Текст книги "Литературно-художественный альманах «Дружба». Выпуск 3"
Автор книги: Север Гансовский
Соавторы: Юрий Никулин,Радий Погодин,Дмитрий Гаврилов,Аделаида Котовщикова,Аркадий Минчковский,Александр Валевский,Вениамин Вахман,Эдуард Шим,Михаил Колосов,Юлиус Фучик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
В эту ночь они больше не разговаривали. Но каждый, лежа на койке, думал о соседе.
На рассвете к Сергею постучал его сосед слева – старый учитель.
– Из Петербурга получен ответ. По тюрьме идут упорные слухи: сегодня ночью Алексея должны повесить, – выстукивал учитель.
Сергея ошеломило это известие, несмотря на то, что со дня на день он ожидал его и знал, что на помилование рассчитывать нечего.
«Повесят! Повесят Алексея!» – думал он, и эти мысли заставляли тоскливо сжиматься его сердце.
Сергей взволнованно ходил по камере.
«Сказать Алексею или нет?»
Он подошел к койке, присел на нее и прислонился ухом к отверстию.
За стеной раздавалось ровное и глубокое дыхание спящего Алексея.
«Нет, не скажу. А когда Алексея поведут, в последний раз я призову его к мужеству».
Алексей в это утро спал долго. А как проснулся, сразу же постучал Сергею:
– До чего я сон сейчас хороший видел! Будто в речке купаюсь. День такой жаркий, солнечный, а вода прохладная, чистая. И Володька со мной купается, на перегонки мы плывем. Люблю я купаться, – прямо из воды бы не вылезал, – засмеялся Алексей.
Как обычно, по тюремному распорядку, проходил день.
Сергей с тревогой и волнением отмечал, что вот уже кончился обед и уже за окном сгущаются сумерки, что скоро придет стражник и зажжет тусклую лампочку в камере, а там, смотришь, вечерняя поверка, – а там и…
Сергей старался не думать, но думал только об этом.
Он сидел у стола, обхватив руками голову, когда в конце коридора послышался звон офицерских шпор. Шаги остановились у дверей соседней камеры.
Приникнув ухом к отверстию в стене, Сергей прислушался. Больше всего он боялся, что раздадутся крики и вопли о пощаде. Но всё было тихо.
– Собирайся, – сказал чей-то грубый незнакомый голос.
В ответ не последовало ни звука.
Снова шаги. Вышли из камеры – и захлопнулась дверь.
Сергей бросился к «глазку»; сейчас он простится с Алексеем и поглядит на него. Шутка ли, двенадцать ночей по душам беседовали!
Но «глазок» был наглухо закрыт.
И в то время, когда он стоял, прижавшись вплотную к двери, случилось то, чего не ожидал никто из стражников, но о чем втайне думал Сергей.
Алексей, который спокойно, без сопротивления и без единого слова вышел из камеры, вдруг вырвался от стражников, подбежал к двери Сергея и, ударившись всем телом об нее, крикнул что было у него силы на весь тюремный коридор:
– Прощай, Сергей, прощай, дорогой товарищ! Иду умирать. Долой самодержавие! Да здравствует революция!
– Да здравствует революция! – закричал Сергей. – Мужайся, Алексей! Клянусь, мы победим!
На глазах у него навернулись слезы гордости за этого парня, который пошел на смерть смело, как и подобает революционеру.
Перепуганные стражники схватили Алексея и поволокли его по коридору. Они пытались закрыть ему рот, но он отбивался и кричал свое:
– Прощайте, дорогие товарищи! Да здравствует революция!
И, словно эхо, доносилось в ответ из каждой камеры:
– Да здравствует!!
Всеволод Азаров
Сын народа
(Из поэмы)
Рис. С. Спицына
НА РОДИНЕ ТЕЛЬМАНА
Тут всё полно тишиною
Бессмертной воинской славы
Стоит над могилой героев
Памятник величавый.
Поднялся доблестный воин
В бронзовой плащ-палатке,
Хранят напряжение боя
Лица суровые складки,
Лучи зари освещают
Красный мрамор и серый.
И часто парк навещают
Немецкие пионеры.
Германской республики дети,
В грядущем что стало бы с вами,
Когда бы не воины эти,
Что мир защитили сердцами!
И песнь благодарная звонко
Здесь в небо плывет голубое.
Спасенного в битве ребенка
К себе прижимает воин.
ПЕСНЯ КРАСНОГО ВЕДДИНГА
Был Красный Веддинг далеко от нас.
К проспекту Красных Зорь и Красной Пресне
К нам приходили с запада не раз
Антифашистов боевые песни.
И если мы сегодня их споем,
То снова испытаем чувство то же…
Их пел когда-то в городе своем
Десятилетний пионер Сережа,
Любил он шум прибоя
С детских лет.
Стоял их домик на Морском канале,
С заводом рядом,
Где отец и дед
С пологих стапелей суда спускали.
Восторженный любитель голубей,
Знаток событий в Гамбурге, в Шанхае,
Он понимал, что звездных пять лучей —
Планеты пять частей обозначают.
Ведь мальчик под звездою был рожден,
Которая для всех народов светит.
Беззвучно, не по-детски плакал он,
Когда убили Сакко и Ванцетти.
О тех, чей гимн Интернационал,
О тех, кто и под пыткой были немы,
Он из газет рассказы собирал
В свою тетрадку с мопровской эмблемой.
Там братья сквозь решеток переплет
Привет платком нам посылали красным!
Поздней, когда Сережа подрастет,
Он школьную тетрадку развернет,
Охваченный всё тем же чувством властным.
Принес однажды в школу почтальон
Листок, что был, казалось, обожжен
Огнем боев. Своим рукопожатьем
За помощь нас благодарили братья.
А месяцем позднее, в тот же год,
Из Гамбурга пришел к нам пароход.
Вплотную к морю, вдоль всего причала,
Людей советских множество встречало
Того, кто к миру звал страну свою.
В толпе, средь стариков и молодежи,
Под пионерским знаменем в строю
Стоял от счастья замерший Сережа.
Привычно человек шагнул на сходни,
Ротфронтовским приветом руку поднял.
Открытое лицо, спокойный взгляд,
Он улыбался.
Он опять с друзьями.
Германии рабочей делегат
Гордился нами,
Радовался с нами.
Весь порт морскими флагами расцвел
В честь этой долгожданной, братской встречи,
И вот к ребятам
Тельман подошел,
Сереже руки положил на плечи.
Увидел мальчик светлые глаза,
Открытый воротник рубашки белой.
«Расти большой! —
По-русски гость сказал, —
У нас с тобою в жизни много дела.
Когда-нибудь и ты приедешь к нам,
Желанный гость Германии свободной,
Пускай тебе, дружок мой, будет там
Так хорошо,
Как мне у вас сегодня!»
ГОРИТ РЕЙХСТАГ (1933 год)
В ту зиму, в январе, собрал Сережа
Детекторный приемник самодельный…
Скороговоркой, а потом раздельно,
Передавал эфир одно и то же,
Куда бы ты ни повернул рычаг,
Слова – «В Берлине подожжен рейхстаг!»
…………………………………………..
«Немецкому народу» на фронтоне
Чернеет надпись. О каком народе
Тут стены говорят?!
О том, что продан,
О том, кого в окопы вновь погонят.
Горит рейхстаг!
Враг в собственной стране!
И вот уже трибуна вся в огне,
С которой Клара Цеткин говорила.
Обугленные рухнули стропила.
И заглянула гибель тем в глаза.
Кто отдал коммунистам голоса.
И бюллетеней белых миллионы
Разорваны на мелкие клочки.
Оцеплены рабочие районы
И двери с петель рвут штурмовики!..
НА ПОСТУ
О, если б нам с тобой, Сережа,
Прийти, чтобы друзьям помочь!..
Спешит своим путем прохожий.
Он видит, как светлеет ночь,
Несет тайком ведерко клея
И пачку свернутых листов.
На них, как будто кровь алея,
Пылают буквы гневных слов.
«НАЦИ – ПАРТИЯ РЕВАНША.
МЫ – КОММУНИСТЫ – ПАРТИЯ МИРА!»
Прежде чем солнце встало, раньше
Чем пробудились рабочих квартиры,
Каждая заговорила стена,
Побежала надпись вдоль здания:
«ГИТЛЕР – ЭТО ВОЙНА,
А ВОЙНА ПОГУБИТ ГЕРМАНИЮ!»
Нес человек ведерко клея
И драгоценные листы бумаги,
И на стенах,
Как утренний свет алея,
Маленькие возникали флаги.
Оглянулся, —
Нет, не следят.
О доме
Вспомнил,
Он мать повидать не вправе…
Под шагами тяжелыми скрипнул гравий.
– Хальт! —
За ним побежали вдогонку,
В спину выстрел ударил.
Он упал.
Кровь, стекая струею тонкой,
Чернела на тротуаре.
А завтра по той же аллее —
Серой,
От дождя весеннего скользкой —
Шел другой человек с ведерком клея,
Рядовой непобедимого войска.
ОН С НАРОДОМ
За небылицей
Плели небылицу:
«Тельман давно перешел границу».
Почему же в кварталах всех,
На вокзалах
Сыщикам роздан его портрет?!
Нет!
В рабочих квартирах,
в цехах,
в котельных
Партии слово у людей на устах.
И, как прежде, боевая подпись – Тельман
На влажных от свежей краски листах.
Он с народом,
Он поста не покинул!
Но предатель главную явку назвал.
В Шарлоттенбурге, районе Берлина,
Эсесовцы оцепили квартал.
Почему, как на поле сражения знамя,
Вождя не смог ты сберечь, народ?!
Перестуками в стены тюремных камер
Об аресте Тельмана весть идет.
Соратникам верным, в подполье скрытым,
Стойкость передает он свою.
В одиночной камере Моабита
Тельман —
в строю!
Твердость его
Фашистов бесит.
Заключенный
Не страшится угроз.
Изо дня в день, из месяца в месяц
Безостановочно идет допрос.
Несут с фальшивками вперемешку
Протоколы съездов,
речей стенограммы.
Не выносят фашисты его насмешки,
Слова, как пощечина, бьющего прямо.
С глазами Тельмана вровень —
Пола промозглый и липкий камень.
Захлебываясь сгустками крови,
Голову он прикрывает руками.
Удар в висок…
Он теряет сознанье.
………………………………
Снова продолжают дознанье.
Следователь один
Сменяет другого.
Из-за дыма табачного меркнет свет.
– Откажитесь!
Признайтесь! —
Но снова и снова
Звучит непоколебимое:
«Нет!»
ВОСПОМИНАНИЯ О БЛИЗКИХ
Германия знать о нем не должна.
Запретно имени упоминанье.
Изредка только жена
С Тельманом получает свиданье.
Она у врагов на виду
Под угрозою расправы близкой.
Письма, что от Тельмана к жене идут,
Ей дают в гестапо читать под расписку;
В них нет ни щемящего горя, ни жалоб,
Нет ничего, что чужому сказало б,
Как он страдает без дружбы, без света
В долгую зиму, в тюремное лето.
Сквозь решетку видя неба клочок, —
Вспоминает Тельман простор дорог.
……………………………….
В доме лесника тишина.
Утро ясное, день воскресный,
До того, как проснулись дочь и жена,
Тельман встал, напевая песню.
Он умылся водой ледяной
Из бадьи широкой.
Тельман шел.
Всё дышало весной,
Осветился лес на востоке.
В ярком солнце снег голубел,
Набухали на ветках почки.
Так он шел и шутливую песню пел,
Собирая подснежники дочке.
Возвращаться пора сейчас.
Солнцем залита вся опушка.
Осторожно он дверь приоткрыл.
Восемь раз
Прокричала в часах кукушка.
Слышен колокола удар.
Улыбаясь, Тельман хлопочет,
Раздувает маленький самовар —
Подарок тульских рабочих.
Тельман с ним возиться любил, —
Слушал, как закипал он, звонок…
– Встаньте! – близких он тормошил,
День какой! – И дочка спросонок
Руки тянет к нему сейчас:
– Хорошо, что ты с нами, Тедди.
Так уже бывало не раз —
Обещаешь, а всё не едешь.
…Это утро в сторожке лесной
Оттого ему памятным стало,
Что вот так собираться семьей
Доводилось Тельману мало!
ИДЕТ ВОЙНА НАРОДНАЯ!
В тот памятный и грозный час, когда
Шли самолеты с черными крестами,
Обрушивая бомбовой удар,
И по колосьям побежало пламя,
Сергей, Советской Армии солдат, —
Принявший боя первого крещенье,
Тех вспомнил, кто с фашистами
в сраженье
Вступили много лет тому назад.
Он Тельмана улыбку не забыл
И крепкое его рукопожатье.
В фашистских тюрьмах, в глубине могил
Погребены родные наши братья.
Он, юный пионер, им письма слал,
Он, комсомолец, полюбил их песни…
Вот показались
Танки в мелколесьи.
Он своего врага в лицо узнал!
И это человечества был враг,
Фашист, что в тридцать третьем сжег
рейхстаг,
Кому американские магнаты
Давали для войны моторы, сталь.
Кто, оглушив Европу криком «хайль»,
Ворвался к нам под грохот автоматов…
Стояли насмерть Родины сыны!
Сергей был ранен в первый день войны.
Сгустилась ночь. Его спасли тогда
Две комсомолки из погранрайона.
На поле смерти, в девичьих ладонях
Была живая Родины вода.
Тускнеет взгляд.
Сестра, водою брызни,
Верни его к борьбе за счастье жизни,
В ряды неисчислимые верни.
Ждет впереди нас долгий путь, товарищ,
Боль поражений, горький чад пожарищ,
Смерть близких…
Но за эту тьму взгляни, —
Победы небывалые огни
Увидишь ты, – хоть взорван Днепрогэс
И Украины города ослепли,
И в черных дымах синева небес,
И золотой пшеницы никнут стебли…
В зенитных вспышках небо над Москвой,
В кольце блокады город над Невою,
Панфиловцы еще не вышли в бой,
И подвиг свой еще не совершила Зоя,
Но всё ж победы светятся огни…
А тот, о ком ты помнил в эти дни,
Кого живым враги похоронили,
Кто заточен в тюрьме девятый год,
В безмолвной, бронированной могиле,
Он верит, он твоей победы ждет.
Ему приносят карту наступленья.
На клинья и на стрелы смотрит пленник.
«Что ж, Тельман,
Вы теперь сдаетесь?»
– Нет!
ОН ВИДЕЛ ТЕЛЬМАНА
Кончается победный сорок третий.
Мы в сорок первом отступали здесь.
Луна сквозь ветви, как прожектор, светит,
Передвиженьем скрытным полон лес.
И словно на огромном полустанке,
Как поезда́,
Ждут отправленья танки.
Отчетливо всё видно из окошка.
В сторожке темной венчик света слаб, —
Мигает парафиновая плошка.
Здесь был еще вчера немецкий штаб.
Сергей стал переводчиком военным.
Прошли десятки пленных перед ним, —
Те, кто в своих признаньях откровенны,
И те, кто поражен безумьем злым.
Ночь на исходе. Тени стали резче.
Прилечь бы. Вдруг звонок средь тишины.
– К нам только что доставлен перебежчик.
Его вы срочно допросить должны.
Своими ранен в спину. Он в санбате, —
Горит в глубоком небе свет зари.
Худой, костлявый немец на кровати,
Приподнимаясь,
Тихо говорит,
Не пряча глаз:
«Herr Oberleutenant!
Я Тельмана так видел, словно вас,
Полмесяца назад.
Служил я прежде в Бауценской тюрьме;
Перед отправкою на фронт проститься
К товарищу пришел, сказал он мне:
– Здесь Тельман!
– Жив!?
– Ты можешь убедиться.
Он разрешил, хоть многим рисковал.
– Войди. – Я на пороге молча встал.
Теперь об этой встрече удивительной
Скажу вам, ничего не утая.
Я не поверил: „Тельман – вы, действительно?“
Тогда он улыбнулся: „Это я“.
О самом важном для себя спросил я.
На мой вопрос он дал ответ прямой:
– Германии не одолеть Россию,
Я знаю – победит советский строй!
Я верю, что народ наш будет в дружбе
С народами страны советской жить.
Сюда идут. Расстаться было нужно,
Но главное мне удалось спросить.
Сказал мне Тельман, – к нам идет спасенье,
Он сохраняет веру в свой народ».
………………………………………
Сергей везет в штаб фронта донесенье.
Шофер дает машине полный ход.
Дивизиям дорогу пробивая,
Громады танков двинулись в прорыв…
Полковник донесение читает.
– Товарищ маршал! Тельман жив!
В своей надежде и в своей печали
Всегда он с нами, гнету вопреки.
… Лежат пилота руки на штурвале.
Орудия БМ загрохотали,
Идут на запад русские полки!
БЕССМЕРТИЕ
Оживают Нева, Неман и Висла,
Ломают лед упрямые воды.
С армиями
шагает на приступ
Весна сорок четвертого года.
Мы к тебе приближаемся, Тельман, – слышишь?
Громим бастионы Пруссии Восточной.
…Из канцелярии Гиммлера вышел
Приказ совершенно секретный, срочный.
Тельмана вталкивают в машину.
Железные задвигают дверцы.
В заходящем солнце – холмы, долины
Страны, которой он отдал сердце.
Для нее, он верит, – придет однажды
Избавление от фашистского ада…
Надпись «Свое получает каждый»
Выкована на Бухенвальда[1]1
Бухенвальд – концентрационный лагерь близ Веймара, где 18 августа 1944 года совершилось злодейское убийство Эрнста Тельмана.
[Закрыть] ограде.
Сколько тут замучено братьев!
Подвиги их враги не скроют.
«Каждому – свое!»
Палачам – проклятье,
Бессмертье народной борьбы – героям.
Пулеметы на лагерь смотрят с вышек.
Окруженный врагами, Тельман вышел.
Каждый метр этой дороги
Вмятинами
Последних шагов отмечен.
Огонь опалил лицо на пороге,
Страшным жаром
Дохнули печи.
Я лицо человека вижу,
Гневные глаза голубые.
Тельмана слова последние слышу
Через стены глухие.
Испепелить его волю властную
Пламя не в состоянии.
И народы мира слышат —
«Да здравствует Свободная Германия!»
ИЗБАВЛЕНИЕ
Альпийскими фиалками, травою
Лужайка заросла в кругу дубов.
Поодаль, отдыхая после боя,
Дремал, не слыша птичьих голосов,
Солдат советский под высоким небом.
Горячею рукой коснулся век
Закатный луч. Нет, воин спящим не был,
Сергей увидел, – он уснул навек.
Подостлана друзьями плащ-палатка,
На гимнастерке сгусток кровяной
И над колеблемою ветром прядкой
Подшлемник темносерый шерстяной.
Бойца в земле немецкой погребая,
В конце войны, в последний час пути,
Мы знали,
Есть Германия другая,
И мы обязаны ее спасти.
Из-под эсесовского автомата,
От смерти, что осталась позади, —
Она бежала к нам
В лохмотьях полосатых,
С петлей на горле,
С пулями в груди.
Был этот путь последний
Самым страшным, —
Смерть обманув,
Превозмогая боль,
Дойти,
увидеть звезды на фуражках,
Родное имя крикнуть, как пароль.
Ночное небо расчертили пули.
Светла Советской Армии звезда.
Знакомые гудки! То потянули
В Берлин из Сталинграда поезда.
Они бегут расшитой колеею.
Победоносным силам нет числа.
Последнее сопротивленье злое —
Кирпичной, темнокрасной пыли мгла.
Встает рейхстаг, зажженный в тридцать третьем.
По логову врагов удар! удар!
А на окраине голодным детям
Суп разливает в миски кашевар.
Ты помнишь,
Под Берлином, в дымке рощиц
В незабываемый, счастливый час,
Мы услыхали от регулировщиц —
С победой Сталин поздравляет нас.
И звездный небосвод над нами вырос,
Весь обращенный к лучшим временам.
И полнотою мира,
мира,
мира
Пришло заслуженное счастье к нам.
Победные ракеты стали рваться.
Нарушив затемненье, вспыхнул свет.
К нам гарнизон фашистский шел сдаваться.
Он знал, – в сопротивленье смысла нет.
И в «Оппель-адмирале», грязно-сером,
Угрюмо сгорбясь, ехал генерал.
Ползли бессильно «тигры» и «пантеры»,
Комбат наш пленных сотнями считал.
Нам среди них
Встречались и такие,
Что говорили: «Я – рабочий,
Демократ».
Но отражались в их глазах —
Варшава,
Киев,
Кровь Лидице,
горящий Сталинград.
Толпою шли немецкие солдаты.
Один за каждой сотней конвоир.
Умолкли орудийные раскаты.
И реяло над нами:
«Миру – мир!»
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Германская республика, живи,
Цвети и землю убирай снопами!
С тобой народы говорят словами
Великодушной дружбы и любви.
Германия, мы помним твой позор:
Костры из книг, зловещие парады,
Убийства, пытки, мракобесья вздор,
Накатанные смертью автострады.
Пусть вольно зеленеет деревцо,
Обрызганное утренней росою,
Пусть малыша счастливое лицо
Не затемнится тенью грозовою.
И покрывают заросли плюща
Разбитых стен угрюмые изломы,
И ласточки взлетают, трепеща,
Над маленьким, надежно скрытым домом.
Здесь жизнь, уничтоженью вопреки,
В победном поднимается цветенье.
Сергей, ты не забыл тепло руки
И Тельмана запомнил приглашенье:
«Когда-нибудь и ты приедешь к нам,
Желанный гость Германии свободной, —
Пускай тебе, дружок мой, будет там
Так хорошо, как мне у вас сегодня!»
С Сергеем мы идем в толпе друзей.
Но что это?! Зачем все расступились?
И почему здесь вдоль аллеи всей
Торжественно ряды остановились?!
Две женщины проходят меж рядов —
Жена и дочь.
И над толпой раздельно
Подхватывают сотни голосов
Родное имя:
Тельман!
Тельман!
Тельман!
И о едином фронте старый марш
Звучит над ними молодо и громко,
И Тельман, дорогой товарищ наш,
Напутственное слово шлет потомкам.
Для тех, в кого он верил,
Ждал все годы,
Завет передает теперь он свой:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой![2]2
Этими строками Гете Тельман заканчивает свое последнее, дошедшее к нам письмо.
[Закрыть]
С. Островских
Начало дружбы
Из рассказов офицера, участника войны с Японией
Рис. С. Спицына
Я возвращался из Харбина на станцию Хэйдаохэцзы, где в то время стоял наш полк. Пассажирские поезда тогда еще не ходили по этой линии. Ехать пришлось на товарном поезде, который шел под нашей охраной. Вагоны почти доверху были забиты японским военным обмундированием, мешками с рисом, желтым тростниковым сахаром и большими жестяными банками с галетами. Всё это добро, погруженное в Харбине, на воинских складах Квантунской армии, теперь направлялось в Муданьцзян для военнопленных японских солдат и офицеров.
Со мной ехал рядовой Максим Зайчиков, числившийся в моем взводе на должности подносчика патронов. В командировки я иногда брал его с собой в качестве ординарца. Это был девятнадцатилетний паренек, колхозник из Воронежской области. Я полюбил его за хозяйственность и доверял любое дело, зная, что он сделает его, если и нескоро, как другие, то добросовестно, так, что переделывать не придется.
В вагоне, где мы устроились, лежали тюки японских форменных шуб, крытых тонким зеленым брезентом, с воротниками из собачьего меха, такие же шапки-треухи и еще какие-то предметы солдатского обмундирования. Всё это было сильно пересыпано нафталином, и от его запаха у меня закружилась голова. Зайчиков полез наверх, выдернул две шубы из тюка, старательно вытряхнул их и устроил мне постель.
– Отдыхайте, товарищ старший лейтенант, – предложил он, легко спрыгнув сверху. – Мягко, благодать!
– А ты?
– Сперва чайку раздобуду, а потом тоже завалюсь. Охрана у поезда крепкая, бояться нечего. Вот только сахарок вышел, но ничего, добудем.
Пить чай мне не хотелось. Я сразу же залез наверх, но уснул не скоро.
Со станции Харбин поезд тронулся часов в шесть. На первой же остановке Зайчиков познакомился с другими солдатами, и в вагоне удивительно быстро появились в изобилии галеты, сахар и даже мятные лепешки, похожие на пятнадцатикопеечную монету. Потом он сбегал к паровозу за кипятком и, расстелив на тюке газету, расположился пить чай.
Пронзительные гудки сновавших по путям маневровых паровозов не давали мне заснуть. Я лежал с открытыми глазами.
– Эй, парень, ты куда собрался ехать-то? – спросил Зайчиков у кого-то, высунув голову в полуоткрытую дверь вагона.
– Хандохеза[3]3
Местное название железнодорожной станции – Хэйдаохэцзы.
[Закрыть] надо ходи, – услышал я в ответ незнакомый голос.
– Хандохеза, говоришь?
– Хандохеза, домой. Скоро надо ходи.
Приподняв голову, я увидел китайского юношу лет шестнадцати-семнадцати, босого, запыленного и черномазого, словно кочегар. Был он тощий, худой, и от этого казался высоким и длинношеим. На плечах его висела рваная куртка с четырьмя деревянными пуговицами, голову покрывала соломенная шляпа, похожая на медный таз, опрокинутый вверх дном.
В те дни, почувствовав настоящую человеческую свободу, китайцы – и молодежь и старики, с семьями и в одиночку – возвращались в свои края, к родным фанзам, от которых уходили раньше в поисках пропитания, а подчас и просто убегали куда глаза глядят от непосильных налогов и лихоимства помещиков. Люди спешили домой, кто как мог: одни шли по шпалам, другие, с небогатым скарбом за плечами, если разрешала охрана, ехали на товарных поездах, облепив крыши вагонов, тендера паровозов. Поток людей казался бесконечным.
– Не знаю, что с тобой делать, парень. Я-то здесь не хозяин, – проговорил Зайчиков. – Эвон сколько вас! Всех не увезешь. Подождал бы, пока пассажирские пойдут…
– Хандохеза надо ходи, скоро ходи, – твердил юноша.
– Ну, если до Хандохезы. – Зайчиков повернулся ко мне, видимо, хотел спросить, можно ли довезти незнакомого человека, но вспомнил, что я сплю, не стал будить и решил сам: – Раз такое дело, садись, доедешь.
Парень забрался в вагон. Зайчиков осмотрел его с ног до головы.
– Ты кто такой будешь? Удостоверение личности какое-нибудь имеешь при себе?
– Моя шибко плохо русский язык понимай, – растерянно закрутил головой юноша.
– Удостоверение, говорю, личности твоей есть у тебя? Ну, вот такой документ, – он вынул из кармана свою солдатскую книжку, показал и снова положил.
Парень не без труда понял, о чем идет речь, порылся в подкладке куртки, вынул какую-то засаленную бумажонку и подал ему. Зайчиков долго вертел ее в руках, рассматривая иероглифы, в которых совершенно ничего не смыслил, и для вида, будто бы читая ее, пошевелил губами и вернул обладателю, недовольно пробурчав:
– Китайская грамота!
Юноша свернул бумажку, спрятал ее на прежнее место и решил, что на этом проверка документов закончена. Зайчиков помолчал немного и снова принялся за свое:
– Нет, ты всё-таки скажи мне прямо: кто ты такой есть, куда ездил и зачем?
При помощи жестов, мимики и весьма небогатого запаса русских слов юноша начал толковать Зайчикову о том, что он был против своей воли взят японцами на строительство оборонительных сооружений, которые создавались в то время на подступах к Харбину. Работал там вместе с другими, такими же, как он, дней шесть, а позднее, когда услышал, что советские войска заняли его станцию, бежал с работ, несколько дней голодный бродил по лесам, а теперь вот почувствовал безопасность и решил пробираться домой, к матери.
– Эвон какая история. Значит, японцы силой заставляли вас рыть для них окопы? А что толку? Окопы – для нас не преграда. Понял? – Зайчиков покровительственно потрепал парня по плечу и спросил: – Как звать-то тебя?
– Янь Тяо.
– Янь, по-нашему значит Яков. А меня – Максим.
– Мак-сим! – воскликнул юноша.
– Верно. Будем теперь знакомы!
Сверху я отчетливо видел их лица. Китаец не вызвал у меня никаких подозрений, и я не стал вмешиваться, а только прислушивался: о чем пойдет разговор дальше.
Поезд стоял долго. Зайчиков сходил к паровозу за кипятком, у кого-то попутно раздобыл вторую кружку и предложил парню вместе с ним чаевничать.
– Только вот что, Яков, тебе надо первым долгом умыться, а то черный ты, как арап, – Зайчиков вынул из своего вещевого мешка мыло, полотенце и начал поливать ему на руки.
Вытерев лицо мягким полотенцем, парень торжественно произнес:
– Хо!..[4]4
Хорошо (китайское).
[Закрыть]
– Конечно, хо, еще бы не хо. Небось, целую неделю не мылся.
Сели пить чай. Зайчиков разложил на газете добытую провизию, налил кипятку в кружки и спохватился:
– Эх, мать честная, заварить забыл! А чаек-то у меня, брат, есть. Чаек-то китайский, вашенского происхождения. Дух от него, скажу тебе, ароматный, – Зайчиков для эффекта прищелкнул языком.
Не знаю, как понимал Янь Тяо все эти рассуждения Зайчикова. Но, видимо, как-то понимал и, кажется, понимал неплохо. Он согласно кивал головой, улыбался и хохотал вместе с Зайчиковым.
Чай пили долго, всласть. И сахару и галет было вдосталь.
– Ты вот скажи мне, Яков, – Зайчиков подвинул ему мятные лепешки, одну положил себе на язык: – Как и с чего начнете вы теперь строить у себя новую жизнь? Вот какой главный вопрос встал для вас в текущий момент.
Парень смотрел на него неморгающими глазами и напряженно пытался понять хотя бы несколько слов, чтобы уловить главную мысль.
– Вижу, плохо ты понимаешь, о чем я толкую, – он не очень огорчился и неторопливо начал рассказывать о наших колхозах, о том, кого следует, а кого не следует принимать в них.
«Как далеко хватил!» – подумал я и хотел остановить Зайчикова, сказать, что для китайцев пока еще не это главное, что они еще не закончили гражданскую войну, но умолчал. Убежденность и искренность, звучавшая в словах Зайчикова, понравилась мне, и я не решился перебивать его. Да и самому ему, судя по тому, как подбирал слова, как произносил их, тоже нравилась новая роль учителя. Он помолчал и посоветовал:
– А тебе, брат Яков, надо подаваться к самому Мао Цзе-дуну.
Китаец оживился, глаза его заблестели.
– Сталин, Мао – вот! – Он крепко соединил пальцы рук, попытался с усилием разорвать их, но не смог и радостно воскликнул: «Шибко шанго!»
Зайчиков опять поразмыслил немного и снова предложил:
– Подавайся к Мао Цзе-дуну – верный путь, не ошибешься. Поймаешь где-нибудь этого Чан Кай-ши, бах-бах, его – и делу конец, а мы японцев поможем вам вытурить. Тогда здорово заживете!
– Чан Кай-ши – хунхуза. Его язык надо мало-мало резать, – он показал свой язык и сделал рукой резкий жест, напоминающий удар ножа.
– Что язык? Голову ему надо снести, дьяволу рогатому.
В поле начинало темнеть. Полотно дороги было недавно перешито, поэтому поезд шел медленно, осторожно, как пешеход по скользкому пути. Колеса вагонов ритмично и неторопливо постукивали. В полуоткрытой двери проплывали темные очертания деревьев, где-то далеко мигали желтые огоньки маленьких китайских деревушек.
На одном из разъездов наш вагон остановился против станционного фонаря. Свет от фонаря падал прямо в дверь. Это снова дало мне возможность хорошо видеть лица и фигуры моих попутчиков. Я заметил, что Янь Тяо часто с уважением и нескрываемым интересом посматривает на автомат Зайчикова. Заметил это и Зайчиков.
– Что, приглянулась тебе эта штука? – спросил он, кивнув на автомат, лежавший рядом с ним на тюке шуб.
– Хо! – Юноша показал большой палец.
– То-то, брат! – многозначительно подмигнул Зайчиков. – Ты стрелять умеешь?
– Мию,[5]5
Нет (китайское).
[Закрыть] – замотал отрицательно головой парень.
– Хочешь, научу? – спросил Зайчиков и, взяв автомат, начал рассказывать, как зарядить оружие, как держать его, как прицеливаться. – Сперва, значит, надо отвести на себя затвор вот за эту рукоятку, потом прицелиться, затаить дыхание и плавно нажимать пальцем вот на эту собачку. Понял?
Янь Тяо кивал головой.
– Значит, так, нажал на собачку и…
– На шабашку, – быстро повторил Янь Тяо.
– Не на шабашку, а на собачку, – поучал Зайчиков.
Я молча слушал этот необычный урок, но тут не выдержал и засмеялся.
– Где ты, Зайчиков, нашел у автомата собачку? Рассказывай человеку толком, без всяких «собачек».
– Вы еще не спите? – огорчился Зайчиков и начал оправдываться: – Я ведь это для того, чтобы он сразу понял, чтобы доходчивее, простым языком излагаю…
Однако потом мне пришлось пожалеть, что вмешался: они умолкли и надолго.
Поезд опять тронулся. Под мерный, убаюкивающий стук колес я заснул. И уже больше не знаю, о чем они говорили, что еще Зайчиков рассказывал своему попутчику. Перед станцией Хэйдаохэцзы на каком-то разъезде я проснулся и удивился: они сидели на прежних местах и, должно быть, поменявшись мундштуками, потому что знаменитый Зайчиковский мундштук, набранный из разноцветных пластинок, похожий на рязанский чулок, был во рту Янь Тяо. Табачный дым густым сизым облаком плавал под потолком вагона.
– А что тебе дать на ноги, – ума не приложу. В нашем вагоне обувки нет, – услышал я озабоченный голос Зайчикова. – Ты вот что, посиди пока здесь, а я схожу к ребятам из охраны, может, найдут какие-нибудь ботинки.
Вскинув автомат на плечо, Зайчиков выпрыгнул из вагона и направился вдоль состава. Янь Тяо сидел на тюке и внимательно рассматривал свою новую одежду: Зайчиков одел его в новый солдатский китель защитного цвета и такие же брюки. Рядом с ним лежали приготовленные шуба с собачьим воротником и большая мохнатая шапка. Через несколько минут Зайчиков вернулся с парой новых резиновых тапочек.
– Бери, надевай. Лучше ничего не нашел, – он бросил Янь Тяо тапочки и захохотал неудержимым смехом: – От долгов убегать хороши!
Юноша тоже весело засмеялся и принялся натягивать тапочки.
– Носи себе на здоровье. Они, самураи-то, побольше добра хапнули у вас. И у нас тоже в двадцать втором году, когда удирали от партизан, вывезли одного серебра чуть ли не целый пароход, – оправдывая свою щедрость, заявил Зайчиков.
Я вспомнил, что о вывезенных японцами серебре и других ценностях с Советского Дальнего Востока рассказывал на политзанятиях солдатам очень давно, и удивился, что он до сих пор не забыл об этом. На уроках политзанятий Зайчиков, отвечая на вопросы, закатывал глаза в потолок, мучительно и долго вспоминал и отвечал односложно тремя-четырьмя словами и больше, чем на посредственную оценку, никогда не вытягивал. Теперь же, слушая его, мне подумалось, что иногда ему можно было, пожалуй, ставить более высокую оценку, что я зря скупился.
На свою станцию приехали утром. Паровоз здесь набирал воду, и состав должен был простоять долго. Я не спешил вылезать из нагретой постели, да и, признаться, хотелось услышать, что на прощание скажет Зайчиков своему новому другу.