прозвучало почти как «такой не существует». Значит, ее не существует.
Он позвонил снова. На этот раз ответил мужской голос, сонный и враждебный.
– Уехала. Больше не вернется.
– Что-то ты призадумался, – сказал Арно. Потом встал, прошел к своему письменному столу и вернулся с письмом, вернее, с конвертом в руке.
– Вот, на тебе.
Артур прочел адрес отправителя. Нидерланды, Де – Рейп, ул. Вест-Эйнде, г-же Ааф Оранье для Элик Оранье. Ее почерк, изгибы железной проволоки.
– А где письмо?
– Письмо было ко мне. Так, обычное до свиданья и спасибо за беседы. Может быть, еще встретимся, все как всегда.
– А она не написала, куда собирается поехать?
– Нет, но думаю, что в Испанию. Хочу, говорит, выяснить кое-что об Урраке непосредственно на месте событий. Так что, скорей всего, она в Испании, хотя кто его знает.
– А про меня что-нибудь…
Арно отрицательно покачал головой.
– Все письмо – меньше полстранички. Я, надо сказать, очень удивился, когда его получил. Думаю, обратный адрес она написала для тебя.
Артур встал:
– Мне пора.
И это было чистой правдой. Ему пора было ехать в Голландию, повидать Эрну, посетить Де-Рейп, добраться до Испании. Япония была лишь отсрочкой, а может, и временным наркозом. Однако неизбежное оставалось неизбежным. Элик скрылась, но обозначила путь, по которому ушла. Пометила дорогу хлебными крошками, то ли для него, то ли нет. Ааф Оранье – имя, точно ружейный выстрел. Де-Рейп. Еще один выстрел. Мальчик-с-Пальчик ты или нет.
– Погоди-погоди, – сказал Арно. – Я договорился встретиться с Зенобией. За рюмочкой вина у господина Шульце. Может, позвоним и Виктору? Он давно нигде не появлялся. С ним так бывает, и это означает, что он очень занят. Но ради тебя он придет.
Повторение того, что уже было. Сосиски, Saumagen,шпиг, Hand/case,домашний сыр. Он вспоминает, как был здесь в прошлый раз и как, словно околдованный, ушел отсюда. Как это назвал Арно? Ах да, похищение Артура.Его похитили, а потом снова отпустили. Хотя выкупа никто и не заплатил. Он смотрел на своих друзей. И все то время, что пролегло между «тогда» и «сейчас», снова поблекло и исчезло, монастыри, храмы, дороги, все это сжалось в маленький комочек, и получилось, что Артур в тот раз отсюда ушел, а теперь сюда же вернулся. Япония находилась где-то внутри его тела, но сейчас он не мог ее там найти.
Виктор разглядывал поданный ему фаршированный свиной желудок.
– Прямо как мрамор. Работа могучих сил природы. Свинью расчленили, морду с пятачком разрезали на кусочки, губы, щеки, ноги, желудок, все сложили в совершенно другом порядке, а рядом положили картофелину, которая ранее не имела чести быть знакомой с нашей свиньей.
– Вы забыли о соляном прииске, – сказал господин Шульце. – А также о перечном дереве, о лавре и виноградной лозе… Здесь собрался воедино весь мир, мир без прикрас.
– Изумительно, – отозвался Виктор. – Сначала порядок, потом хаос, потом снова порядок.
– Хаос… – произнес мечтательно Арно, но его перебила Зенобия:
– Арно, ты опять завел свою пластинку! – И добавила, обращаясь к Артуру: – Он тебе еще не рассказывал, что на самом деле ты невидимка? Мистика плюс наука – это еще терпимо, вернее, этого не запретишь, нынче такое сочетание встречается даже в самых благородных семействах… Божественный промысел и тому подобное. Когда о Божественном промысле толкуют люди, понимающие суть вопроса, я прощаю им их маленькие странности. Но от романтики, пожалуйста, увольте. А мой любезный зятек едва прочитает что-нибудь о хаосе, или о частицах, или о непредсказуемости материи, так, глядишь, его уже и понесло. Для него это сплошная поэзия. Но, увы, плохая. Как ты в последний раз выразился? Вселенная была испорчена в час сотворения человека! В этот час она лишилась своего изначального священного единства, своего идеального равновесия. Арно! Ты что угодно превратишь в сказку.
– Это из-за тебя, – ответил Арно. – А что плохого в сказках? К тому же все прекрасно сходится, никакого противоречия. Изначально мир был целен и совершенен, а мы его испортили и столкнули с магистрального пути. Теперь мечтаем все вернуть на прежние места, причем об этом мечтаю не только я, жалкий лирик, но и твои собратья по науке. Но уже поздно!
– Не все собратья, не все.
– По поводу этого хлеба тоже можно сказать многое, – произнес Виктор. – Он тоже вот-вот отойдет в прошлое. Вот посмотрите.
Он поднес кусок хлеба к лампе.
– Такой хлеб в России до сих пор едят в деревнях, – сказала Зенобия.
– Он цвета земли.
– Разумеется. Только нам не нужно совершать еще этот кружной путь через хлебопекарню. Земля с зародышами пшеницы, перемолотая жерновами. Это мы и есть.
К столику подошел господин Шульце:
– Что-то не так?
– Все в порядке.
– Я заказываю этот хлеб в Саксонии. Малюсенькая пекарня, в точности как в средние века. Старинный рецепт. По вкусу очень подходит к сыру из Пфальца. Но большинство моих гостей не решаются его есть. По-моему, боятся. Слишком уж резкий запах у сыра.
– В средние века от людей тоже исходил резкий запах, – сказал Виктор, – так что других запахов они не замечали.
– Принесите мне, пожалуйста, «Хефе», – сказала Зенобия, обращаясь к Шульце.
– Ах, фрау доктор, вы ведь еще и вино пьете!
– Ничего не могу с собой поделать. Вспомнила вдруг Галинского. С мной всегда так бывает, когда мой зятек принимается рассуждать о прозрачности.
– Ни о чем я не рассуждаю.
Зенобия махнула рукой в сторону угла, где раньше сидел старик Галинский.
– Вспоминает ли его кто-нибудь еще…
– Я вспоминаю, – сказал господин Шульце.
Разговор вдруг оживился. Заговорили о том, что от смерти все равно никуда не денешься, и о том, что сталось со скрипкой Галинского, и о коротенькой статейке про него в газете «Тагесшпигель», и о войне – как ему удалось ее пережить?
Артур размышлял о звучании скрипки, в свое время поразившем его в каком-то берлинском ресторане, то ли в «Кранцлерс», то ли в «Адлоне». Если кому-то или чему-то ведомо, как лучше всего исчезнуть из этого мира, то только музыке.
– Он наверняка пережил войну так же, как и я, – сказала Зенобия. – Война – это ожидание. Мы все сидели и ждали, когда же это кончится. Ну вот и кончилось.
– Compassio.
Com-passio, со-страдание.Это слово произнес Арно. Или он сказал Mitleid, сочувствие? Есть ли разница между Mitleid и compassio?
Артур спросил об этом у Виктора.
– Mitleid – это тоже сострадание, но еще с примесью любви и жалости. Плащ, которым ты укрываешь ближнего. Как святой Мартин. По-голландски mededogen.
– Именно это я и имел в виду, – сказал Арно. И попытался произнести по-голландски: ме-де-до-хен.
– Но при чем тут сострадание? Кому и чему мы должны сострадать? – спросила Зенобия.
– Прошлому. И этому хлебу. И Галинскому. Тому, что отмирает, тому, кто умирает. В последнем разговоре с…
Арно взглянул на Артура.
– С Элик. Говори, не стесняйся!
– Да, в последнем разговоре с Элик мы как раз говорили об этом. Она рассуждала о бесчисленных книгах, которые ей предстоит прочитать, об именах, фактах, ведь в библиотечных хранилищах свалена уйма безжизненной информации… что это в общем – то разновидность сострадания – взять и изучить все это. Она абсолютно не сентиментальна, но мне показалось, она искренне страдает от того, что столько знаний и памяти похоронено в бумагах, архивах, ей бы хотелось обладать волшебной силой и оживить мертвое знание… и одновременно вечная дилемма – ведь прошлое никогда не увидеть таким, каким оно было, мы пользуемся и злоупотребляем им для достижения собственных целей, пишем книгу или исследование, надеясь отыскать правду, но все равно создаем конструкцию, которая оказывается ложью. Прошлое раскрошилось, и всякая попытка слепить из крошек целое…
– Короче говоря, ничто не вечно, – сказал Виктор, – но прошу меня простить, я вовсе не люблю ругаться.
– Мой сыр вымирает, – произнес господин Шульце, – и мой хлеб вымирает, да и фаршированные свиные желудки тоже долго не протянут. Галинский уже никогда больше не будет играть на скрипке, хотя всю жизнь только этим и занимался, так что в борьбе с быстротечностью бытия остается одно средство – всемирно известный яблочный пирог господина Шульце. Это пища богов, так написали в прошлом году в журнале «Файншмекер», [45]45
Гурман (нем.).
[Закрыть]а боги бессмертны, вам это известно лучше, чем мне.
Но Зенобия не желала сдаваться:
– Хорошо, мы исполнены сострадания к тому, что исчезло. Но каким бы бесформенным, неведомым или забытым ни было это самое прошлое, именно оно и создало наше настоящее, независимо от того, исследовали его историки или нет. Так какая тогда разница. Оно в любом случае – мы сами.
– Весьма утешительная мысль, – сказал Виктор. – И мы покорно встаем на отведенное нам место в общем ряду?
– Ничего другого не остается.
Зенобия покачала бокал с вином туда-сюда и выпила его залпом.
– Вообще-то прошлое и настоящее совершенно не выносят друг друга. Мы постоянно стоим обеими ногами в прошлом, мы постоянно тащим его за собой и ни на минуту не отрываемся от него, потому что оно и есть мы сами. Но много думать о нем бессмысленно, потому что нельзя жить, повернув голову назад.
– Исключение составляют историки, – сказал Арно.
Господин Шульце принес свой яблочный пирог.
Жить, повернув голову назад. Фраза вонзилась в него, точно жало. Не так ли он жил последние десять лет? И возможно ли что-нибудь другое, если рядом с тобой любимые умершие?
– Помнишь, мы с тобой разглядывали картины Фридриха? – спросил Виктор.
Артур, разумеется, помнил.
– Это ты к чему?
– Когда смотришь на них, то смотришь в прошлое. Но сам-то Фридрих смотрел в будущее.
– И что он там видел?
– «Крик» Мунка. Если хорошенько присмотреться, то этот крик можно расслышать.
Артур поднялся со своего места.
– Arrividerci tutti, – вдруг попрощался он к собственному удивлению по-итальянски. Друзья подняли головы.
– Ты покидаешь нас? – спросила Зенобия.
– Я вернусь, – сказал он, – я всегда к вам возвращаюсь.
– И куда ты отправляешься?
– В Голландию.
– Да ну, – сказал Виктор, – там и без тебя слишком тесно.
– А потом в Испанию.
– Ладно, счастливо тебе.
Я опять начинаю все с самого начала, подумал Артур. Летний день, рододендроны. Десять, девять лет назад? Он наклонился к Зенобии, чтобы поцеловать ее на прощанье, но она крепко взяла его за руку и усадила на стул рядом с собой.
– Присядь-ка на минуту.
Это был приказ. Она точно так же могла коротко скомандовать «Сядь!».
– Это нечестно. Приехал и уехал. И ничего нам не рассказал. – Она поймала его вторую руку. – Расскажи хотя бы о самом красивом. Что там было самое замечательное, в какой момент ты вспомнил о нас, в какой момент ты подумал: жалко, что они этого не видят?
– Не слышат. Я подумал: жалко, что они этого не слышат.
Артур приложил руки рупором ко рту и попытался воспроизвести тот клич, но здесь, в этом замкнутом помещении, он, конечно, получился совсем другим. Высокий, проникающий в самые отдаленные уголки клич, который должен отразиться от холмов и горных склонов, и разнестись по всему свету, и заполнить своим жалобным, срывающимся звучанием все, что только есть в этом мире. Изобразить такой звук, разумеется, невозможно.
– И так десять раз, – сказал Артур беспомощно. – Причем в горах.
– Я чувствую этот звук вот здесь! – воскликнула Зенобия, ударяя себя в грудь.
– Сигнальная раковина? – спросил Виктор.
Артур кивнул. Ему самому, в Японии, потребовалось время, чтобы до этого додуматься. Он несколько часов поднимался вверх, в горы, по лесной тропе, мучительно неторопливой, после каждого плавного ее поворота казалось, что подъем поистине бесконечен. И когда вдруг раздался этот звук, далекий и таинственный, Артуру померещилось, будто в нем слились его собственная усталость, моросящий дождь, долгое восхождение, непроницаемые кроны деревьев, закрывавшие вид на монастырь, который находился где-то там, наверху. Звук без конца перекатывался туда и обратно между склоном, по которому поднимался Артур, и другим, невидимым; это перекликались два доисторических животных, в звуке слышались и чьи-то жалобы, и изречения, итожившие мудрость мира, то были голоса без слов, способные выразить все, чего не сказать словами. Лишь часом позже, уже подойдя к монастырю, он увидел этого монаха, совсем еще молодого человека, сидевшего в позе лотоса в бамбуковой галерее и обращенного лицом к долине, которая отсюда была прекрасно видна – склоны, спускавшиеся сначала вниз, а потом, с той стороны провала, поднимавшиеся снова вверх к другому миру, скрытому за вуалью дождя и тумана, к миру, откуда и летел отклик, ответная жалоба. Всякий раз, когда звук, замерев, прекращался, монах опять подносил раковину ко рту, выжидал мгновение в тишине, становившейся невыносимой, и дул снова, и округлые полости между известковыми стенками, в которых некогда обитал огромный моллюск, спрессовывали человеческое дыхание в звук, сотрясавший горы. Страх проник тогда в сердце Артура. Может быть, потому-то он и вспомнил в тот момент своих троих друзей, с которыми ему сейчас предстояло попрощаться. Он высвободился из рук Зенобии, обнял Арно, отвесил поклон Виктору, поскольку к нему было не пробраться, потом необычайно резко повернулся вокруг своей оси, сделав почти пируэт, и ушел из ресторана, не оборачиваясь. Уже выйдя на улицу, он сообразил, что не попрощался с господином Шульце.