Текст книги "День поминовения"
Автор книги: Сэйс Нотебоом
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Эй! Эй! Помогите!
Нет, он правда не видел, откуда донесся крик, и это значило, что кричавший, судя по голосу, женщина, его тоже не видит из-за снега и, следовательно, призыв был обращен не к нему лично, а ко всему миру.
– Эй! Эй! Есть здесь кто-нибудь? Hilfe bitte! Hilfe!
Он наугад пошел сквозь дикий белый вихрь на звук голоса. Первое, что увидел живущий в нем режиссер, был общий план: полная нелепость. Женщина – солдат Армии спасения, стоявшая на коленях перед то ли умершим, то ли еще живым негром. Бродяги, бездомные, бомжи, деклассированные элементы, – в какую часть света он ни приезжал, их везде было предостаточно. С бессмысленным взглядом, что-то высматривая, черные от въевшейся в кожу грязи, с колтунами в длинных волосах, молча, или ругаясь, или прося милостыню, они ходили по городам, словно посланцы доисторической эпохи, чтобы напомнить человечеству о чем-то. Но о чем? В нашем мире что-то постоянно исчезает, и бродяги делают невидимое видимым. Артур подумал, что они стали воплощением того ужаса, который сам он испытывал лишь время от времени, но он знал также, что в них есть и не поддающаяся определению притягательная сила: хотелось взять и лечь рядом с ними и закрыться со всех сторон картоном, спокойной ночи, и посмотрим, проснемся мы завтра или нет. Время, если подобная жизнь что-то и отменяет, то именно время. Не темное и светлое время суток, а искусственно выдуманное время, имеющее направление и цель. Времени, которое идет куда-то, при такой жизни не существует. Они отдали себя во власть распада, быстрого или медленного, который будет продолжаться до того часа, когда они уже не смогут встать и с земли их поднимут другие, как сейчас этого человека.
Но этот человек вовсе не хотел, чтобы его поднимали, это было ясно. Он висел тяжелым мешком на руках у женщины из Армии спасения, пытавшейся посадить его. Она была молодая, моложе тридцати, с голубыми глазами на бледном лице, как у средневековой святой. Заснеженный Кранах. Только этого ему не хватало. Он едва удержался, чтобы не стряхнуть снег с ее шляпки.
– Не могли бы вы подержать его, пока я позвоню? Bitte!
В устах некоторых женщин немецкий звучит необыкновенно красиво, но сейчас было неподходящее время для фривольных мыслей. К тому же от бродяги шла жуткая вонь. Сестра, или как их там называют, была человеком явно привычным, потому что ее этот запах не беспокоил. Артур сглотнул, чтобы его не стошнило, но умирающий опередил его, и в тот момент, когда Артур принял его из рук женщины, изо рта бродяги вырвалась порция рвоты с кровью.
– О Gott, – произнесла немка, и это прозвучало, как молитва, – я мигом вернусь.
Она исчезла в метели. Артур, уже стоя на коленях, прижал человека, которого ему удалось-таки слегка приподнять, к своей груди. Он видел, как на седые кудряшки опускаются снежные хлопья и тут же тают, превращаясь в сверкающие капли, а на них садятся новые снежинки. Правой рукой он прихватил снега и попытался стереть кровь и рвоту. Он слышал шум уличного движения на Харденбергштрассе, хлюпанье воды под шинами. Через несколько часов на улицах будет черт знает что, месиво из снега с водой к вечеру замерзнет. Берлин, деревушка в тундре. Боже мой, и как она умудрилась найти этого человека!
Он задал ей этот вопрос, когда она вернулась.
– В такую погоду мы всегда выходим на поиски. Мы приблизительно знаем, в каких местах они чаще бывают.
– А куда вы сейчас позвонили?
– Своим коллегам.
Это слово в данной ситуации прозвучало как-то странно. Интересно, бывают ли у людей романы с солдатками Армии спасения? Ледяная голубизна ее глаз таила смертельную опасность. Даане, прекрати. Ты сейчас стоишь на коленях, держа в объятиях полуживого негра. Постарайся хоть раз в жизни быть членом человеческого сообщества.
– Scheisse, – выругался неф на идеальном немецком. – Scheisse, Arschloch, Scheisse.
– Лежите тихо, – сказала женщина и вытерла ему рот снегом.
– Scheisse.
– Можете идти, – сказала она Артуру. – Вы были очень любезны. Сейчас подъедут мои коллеги, я позвонила им из машины.
Солдаты Христа, подумал он. Где-нибудь всегда идет война. Человек на снегу открыл глаза, два шара цвета охры, с красными прожилками. Мир как цепочка видений. Сколько подобных явлений из другого мира увидит он до конца своих дней? И куда все уходит?
– Bier, пива, – попросил негр.
– Ладно, ладно.
Артур уже раньше замечал, что если в те дни, когда он выпадает в другое измерение, случается что-нибудь необычное, то он способен размышлять об этом только тривиальным образом, произнося про себя избитые истины, которые могли бы прийти в голову любому другому, – например, что это большое тяжелое тело, привалившееся к его груди, когда-то было ребенком в африканской стране или, Бог его знает, в Америке, – банальности, ничего не дающие ни уму, ни сердцу. Лучше всего было бы, наверное, оставить его здесь умирать в снегу. Говорят, человек при этом ничего не замечает. А так эта полная благих намерений активистка поволочет его куда-нибудь в ночлежку и сунет там под душ.
Негр на снегу – чем не сюжет для Каспара Давида Фридриха? На всех его картинах зияет бездна, которая приобрела очертания позднее, чем все остальное, потому что художник просто не знал, как ее передать. Так что приходилось довольствоваться причудливыми крестами на горных вершинах или развалившимися монастырскими стенами, монахами, превратившимися в летучих мышей – ангелов разрушения. Артур услышал приближающуюся сирену, затем звук смолк. Сквозь снег он увидел машину с синей мигалкой.
– Сюда, сюда! – прокричала женщина в шляпке. Он с трудом поднялся на ноги. Двое мужчин, идущих к нему сквозь вьюгу, были похожи на солдат, так что ему пора было отсюда убираться. Стаканчик рома на углу, а потом на Голгофу, в Альпы. Тот, у кого нет дел, должен строго следовать своим намерениям. Он снова представил себе картину Фридриха. Двусмысленность искусства в том, что оно открывает взору пропасть и одновременно набрасывает на нее видимость порядка.
Он шел в сторону Шиллерштрассе. На свете есть всего два города, по которым надо ходить только пешком: Париж и Берлин. Впрочем, это неправда. Он всю жизнь всюду ходил пешком, но в Париже и Берлине как-то по-особому. Может быть, размышлял он, дело в том, что оба города разрезаны надвое, так что пешая прогулка превращается в путешествие, в паломничество. У Сены ощущение разреза сглаживают мосты, но все равно сохраняется сознание того, что ты попадаешь в другой мир, что ты пересекаешь какую-то границу, так что хочется не уходить лишний раз со своего берега и по возможности оставаться, как и большинство парижан, на собственной территории. А вот в Берлине иначе. Город многое пережил, и следы этого заметны до сих пор. Когда идешь из одной части города в другую, пересекаешь странный послеоперационный рубец, шрам, который нескоро исчезнет. Здесь город разрезан надвое не водной стихией, а той незавершенной разновидностью истории, которую называют словом «политика» до тех пор, пока краска не высохнет полностью. Чуткий человек ощущает эту зарубцевавшуюся рану почти физически.
Он подошел к бескрайней равнине площади Эрнста Ройтера, увидел, что высокие металлические фонари на Бисмаркштрассе («Единственное, что осталось от Шпеера», [5]5
Шпеер Альберт (1905–1981) – немецкий архитектор, убежденный национал-социалист, оформлял митинги нацистов в 1930-е годы, при Гитлере занимал ведущие должности в архитектурно-строительной сфере.
[Закрыть]– произнес голос Виктора) ярко горят среди вьюги, отбрасывая золотистый отсвет на стремительно мчащиеся вихри снега. Сколько же лет назад он впервые приехал в Берлин? Он был тогда стажером в съемочной группе Нидерландского телевидения, которая готовила репортаж о каком-то съезде в Восточном Берлине. Теперь это даже трудно объяснить. Кто не испытал этого на себе, тот никогда не поймет, тому же, кто испытал, не захочется вспоминать. В истории такое бывает – годы, вместившие в себя бешеный хоровод событий, где страница 398 ничего не помнит о странице 395, а реальность двух-трехлетней давности кажется скорее нелепой, чем драматичной. Но он все помнил, это леденящее чувство, эту угрозу. Он тихонечко стоял вместе со всеми на деревянных подмостках, с которых через ничейную территорию можно было заглянуть в другой мир, где он буквально накануне производил съемки. И это казалось тогда полнейшей фантастикой. Нет, даже сейчас о тех временах невозможно произнести ничего членораздельного. Если бы не эти каменные знаки – руины, котлованы, пустые участки, то проще всего было бы все отрицать как вымысел безумца.
Впоследствии он часто возвращался в этот вымышленный город, иногда жил здесь месяцами. У него появились друзья, с которыми он охотно виделся, время от времени получал заказы от Западноберлинского телевидения, но и это не объясняло, почему предметом его тайной любви стал именно Берлин, а не другие города, где жизнь приятнее и увлекательнее, скажем, Мадрид или Нью-Йорк. Каким-то образом это было связано с его пропорциями; сейчас, шагая по улицам, он понимал, в чем тут секрет, хотя другому человеку не смог бы вразумительно объяснить. Ich bin uberall ein bisschen ungern.Я везде бываю с некоторой неохотой. Немецкая фраза потому так пришлась кстати, что оказалась ему очень близка. В этой «неохоте», не оставляющей тебя ни на миг, заключена некая глубинная тоска, усложняющая жизнь, но в Берлине казалось, что эта тоска вступает во взаимодействие с каким-то другим чувством, более строптивым и опасным, которое, пожалуй, тоже можно назвать тоской, но тоской совсем иного масштаба, тоской, соразмерной широким улицам, по которым когда-то шли маршем целые армии, и пышным зданиям, и незастроенным пространствам между ними, и знанию того, что в этом пространстве думалось и делалось, – нагромождению цепляющихся друг за друга действий преступников и их жертв, памяти, по закоулкам которой можно бродить еще долгие годы. Жителям Берлина недостает на это времени, – скорей всего, дело тут в чувстве самосохранения. Они заняты залечиванием ран. Но какой же гигантской памятью надо обладать, чтобы все это помнить? Такая память рухнула бы под собственной тяжестью, и все исчезло бы в образовавшейся воронке, живых засосало бы туда, где место мертвым.
Поток машин на Отто-Зур-аллее настолько сократился, что казалось, будто по радио передали просьбу по возможности оставаться дома. Пешеходов почти совсем не было, зато ледяной, как в Сибири, ветер разгулялся вовсю. Вдали Артур увидел первые снегоуборочные машины с нервными ядовито-оранжевыми мигалками, да и немногочисленные машины на улице тоже ехали с включенными фарами. К собственному недоумению он вдруг вспомнил какой-то греческий остров. С ним часто такое случалось – из ниоткуда, без видимого повода выплывала неожиданная картинка: церковь, проселочная дорога, несколько домишек на пустынном берегу. Он знал, что когда-то это видел, однако не мог сообразить, где именно, словно он носил в себе запомнившуюся, но уже безымянную землю, другую планету, на которой он некогда жил, но где исчезли все названия. Иногда, напрягая мозги до предела, как сейчас, он мог заставить свою память сообщить ему какие-то сведения, а не только загадывать непонятные загадки из жизни, которая нарочно старалась казаться чужой, чтобы ввести его в заблуждение.
Накануне он ужинал в греческом ресторане, вероятно, картинка острова была как-то связана со звучавшей там музыкой, он попытался вспомнить мелодию, которой вчера тихонько подпевал. Это был хор, низкие голоса, которые нараспев произносили какое – то темное заклинание. Обслуживавший его официант знал слова и подпевал хору, а когда Артур спросил, о чем эта песня, грек воздел руки к небу и сказал: «Старинная история, очень сложно, очень грустно», а потом, точно боясь отстать от поющих голосов, ушел прочь, продолжая громко петь и шагая в такт музыке, которая кругами растекалась по ресторану, то угрожая, то смиряясь, не по-городскому тоскливая, – рассказ о давнем-предавнем трагическом событии, повлекшем за собой великие страдания. Вот в этой мелодии и было дело, теперь он все понял, ему привиделся берег Итаки, залив бога Форкиса, [6]6
Форкис – в греческой мифологии морской бог.
[Закрыть]холмы, похожие на больших темных зверей, море, которое в тот день невозможно было представить себе волнующимся, – обманчивый оникс, готовый расколоться, едва ступишь на него ногой. «Галини», так греки называют неподвижную водную гладь. А теперь нахлынули новые мысли, он опять услышал, что его зовут.Он употреблял это словосочетание только про себя, никогда и никому он об этом не расскажет, даже Эрне, во всяком случае, в такой формулировке. Итака, его первое далекое путешествие вместе с Рулофье, где-то в конце семидесятых годов, – какое смешное выражение. Где-то в болоте минувшего времени. Она не звала его – и все же его звала. Она была где-то там и хотела что-то сказать ему, хотела, чтобы он о ней думал.
Вначале он гнал от себя такие мысли как опасные ловушки, но позднее стал вести с Рулофье целые беседы, – это была близость, которой у него не могло возникнуть ни с кем другим и от которой захватывало дух. Она обращалась к нему нечасто, размышлял он, но и не забыла его, как Эвридика в стихотворении Рильке, которое однажды читал ему вслух Арно, где Эвридика не узнает Орфея, пришедшего за ней в подземное царство. «Кто, – спрашивает она, – этот человек?» Но почему же он вспомнил ее сейчас, а не вчера, когда слушал музыку? Кто определяет, в какой момент это произойдет? И следующая, совсем опасная мысль: узнает ли он ее? Умершие не стареют, они вечно пребывают в одном и том же возрасте. Что стареет, так это наша способность думать о них так же, как мы думаем о живых. Присутствие, отсутствие. Однажды она спросила у него, за что он ее любит. На этот абсолютно немыслимый вопрос, имеющий тысячу ответов, он смог сказать лишь одно: «За твою серьезность, твой особый жизненный темп…» Серьезность и темп! Но ведь это была чистая правда, в эти два слова укладывались все его воспоминания о ней. Тут было что-то от той серьезности, которая встречается у итальянских живописцев эпохи Ренессанса, светловолосые женщины, излучающие свет и при этом абсолютно неприступные, кажется, можно сойти с ума, если они вдруг шевельнутся.
Но такое невозможно сказать вслух, как и невозможно понять, что это за особый жизненный темп. Разумеется, он запомнил ее ответ, прозвучавший в форме вопроса:
– «Хорошо темперированный клавир»?
– Вроде того.
Они жили в пансионате «Ментор», купались в холодной воде залива. Кроме них, там почти не было туристов и совсем не продавали иностранных газет; как только они отправлялись гулять по холмам, среди оливковых деревьев и каменных дубов, так ему сразу представлялось, что со времен Гомера здесь ничего не изменилось, что здесь, возможно, и ходил Одиссей и видел то же самое, что теперь видит он, Артур Даане. И разумеется, море было черным, как вино, и, разумеется, корабль на горизонте был тем самым, на котором Одиссей вернулся домой, а лачуга, про которую им сказали, что это дом свинопаса Евмея, разумеется, и была домом свинопаса Евмея. Рулофье привезла с собой «Одиссею» и теперь читала ему вслух на солнышке, на холме, поросшем маками и клевером.
В гимназии Одиссей был его любимым героем, и тогда, слыша те же самые имена и названия, он впервые по-настоящему понял, что значат слова «гений места». Даже если описываемое в «Одиссее» происходило и не здесь, то все равно это происходило здесь, на этом поле, окруженном камнями и полуразрушенными стенами: вернувшийся после долгих странствий царь в одеянии нищего разыскивает свинопаса, а потом находит собственного сына.
А его, Артура Даане, сын, в каком мире он теперь существует? В этом-то и состоит главная опасность общения с умершими. Иногда они возвращают тебе какое-то мгновенье, и долю секунды кажется, будто к ним можно прикоснуться, но то мгновенье, которое должно было стать следующим, рассыпается в пыль, исчезает, не в силах пробиться через стену времени. Берлинское «сейчас» и греческое «тогда», которое на миг представилось ему как «сейчас» и обмануло его; нынешнее «сейчас» замаскировалось под место из «тогда», точно так же, как это происходило во время их отпуска на Итаке благодаря силе гомеровской поэмы. Она читала ему не про те приключения Одиссея, которыми он в свое время так увлекался, а выбирала только эпизоды, происходившие на Итаке, рассказ о Евриклее, которую давно, когда она была еще молодой, купил за двадцать волов Лаэрт, отец Одиссея. В ночь накануне отъезда Телемаха, отправляющегося на поиски отца, она приходит к нему в комнату, собирает ему одежду, аккуратно складывает ее. Так и видишь старческие руки, разглаживающие складочки, видишь, как она выходит из комнаты: берется за серебряную ручку двери, отодвигает засов. То был другой мир, в котором слуги были частью семьи. По ним не полагалось скучать, но порой казалось, что слуги, покидая хозяев, тоже нарушали целостность семьи. Там, на том поле, мир еще не был раздерган на ниточки, после всех смертей и разрушений и лабиринтов странствий поэт в конце концов соткал ткань возвращения. Возвращение, воссоединение, муж и жена, отец и сын. Артур прогнал мысль, всплывшую было в его сознании. Он давно уже понял, что сентиментальность только мешает общаться с умершими. После их смерти наступил момент, когда они ничего уже не могут сделать, а поскольку они об этом не знают, с ними незачем об этом разговаривать. Законы существуют только для тех, кто жив, и это значило, что никакой Телемах никогда не отправится на его поиски, что ему надо постараться забыть мелодию из греческого ресторана. И все же он знал, что одна мысль, занимавшая его на том каменистом острове, никогда уже больше не покинет его: то, что там, на склоне холма, они тоже помогали ткать эту общую ткань повествования, что поэт и их включил в канву событий, вписав не их имена, а их суть. Существовали ли Одиссей и Евмей в реальности – это не играло роли; важно лишь то, что они, современные читатели, произносившие слова на языке, которого поэт никогда не знал и знать не будет, стали частью вытканной им картины, хотя и не были на ней изображены. Благодаря этому и камни, и тропинка, и вся окружающая местность стали чем-то волшебным, а не наоборот. В подобные моменты «теперь» становится вечностью, вон та старуха с козами становится Евриклеей, которая снова хочет рассказать о том, как герой вернулся домой, как она его узнала, как она смотрела на отправляющегося в путь сына, пока он спускался по тропинке к кораблю, в такой же точно день, как сегодня, в их день, ибо поэма по-настоящему кончается только тогда, когда ее прочитал последний читатель. Или услышал.
– Успокойся, Даане.
Это он сам говорит или чей-то чужой голос? «Успокойся». В любом случае услышанные слова помогли, поток мыслей прекратился. Еще возвращались какие-то его обрывки, отдельные фрагменты, но сплошного течения уже не было.
– А то тебе и самому крышка.
Это Эрна. А другой голос, кому бы он ни принадлежал, вернул его с Итаки на Отто-Зур-аллею. Из снега торчал смешной столбик автобусной остановки: 145-й маршрут. Рядом в стеклянной будке для ожидания сидела старуха, махавшая ему рукой. Он помахал ей в ответ, но тут же понял, что старуха не просто приветствовала его, а подзывала, и это выглядело скорее приказанием, чем просьбой. Она была очень старая, лет, наверное, девяноста. Лучше бы не выходила из дому, в такую-то погоду. Девяносто лет, страшно представить. Одной рукой она держалась за стеклянную стенку, другой опиралась на что-то вроде альпенштока.
– Как вы думаете, автобус еще придет?
– Нет, и вам лучше здесь не сидеть.
– Я жду уже целый час.
Она произнесла это таким тоном, словно хотела сказать: бывает и хуже. Может быть, кричала вместе со всеми «ура» на стадионе – а может быть, как раз наоборот. Кто его знает. Муж погиб на Восточном фронте, дом разбомбили «ланкастеры». По виду не поймешь, ясно лишь, что ей в ту пору было лет сорок.
– Как вы думаете, метро еще работает?
У нее был высокий голос с командирскими нотками. Фронтовая медсестра? Или певица из кабаре двадцатых годов?
– Не знаю. Давайте дойдем до станции, тогда и узнаем.
Он должен был спросить ее: «А куда вам надо?» – но не спросил.
– Я могу проводить вас до площади Рихарда Вагнера.
– Прекрасно.
Сегодня я весь день работаю спасателем, подумал он, помогая ей выбраться из стеклянной будки. Идти было недалеко. Они старались держаться как можно ближе к стене Шарлоттенбургской ратуши. Большие черные камни казались краем скалы. Ее пальцы цепко держались за его рукав. Носком правого ботинка он то и дело разгребал перед ней снег, так что получалась тропинка.
– Вы очень любезны.
На это нечего ответить. Будь он членом новой румынской мафии, как бы он поступил? Но мафиози не гуляют по городу в такую погоду.
– Ты отобрал бы у нее сумочку.
Голос Виктора. Какие только призраки не прятались сейчас в снегу!
– Сколько вам лет?
Вот он и задал ей свой вопрос.
– Восемьдесят девять. – Она остановилась перевести дух. Потом продолжила: – Но старость – это не заслуга. – И добавила: – Вы не немец.
– Да, я из Голландии.
Ее рука потянула его рукав.
– Мы причинили вам много зла.
Лично мне нет, хотел ответить он, но сдержался. Тема была слишком сложная. Он терпеть не мог, когда немцы заводили разговор о своей вине, хотя бы потому, что не знал, как им отвечать. Ведь он не был всем «голландским народом», вместе взятым, и ему лично она уж точно ничего плохого не сделала.
«Из всех оккупированных стран у нас в эсэс вступало больше всего добровольцев». Такое, пожалуй, тоже не стоило произносить вслух.
– Я слишком молод, – сказал он в конце концов. – Я родился в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году.
Она остановилась рядом с карликом в шлеме и великаном-королем, поставившим свой меч на землю прямо перед собой. Идеальный воин.
– Мой муж был другом Осецкого, [7]7
Фон Осецкий Карл (1889–1938) – немецкий публицист и пацифист, лауреат Нобелевской премии мира за 1935 г., которую не получил, так как после прихода в Германии к власти национал-социалистов был посажен в концлагерь, где и умер.
[Закрыть]– сказала старуха. – Он осталсяв Дахау.
Остался, «geblieben»,это слово немцы обычно употребляли про тех, кто погиб на фронте. Погиб, не вернулся, остался. Неужели она правда так сказала?
– Ему было столько же, сколько вам.
– Он был коммунистом?
Она сделала движение рукой, словно отбрасывая от себя что-то как можно дальше. Подумав так, он тут же понял, что это не совсем верно. Ее жест, абсолютно неповторимый, был довольно слабым, но после него что – то важное улетело в дальнюю даль, что-то, возможно, связанное со всеми послевоенными событиями. «А вот у меня отец был коммунистом». Этого он тоже не станет говорить.
Они почти дошли до цели. Сейчас он осторожно вел ее мимо витрины солярия. Вырезанная из прессованного картона женщина в желтом бикини с упоением отдавалась насилующему ее солнцу. Она была красивая, но чересчур уж загорелая.
Старуха остановилась у лестницы, ведущей в метро. Из-под земли доносились грозовые раскаты. Значит, поезда еще ходят. Кто-то посыпал ступеньки золой. Гражданская добродетель. Он спустился с ней вместе. Нет, билета ей не надо, у нее бесплатный проездной. Он не хотел задавать этого вопроса, но все-таки задал:
– А вы знаете, куда ехать? Ведь на автобусе вы бы поехали в другую сторону.
– Я, пожалуй, никуда особенно и не ехала, а кружным путем туда можно добраться с тем же успехом.
Здесь трудно было что-либо возразить.
– А там что вы будете делать?
– На том конце найду еще кого-нибудь вроде вас.
Старуха пошла дальше, потом обернулась и сказала: «Ерунда все это».
Тут она улыбнулась, и в какой-то миг – секундная вспышка, которую не поймает никакая камера, – мелькнуло ее лицо, такое, каким оно было когда-то, в какое-то мгновенье ее жизни. Но что это было за мгновенье, Артур не мог догадаться. Большинство живых точно так же недоступны, как и умершие. Напевая про себя «ерунда все это», он стал подниматься обратно в снежный мир.
За одну минуту он снова превратился в снеговика. Дахау, Наполеон в Москве, «Два гренадера собрались в поход», Сталинград, фельдмаршал Паулюс, все это вертелось у него в голове, когда он подходил к ванильным очертаниям замка Шарлоттенбург. Гардеробщица приняла у него пальто с таким выражением, словно оно было испачкано дерьмом. В окна с противоположной от входа стороны он увидел парк. Круглый фонтан, в котором летом дети пускали кораблики, сейчас не работал, из металлического зева косо торчала беспомощная серая ледышка в состоянии легкой эрекции. Две шеренги снеговиков – кусты по обе стороны дорожки, которые на зиму были закрыты деревянными ящиками, сейчас засыпанными снегом. Еще дальше от этих блюдущих прусскую дисциплину детей природы росли высокие деревья, точно стражи, а между ними прохаживалась туда-сюда компания серо-черных ворон. Лет шесть назад он снимал здесь интервью с Виктором, тогда-то они и познакомились. Задававшую вопросы корреспондентку Виктор привел в полное замешательство. Она расспрашивала его о немецком национальном характере и чем он отличается от голландского, а Виктор ответил, что немцы всё толкуют о своем кровообращении, а голландцы нет, зато голландцы мучаются поясницей, но в то же время выращивают много плохих помидоров. Девушка в растерянности посмотрела на Артура и спросила, нельзя ли эту сцену снять еще раз. Он приложил палец к губам и тихонько покачал головой: нет.
– Почему?
– Потому что в этом не будет смысла.
Боковым зрением Артур видел, как Виктор отошел от них на несколько шагов и остановился, напряженно глядя вверх.
– Но почему?
– Думаю, ему неинтересны такие общие вопросы. Голландцы и немцы, все без конца об этом говорят, даже надоело.
– Вон, посмотрите, – сказал Виктор в этот момент шесть лет назад, – видите вон те фигуры на краю крыши?
Там, высоко, стояли, танцуя и размахивая руками, женщины с голой грудью и в пышных одеждах, судя по виду, сделанные из гипса. В руках они держали атрибуты свободных искусств [8]8
Artes liberals, семь свободных искусств – система учебных предметов в средневековой школе. Включала два цикла: тривиум (грамматику, риторику, диалектику) и квадривиум (арифметику, геометрию, астрономию и музыку).
[Закрыть]– циркуль, лиру, маску, книгу. Статуи находились слишком далеко для съемки, зато он запечатлел Виктора, приложившего руку козырьком ко лбу.
– У них нет лиц, видите?
– Их лица сбили вандалы? Наверное, русские? – спросила корреспондентка.
– Русские сюда не дошли, милочка, эти скульптуры с самого начала такие. Шары без глаз. В точности как у Де Кирико. Тот, кто является лишь символом чего-то, не нуждается в лице, вот вам лишнее доказательство этого.
Место, на котором Виктор произнес эти слова, находилось в нескольких метрах от той точки, где сейчас стоял Артур. Все больше прошлого. Разумеется, это ничего не значит, и грустного тут ничего нет. Если все будет в порядке, то он увидится с Виктором сегодня же вечером, значит, дело не в этом. Так в чем же? Незначительный момент, эпизод из интервью, каких было множество, если бы он все их пытался запомнить, то сошел бы с ума. Виктор нарочно заводил интервью в тупик, это ясно. Видимо, сейчас важнее понять, почему Артуру вспоминаются подобные моменты – моменты, когда впервые проявляется характер человека.
– И все же я бы хотела задать вам несколько вопросов об отношениях между Нидерландами и Германией. Такое уж я получила задание. Мысль о единстве Германии, о новом большом государстве немцев, вызывает у многих голландцев опасения…
– Фу-ты! – сказал Виктор. – Вас не удивляет – лица нет, а она все равно держит в руке маску?
Как так получается, что память сдула снег, запустила фонтан и покрыла деревья цветами? Все трое, кроме звукооператора, были одеты по-летнему. Только вот девушку-корреспондентку он никак не мог вспомнить. Выходит, у нее не было лица. Но как же быть с Виктором, не допускающим на своем лице никаких проявлений чувств? Это пустое место в заснеженном парке, откуда они уже давным-давно ушли, вызвало в нем воспоминание о летнем разговоре. И так без конца, мир, полный пустых мест, где ты когда-то стоял с самыми разными людьми, разговоры, ссоры, любовь, и по всем этим местам до сих пор разгуливает твой призрак, твой невидимый, исчезнувший двойник, не заполняющий эти пространства ни единым атомом, бывшее присутствие, ставшее теперь отсутствием и смешавшееся в этих местах с отсутствием других людей, целый мир исчезнувших и умерших. Человек мертв тогда, когда он не помнит даже своего исчезновения.
– На небе миллион душ умещаются в спичечном коробке. – Голос Эрны.
– Откуда ты знаешь?
– От мамы.
Ее мама была замужем три или четыре раза, и как – то раз Эрна спросила у нее, кого из мужей она больше всего хотела бы встретить после смерти.
После ухода корреспондентки и звукооператора («Что ж, спасибо большое, на телестудии все будут в полном восторге от вашего интервью») Виктор пригласил Артура с собой в мавзолей, находившийся в глубине парка позади замка.
Весна, собаки носятся сломя голову, скрипач играет не в такт с механическим оркестром, запрятанным в аппаратуру у его ног. («Это гетто. Малюсенькие мужчины и женщины, им оттуда уже никогда не выбраться. Очаг разврата и перекрестного размножения. Фу! Впрочем, играете вы неплохо».) Виктор в дорогом кожаном пальто, которое на нем выглядит как атласное. На этот раз у него голубой шарфик в белую крапинку. Лy Бэнди. [9]9
Бэнди Лу (1890–1959) – голландский эстрадный певец.
[Закрыть](«Помните такого?»)
– Хочу вам кое-что показать. Из рубрики «уроки жизни». Только чур не плакать.
Лу Бэнди, в самом деле чудо, что он его помнил. Давным-давно, старая пленка. Такая же, как довоенные киножурналы, со странным высоким звуком, словно у людей раньше были другие голоса, голоса, которые в наши дни вымерли. Виктор знал наизусть все его песенки.
Влюблен я в массажистку Розу
И честно признаюсь ей в этом,
От ревматизма и артроза
Она одна спасет поэта,
И благодарен я судьбе,
Что знаю это по себе…
Тридцатые годы. А после войны отравился газом, не мог примириться с закатом славы. Но до этого – обязательно шарфик, без него никак. И бриллиантин, да? Помада. Напомаженные волосы. Тоже ушли в прошлое.
Он заснял все это на камеру, уже без звука. Виктор умел не только сохранять каменное выражение лица, но и ходить походкой, которая ничего не выражает, почти как у робота; именно так он и шел сейчас впереди Артура, вдоль задней стены замка, как будто снимающая тебя телекамера – самое обычное дело на свете. Артур давно уже не просматривал отснятый тогда материал, но ему помнился кадр с геранью, кроваво-красные цветки на высоких стеблях, привязанных к палочкам, словно это не обыкновенные цветы, а какая-то редкость, нечто выдуманное, реквизит для страшных снов. Виктор свернул на боковую дорожку. В конце ее, перед строением, напоминавшим античный храм, стояли две мраморные чаши, вокруг которых полукружьями разрослись высокие кусты рододендрона, от пурпура их цветков заболели глаза. Храм оказался закрыт. Бронзовые двери, мраморные дорические колонны, шелест высоких деревьев.
– Вот тут она и лежит, – сказал Виктор и достал из кармана открытку, как фокусник. На открытке была изображена дама. Артур посмотрел на Виктора, но по его лицу невозможно было ничего понять. То ли это сентиментальность, то ли он хотел посмеяться над Артуром, то ли еще что-нибудь? Он не понимал, как себя вести. Женщина была красивой, но при этом в ней чувствовалась легкая наивность. Свободного покроя белое платье, перехваченное голубой ленточкой под пышной, кремового оттенка грудью. Виктор так настойчиво протягивал ему эту открытку, что Артур даже положил камеру на землю. Женщина смотрела на него с таким выражением, словно чего-то от него хотела, это было очевидно. Мелкие кудряшки выбивались из-под массивной, усеянной драгоценными камнями диадемы, кремовый оттенок груди и шеи переходил на лице в розовый. Прямой нос, маленькие уши, ярко-розовые губы с чуть приподнятыми вверх уголками. Но что было странным, так это глаза. Их голубизна перекликалась с драгоценными камнями в диадеме и с цветом мантии, соскальзывающей с ее плеч, словно приглашая. Они были широко расставлены, ее глаза, и казались очень большими и почти без ресниц.