Текст книги "Лекарь Империи 22 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
– Цел, цел, – буркнул он, поймав мой взгляд. – Спину отбил да приложился черепом, не впервой. На мне как на собаке. – Он уже шёл, прихрамывая, к капельницам матери, поднимать их и проверять линии, по фронтовой привычке, для которой нет «после боя».
Зиновьева так и стояла, согнувшись над уцелевшим монитором, которым закрыла его собой. Лоб её был рассечён осколком, по виску стекала тонкая красная струйка, но она этого не замечала, проверяя показания.
– Александра, у тебя кровь, – сказал я.
– Знаю, – отозвалась она, не оборачиваясь. – Потом. У неё параметры держатся, Илья. Чистые параметры. – И в её всегда сухом голосе дрогнуло что-то, чему она не дала воли.
Серебряный сидел на полу, привалившись спиной к стене, там, где сполз, отпустив купол. Я подошёл к нему. Зрелище было тяжёлое. Лицо серое, под носом и в углах губ запеклась кровь, рубашка на груди и плече в тёмных потёках, натёкших из ушей. Он дышал часто и неглубоко. Но он был жив, и его глаза были ясными.
Мы посмотрели друг на друга. Этот человек неделю давил на меня, грозил забрать мать, плёл вокруг меня сети Канцелярии, и я не верил ему ни на грош. А только что он лёг под пресс, которого не выдержал бы и более сильный, и сжёг себя дотла, чтобы дать мне мои секунды. Не за награду. Не по приказу. По чему-то своему, личному, о чём я догадывался и во что не лез.
Я ничего ему не сказал. И он ничего не сказал мне. Но в этом долгом молчаливом взгляде, который мы держали через разгромленный бокс, было всё. Уважение, выстраданное в одном бою на двоих, которое не выскажешь словами, не уронив. Я кивнул ему. Он так же коротко кивнул в ответ. Этого было достаточно нам обоим.
У дверей и у выбитого окна оседали, тяжело поводя боками, мои духи. Ррык опустился на брюхо, и его полыхавшая грива, теперь висела тусклыми прядями, а бока ходили, как кузнечные мехи. Айла сползла с разбитой рамы мне на плечо, привычное своё место, и вцепилась коготками, без обычной хватки, едва держась.
– Удержали, – выдохнула она мне в ухо, и голосок её дрожал от усталости. – Не пустили ни клочка, Лукумон. Он бил снаружи, как бешеный, под конец совсем озверел. А мы держали. Ох, и устала же я.
– Спасибо, – сказал я тихо, и тронул пальцем серебристый мех. – Обоим спасибо. Без вашего порога нас бы тут всех выскребли.
Ррык приоткрыл один глаз, проворчал что-то про то, что благодарить рано, и снова смежил веки, переводя дух. Они отбили внешний удар, заплатив за это всем, что у них было, и сейчас отлёживались, опустошённые, как и все мы.
Оставались Семён и Лена.
Семён сидел на полу у стены, прямо в стеклянной крошке, и держал Лену на руках, прижавшись щекой к её волосам. Лицо у него было совершенно белое. Я опустился рядом с ними на корточки.
– Лена, – позвал я тихо. – Лена, ты меня слышишь?
Её ресницы дрогнули. Веки медленно, тяжело поднялись и мутный поначалу взгляд понемногу прояснился, нашёл меня. Под носом у неё засохла кровь, лицо было бескровным до синевы, но глаза смотрели осмысленно.
Я взял её холодную ладонь в свою, нащупал пульс. Слабый, но ровный. Я держал её руку и слушал пульс, не находил в нём ничего чужого. Ни той медленной ядовитой пульсации, что она описывала, ни второго ритма под её собственным. Поводок, которого она коснулась, исчез вместе со всем остальным, и забрал с собой свой холод.
Лена слабо улыбнулась.
– Тепло, – прошептала она. – Тепло. Внутри. – По щеке её скатилась слеза, оставляя дорожку на запёкшейся крови. – Тот холод ушёл. Совсем. Я его больше не слышу. Тихо стало. Господи, как же тихо.
Семён уткнулся лбом ей в макушку, его плечи затряслись, и он не стыдился этого ни капли.
А я сидел на корточках в битом стекле, держа за руку спасённого биокинетика, и сквозь дикую, выпотрошенную усталость во мне поднималось одно тихое, тёплое чувство. Я пересчитал их всех. Тарасов цел. Зиновьева цела. Серебряный жив. Лена вернулась. Мать спит свободной.
Я не отдал никого. Ни одного.
Поднявшись на ноги, я всё ещё держал Ленину руку и отпустил её только тогда, когда убедился, что Семён держит крепко. Победа стояла в этом разгромленном боксе. Мать спала свободной. Мои люди были живы. Я мог бы позволить себе просто этому радоваться.
Хирург во мне не позволил. Он уже считал наперёд, холодно, как считает всегда, и то, что он насчитал, согнало с меня всё тепло разом.
Поводок перерезан. Это значило не только то, что мать свободна. Это значило, что там, за тысячи вёрст, в своём гигантском хабе, Радулов почувствовал обрыв. Его реактор, его живое русло, через которое он десять лет качал силу, только что вырвали у него из рук. А ведь незадолго до этого он потерял и второе, Лощинина, свою каменную синтетику. Две его батареи погасли почти разом. Машина, которую он строил годами, осталась без топлива.
И я слишком хорошо понимал, что делает человек его склада, оставшись без топлива. Он ищет новое.
А найти его проще всего там, где течёт нужная кровь. Та самая, редчайшая, первичная кровь Лукумонов, что пропускает чужую силу сквозь себя и нигде её не держит. Идеальное русло. Мать он потерял. Но кровь эта текла не в ней одной.
Она текла во мне. И, через меня, в ещё не рождённом ребёнке, которого носила сейчас под сердцем Ника.
Холод прошёл у меня по хребту, куда более ледяной, чем тот, что я пропустил через себя нынче ночью. Я отнял у отца его реактор. И тем же движением показал ему, где взять новый. Себя. Свою жену. Своё дитя. Я не закрыл войну этой ночью. Я её только начал по-настоящему.
И в это мгновение, в звенящей после боя тишине, Айла на карнизе разбитого окна вдруг вскинулась.
Серебристая летяга вытянулась в струнку, развернула перепонки, повернула мордочку на восток, в выбитое окно, в предрассветную темень. Ррык у дверей поднял огромную башку, и уши его встали торчком. Оба духа замерли, ловя что-то, чего не слышал никто из людей в палате.
Линии звякнули.
– Лукумон, – выдохнула Айла, не оборачиваясь, дрожащим, тонким голосом. – Сигнал. Слабый. Совсем слабый, на самом краю. Но это он. Рыжий. – Она вцепилась коготками в раму. – Это Фырк. Он жив. Он подаёт знак. Он у самого хаба.
Я выпрямился во весь рост.
Обвёл взглядом всё это. Разгромленный бокс. Спящую свободную мать с улыбкой на губах. Серебряного, осевшего у стены. Лену на руках у Семёна. Тарасова и Зиновьеву над капельницами. Всех, кого я этой ночью удержал на этом свете.
Целую неделю я только и делал, что оборонялся. Закрывал собой мать, отбивал атаки Канцелярии, ждал удара отца, держал круговую оборону и считал чужие шаги. С этой ночи всё менялось. Поводок порван, мать спасена, а на востоке, у самого логова, подавал слабый знак мой рыжий друг, и звал меня туда.
Оборону я отстоял. Теперь была моя очередь идти вперёд.
Глава 17
Утро после бури было светлым.
Рассвет вошёл в разгромленный бокс серым, мокрым светом, и в этом свете всё выглядело тише, чем было на самом деле. Битое стекло смели в угол. Уцелевший монитор показывал рядом с материнской кроватью идеальную норму, давление, пульс, сатурацию, ровные зелёные строчки.
Воздух больше не плавился и не гудел. Анна спала глубоким сном и ее грудь под одеялом поднималась и опадала сама, без чужой руки на горле.
Буря кончилась. А меня она только сейчас начала догонять.
Я сидел на стуле у её кровати, и мое тело, всю ночь работавшее на одной воле, теперь предъявляло счёт. Сначала пришла дрожь, она шла из самой середины, из живота, и расходилась к рукам. Я посмотрел на руки. Они подрагивали и казались чужими, будто я надел перчатки на размер больше. Потом потянуло в груди.
Я знал это ощущение. Сердце сбивалось с ритма. Шло ровно, и вдруг спотыкалось, делало лишний, неуместный толчок, замирало и снова шло. Экстрасистолы. Перебои.
Я положил два пальца себе на запястье, нащупал пульс машинально стал считать. Получалось скверно. На каждый десяток ударов приходилось два, а то и три внеочередных, выпадающих из строя. Аритмия.
Это всё была было платой. Ночью я пропустил через себя реку чужой, мёртвой силы, весь убийственный заряд поводка, которым Радулов тянул мать в небытие. Кровь Лукумонов выдержала, прогнала этот поток сквозь меня в землю. Но даром такое не проходит. Русло, по которому хлестало с такой силой, теперь ныло.
И было ещё одно, хуже дрожи и перебоев. Там, в самой глубине, где я привык чувствовать тихое, ровное присутствие своей крови, своей родовой силы, теперь было пусто. Не больно. Просто пусто и тихо. Будто я вычерпал ведром колодец до самого дна и теперь сидел над сырой пустотой, не зная, наберётся ли вода обратно.
Я не был магом и без всякого Сонара понимал, что это значит. Русло не бесконечно. Я думал о своей крови как о трубе, через которую можно гнать сколько угодно. А труба, оказывается, имеет предел прочности. Пропусти через неё чуть больше, чем нынче ночью, она перегорит. Лопнет. И тогда я лягу рядом с матерью, такой же выпотрошенный, только обратной дороги мне уже не будет.
Хороший урок. Я запомнил его и вернулся к делу.
На правом плече у меня сидела притихшая Айла, она тоже отходила от ночи. Я скосил на неё глаза, на серебристый мех, и в который раз поймал ту же неправильность.
Не та тяжесть. Не то тепло. Не тот, кто должен был сейчас сидеть тут и язвить мне в ухо про двуногих, которые опять полночи не спали. Фырк был далеко, у самого хаба, под глушилкой, откуда минувшей ночью пробился его слабый знак. Но главное он жив и идёт.
А где идёт и куда, я не знал, и от этого под рёбрами сидела заноза, которую не вынуть.
Я потёр лицо ладонями, разгоняя кровь и унимая дрожь.
И тут одеяло на кровати шевельнулось.
Опустив руки, я посмотрел на койку. Анна под одеялом шелохнулась, повела плечом, и веки её дрогнули. Ровная линия дыхания на мониторе чуть сбилась и участилась. Она просыпалась. По-настоящему, сама, впервые на моих глазах выходя не из забытья, а из обычного человеческого сна.
Я подался к ней, забыв про дрожь и перебои в сердце. Всё это могло подождать. Просыпалась моя мать.
Анна открыла глаза.
Я снова сжался, как ночью, готовясь к тому, что в них плеснет ужас, что она увидит во мне отца и шарахнется. Но ужаса не было. Она обвела взглядом потолок, окно, и остановилась на моем лице, и проступившее ночью узнавание никуда не делось. Она смотрела на меня и знала, кто перед ней. Это было видно по тому, как смягчались её черты и как уходила настороженность.
– Ты здесь, – сказала она тихо, чуть хрипло. – Я думала, мне приснилось.
– Я здесь, – сказал я. Горло опять перехватило, и я сглотнул. – Никуда не уходил.
Она пошевелила рукой, лежавшей поверх одеяла, и я тут же накрыл её ладонь своей. Она вздрогнула и нахмурилась.
– Какие у тебя холодные руки, – проговорила она с тихим упреком, и в этих словах было столько обыденного, материнского, что у меня защипало в глазах. – Ледяные совсем. И лицо серое. Ты не спал ночь. Разве так можно.
Я не сказал ей, отчего у меня ледяные руки. Не сказал, что всю ночь прогонял через эти руки чужую смерть, чтобы выдрать её из лап моего отца. Я только сжал её тёплые пальцы своими и кивнул.
– Не спал, – согласился я. – Теперь высплюсь.
Она слабо улыбнулась, краешком губ, и мы просто молчали, держась за руки. Я мог бы сидеть так вечность. Но я хирург, и хирург во мне, тот самый, что портит любую тихую минуту, уже отмечал трещины. А трещин было много.
– А Зинаида заходила? – спросила вдруг Анна, и взгляд её ушёл куда-то в сторону, в прошлое. – Соседка наша, Зинаида, с верхнего этажа. Она обещала молока принести. Сходи скажи ей, что я проснулась, она обрадуется.
Вот она, первая трещина. Зинаида, соседка… Кто она я не знал. Мог только предполагать. Анна спрашивала про мёртвую, как про живую, ждущую за стеной с банкой молока.
– Зайдет, – сказал я мягко, не поправляя. – Попозже. Ты отдыхай пока.
– Попозже, – повторила она и снова нахмурилась, на этот раз тревожнее. – А почему я так устала? Я будто год не вставала. И руки тонкие какие, – она поднесла к лицу свою исхудавшую кисть и разглядывала её с растущим недоумением. – Это не мои руки. У меня руки не такие. Мне ведь сколько… тридцать? Тридцать пять? А руки старухи.
Лет ей было сильно больше, несколько из них она пролежала, не вставая, но её память остановилась где-то там, когда у неё был маленький сын и соседка с молоком. Время для неё рассыпалось.
– Тебе нужно набраться сил, – сказал я. – Ты долго болела. Сейчас идёшь на поправку. Руки окрепнут. Всё вернётся, только не сразу.
Это её на время успокоило. Но взгляд уже шарил по палате, цепляясь за чужое, незнакомое, и тревога толчками поднималась снова.
– А где окна? – спросила она. – Тут были другие окна. Высокие, со старыми рамами. И стена была зелёная. Это не та больница. Илья, это другое место. Куда ты меня привёз? Почему всё чужое?
Паника росла на глазах, дыхание участилось, на мониторе дрогнула и поползла вверх цифра пульса. Я не дал этому разгореться, наклонился ближе, поймал её мечущийся взгляд и постарался, чтобы мои слова успокоили ее.
– Тише. Посмотри на меня. Ты в безопасности, слышишь? Это новая больница, хорошая. Я здесь работаю, сам за тобой смотрю. Ничего страшного не случилось. Я рядом. И никому тебя не отдам. Дыши спокойно, вот так, медленно.
Она вцепилась глазами в моё лицо, в ту единственную точку, которая для неё не плыла, не менялась, и держалась за неё. Дыхание её выровнялось. Пульс на мониторе пополз вниз, к норме.
– Ты рядом, – повторила она за мной, как заклинание. – Хорошо, если рядом.
Она ещё помолчала, не отпуская моего лица, и вдруг свободной рукой потянулась, погладила меня по щеке, а в глазах её стояло что-то совсем детское и растерянное.
– Какой ты стал большой, – проговорила она удивленно. – Я тебя совсем маленьким помню. Вот таким, – она чуть приподняла дрожащую ладонь над одеялом, на высоту ребёнка лет четырёх. – Бегал по двору, коленки в зеленке. А теперь вон какой. Большой, седой уже у висков. Как же это я… столько проспала. Сколько же я проспала, Илюша?
И я не знал, как ей объяснить. Я смотрел на неё и молчал. Тот четырёхлетний мальчик с зеленкой на коленках, которого она помнила, был её настоящим сыном.
А я, тот, кто сидел сейчас у её постели и держал её за руку, был другой душой в его выросшем теле. Я не бегал по тому двору.
Я пришёл в эту жизнь много позже, уже в готовое тело, с чужим лицом и чужой фамилией. И сказать ей этого я не мог, ни за что, потому что это убило бы её вернее всякого Радулова.
Так что я просто накрыл её руку своей и просто сказал.
– Долго, мама. Ты проспала долго. Но теперь проснулась. И я рядом. Это главное.
Она благодарно сжала мои пальцы. И почти сразу обмякла. Пять минут разговора и бодрствования вытянули из неё всё. Веки её опустились, пальцы в моей руке расслабились, и она снова уплыла в сон, на этот раз спокойный, без тревоги.
Я сидел и держал её спящую руку, и горькая правда укладывалась во мне тяжело. Я выдрал её у Радулова. Я разорвал поводок, выгнал чужую волю, вернул ей её собственный разум. Я вернул ей свободу. А саму её, ту, прежнюю Анну, предстояло теперь собирать по осколкам. Годами. Если вообще соберется.
В ординаторскую я вышел когда уже совсем рассвело. Там было людно. Моя гвардия отходила от ночи единственным проверенным способом, вливая в себя крепкий чёрный кофе кружку за кружкой и переругиваясь вполголоса.
Тарасов сидел развалившись, с заклеенной бровью и багровым кровоподтёком на скуле, на лице его, помятом и небритом, стояло почти блаженное выражение.
– Нет, ты пойми, – говорил он Семёну, потирая поясницу, – меня об ту стену так приложило, что я уж думал, всё, отъездился. А наутро встаю, и что ты думаешь? Спина не болит. Совсем. Радикулит мой, который меня третий год гнул, как корова языком слизала. – Он осторожно повёл плечами, проверяя, и довольно крякнул. – Полночи на полу провалялся под капельницей, заработал сотрясение, зато радикулит вылечил. Дешевле любого санатория. Будете знать, как меня по стенам швырять.
– Сиди уж, санаторий, – фыркнула Зиновьева. Сама она была с аккуратно заклеенным лбом, рассечённым ночью осколком, но держалась собранно, как ни в чём не бывало. Она подошла, бесцеремонно повернула Тарасову голову к свету, осмотрела его бровь, осталась недовольна и принялась переклеивать пластырь заново, твёрдой рукой, не слушая его ворчания. – Не дёргайся. Сотрясение у него. Гордость. Сиди тихо, герой.
Налив себе кофе, я обхватил кружку ладонями, грея холодные пальцы, смотрел на них, и сквозь усталость во мне разливалось тихое тепло.
Лена сидела чуть в стороне, у окна, с кружкой в руках, я задержал на ней взгляд. Она изменилась. Ещё бледная, с тенями под глазами, с засохшей корочкой у ноздри, она всё равно была другая.
Тот стылый, ушедший в себя холод, что не отпускал её с ночи контакта, исчез без следа. Спина у неё распрямилась. В измученных, но ясных глазах появилось что-то твёрдое, чего раньше не было. Эта девочка прошла по самому краю и не сломалась. Наоборот стала крепче.
Рядом с ней крутился Семён. Подливал ей кофе, подсовывал печенье, поправлял сползший с её плеч халат, и делал это не суетливо. В нём появилась уверенность мужчины, который этой ночью держал на руках то, что чуть не потерял, и теперь знал ему цену.
Лена поймала мой взгляд и слабо улыбнулась.
– Я его больше не слышу, Илья Григорьевич, – сказала она тихо, и я понял, что речь о поводке, о том ядовитом пульсе, что мучил её столько ночей. – Совсем не слышу. Знаете, я ведь думала, что там, на той нити, сойду с ума. Держала её и чувствовала, как она тянет меня за собой, в тот холод, к нему. А не ушла. Выдержала. – Она помолчала, глядя в кружку. – Теперь мне кажется, я уже мало чего боюсь.
– И правильно, – сказал я. – Ты прошла там, где другие ломаются и вышла целой. Это не каждому даётся, Лена. Запомни это.
Она кивнула.
От стены отделился Грач и подошёл ко мне.
Я приготовился к разному. К прежнему его холодному высокомерию гения, цедящего диагнозы свысока или к той недавней сломленности, к страху. Не было ни того, ни другого. Передо мной стоял собранный, спокойный молодой человек, нашедший наконец своё равновесие.
– Илья, – сказал он. – Я насчёт трудовой книжки.
– Какой трудовой? – не сразу понял я.
– Моей, – он чуть усмехнулся. – Ты давно зовёшь меня оформиться официально, по всем правилам. А я всё тянул, кочевряжился, не хотел. Так вот. Я готов. Берите меня в штат по-настоящему.
– С чего вдруг? – спросил я, глядя на него.
Грач помолчал, подбирая слова и было видно, что слова эти даются ему нелегко.
– Я этой ночью понял одну вещь, – сказал он наконец. – Я думал, мне нужно у тебя научиться диагностике. Думать как ты, видеть как ты. А оказалось учиться мне нужно другому. Тому, чего у меня нет совсем, – он посмотрел мне прямо в глаза. – Доверию. Как ты вчера всем доверил по куску своей матери и не побоялся. Вот этому. Я пока не умею. Хочу научиться. У тебя.
Я смотрел на него и не торопился с ответом, потому что знал про этого парня чуть больше, чем он думал. Но сейчас он не врал. Это я видел ясно. Он говорил правду, тянулся ко мне за тем, чего у него и впрямь не было.
– Договорились, – сказал я и протянул ему руку. – Оформим. И доверию научу. Это, Денис, дольше, чем диагностика, и больнее. Но научу.
Он крепко пожал мою руку, и в этом рукопожатии было больше, чем в любых бумагах.
Я обвёл взглядом ординаторскую. Тарасов с заклеенной бровью, хвастающий вылеченным радикулитом. Зиновьева, латающая всех подряд железной рукой. Лена, выпрямившаяся и окрепшая. Семён, ставший при ней мужчиной. Грач, потянувшийся к доверию.
Все они этой ночью легли вместе со мной в общую могилу и вместе из неё поднялись. Не команда. Семья, которая выстояла.
И сейчас, с кружкой кофе в руках, я просто этому радовался.
* * *
Домой добрался уже за полдень, выжатый до самого донца, держась за руль больше на упрямстве.
Сергей Петрович, копался в саду, по локоть в сырой весенней глине, обихаживая кусты вдоль забора. За зиму он отъелся, порозовел, и в нём не осталось почти ничего от того сломленного, выпитого паразитом человека, которого я когда-то вытаскивал.
Шпак выдрал из его головы чужую дрянь, время доделало остальное. Завидев меня, он разогнулся, отёр ладони о штаны и кивнул на кусты с гордостью.
– Смотри, какие пошли, – сказал он. – Смородина. К осени, помяни моё слово, ведро соберём, не меньше. Чёрная, крупная. Нике витамины, и тебе на наливку. Отличный дом вы купили, – он вгляделся в моё лицо и посерьезнел. – На тебе лица нет, Илья. Совсем загонял ты себя в этой больнице. Иди в дом, там жена, она с утра сама не своя, всё в окно глядела, тебя ждала.
В доме пахло чем-то печёным. Ника возилась на кухне, в моей старой рубашке, с забранными в небрежный узел волосами, и при виде меня бросила всё и пошла навстречу. Я обнял её, зарылся лицом в её волосы и стоял так, не говоря ни слова, просто впитывая её тепло, после всего, что было ночью.
Живот только-только начинал округляться. Моя ладонь легла туда сама, туда где зрело то, ради чего я готов был сжечь весь мир.
И вот тут меня и накрыло. Прямо там, обнимая жену, грея ладонь на её животе, я почувствовал, как из самой глубины поднимается ледяное, ясное знание, то самое, что обожгло меня в разгромленном боксе минувшей ночью. Я держал ладонь на животе Ники и обнимал её одной рукой, снаружи был нежным мужем, вернувшимся к беременной жене, а внутри у меня стоял мёртвый холод.
Потому что я только что понял с хирургической ясностью одну простую вещь. Этот дом, эта смородина к осени, эта кухня с печёным запахом, эта женщина и это дитя под моей ладонью, всё это после нынешней ночи сделалось мишенью. Самой желанной мишенью для того, кто остался без батареи и знает, где взять новую.
Ника отстранилась и заглянула мне в лицо, ее чуткий взгляд, всё понимающий, прошёлся по мне, считывая то, что я прятал.
– Ты какой-то… – она нахмурилась, подбирая слово, – пустой. Выпотрошенный. Я тебя таким ещё ни разу не видела. Что там случилось ночью, Илья? И не говори мне «всё нормально», я же чувствую.
Я смотрел на неё, на её встревоженное, любимое лицо, и взвешивал, что ей сказать. Правду, всю, как есть, про реактор, про мою кровь, про то, что наш ребенок теперь главная цель Радулова, я ей сказать не мог. Она беременна, ей нельзя на таком ужасе, это ударит и по ней, и по тому, кого она носит. Свалить на неё эту тяжесть значило бы предать её. А врать ей в глаза я тоже не умел и не хотел.
– Случилось хорошее, – сказал я, и это была правда, просто не вся. – Мама пришла в себя. По-настоящему, Ник. Узнала меня. Назвала по имени. Впервые. Мы её вытащили.
Лицо Ники просветлело, она ахнула, прижала ладони к губам.
– Илья, это же… это чудо. Это то, ради чего ты столько…
– Да, – сказал я. – Только далось это тяжело. Очень тяжело. Была долгая, страшная ночь, и я в ней оставил много сил. Поэтому и пустой. Отосплюсь, отойду, – я притянул её обратно к себе, чтобы она не видела моих глаз. – Дай мне просто немного постоять вот так. С тобой.
Она обняла меня крепче. А я стоял, обнимая жену и нерождённого сына, в тёплом доме, который этой ночью превратился в мишень, и впервые по-настоящему боялся. Не за себя. За них.
* * *
На следующий день, под вечер, в мой кабинет пришёл Серебрянный.
Выглядел он плохо. Очень плохо. Удержание купола минувшей ночью не прошло ему даром так же, как мне не прошёл даром поводок. Лицо осунулось, под глазами залегли чёрные тени, в белках полопались сосуды, и двигался он осторожно, бережа голову, как берегут её после тяжёлого сотрясения. Магистр сжёг себя ради этой операции едва ли не дотла. Но вошёл он не как сломленный человек. Вошёл как тот, кто принял решение и пришёл его объявить.
– Разумовский, – сказал он, опускаясь в кресло напротив. – Как ваша мать?
– Жива, – сказал я. – В сознании. Узнаёт меня. Память в руинах, но это лечится временем. Главное, она свободна. Спасибо вам за ту ночь. Без вас я бы её не вытащил.
– Не за что, – отмахнулся он, и в голосе его не было прежней игры. – Сочтёмся, – он помолчал, собираясь, и я почувствовал, как меняется воздух в кабинете. – Я пришёл с другим. И вам это не понравится.
– Говорите.
– Пока ваша мать была под рукой Радулова, – начал он, – она была для нас угрозой. Бомбой на чужом проводе. Я хотел забрать её, чтобы обезвредить, и вы мне не дали, были по-своему правы. Но теперь всё иначе, Разумовский. Теперь всё перевернулось, – он подался вперёд. – Теперь она свободна. В ясном сознании. И она по-прежнему то, чем была, единственный во всей Империи живой конвертер Искры. Вы понимаете, что это значит для Канцелярии? Это больше не угроза. Это бесценный стратегический актив. Такого нет ни у кого в мире.
– Она не актив, – сказал я жёстко. – Она больной человек. Моя мать.
– Для вас, – кивнул Серебряный. – Для государства она актив. И я здесь представляю государство, как ни горько вам это слышать, – он выдержал паузу. – А теперь о том, чего вы предпочитаете не замечать. Радулов. Вы вырвали у него эту женщину из рук. Думаете, он утёрся и забыл? Он знает, что она у вас. Знает, что она цела и свободна. И он придёт за ней снова, Разумовский, придёт непременно, потому что без неё его машина встала. Вопрос только когда.
Я молчал, потому что он говорил ровно то, что я знал сам.
– И вот теперь скажите мне, – продолжал Серебряный, и голос его стал жёстче. – Чем вы её защитите, когда он придёт? Этими стенами? Вашей командой целителей, которые скальпель-то держат твёрдо, а против магистра пустое место? Вашими духами? Я знаю про ваших духов, Разумовский, больше, чем вы думаете. Ваш хвалёный Пакт с пятью, первый за четыре тысячи лет, ваша гордость. И где они, эти пятеро? Двое сгинули у хаба, и вестей от них нет. Третий, рыжий, полез в самое пекло и уже давно не отвечает. У вас осталась пара выжатых до нитки духов, которые этой ночью едва удержали порог и теперь отлеживаются. Ваш Пакт разорван, по сути. Этой связкой вы Анну от Радулова не убережете. Он сметет её и вас одним движением.
Каждое его слово было правдой. Я и сам, считая своих, видел эту арифметику. Двое потеряны, один уходит, двое выжаты. Пакт, которым я так гордился, расползался по швам.
– В Москве, – сказал Серебряный, – у нее будет защита, которую Радулову не пробить. Лучшие менталисты Канцелярии. Имперские контуры. Стены, которые этот корпус и рядом не стоял. Там она будет в безопасности, какой вы ей здесь не дадите при всём желании, – он помолчал и добавил тише, и вот тут сквозь чиновную броню проступило то, личное, о чём я давно догадывался. – И там я лично прослежу, чтобы её больше никто не тронул. Никто. Я не для того сжёг себе мозг этой ночью, выдирая её из одного поводка, чтобы потом смотреть, как её утаскивают на другой. Хватит с неё. Она больше ничьей батарейкой не станет, ни Радулова, ни Канцелярии. Этого я не допущу, чего бы мне ни стоило.
Он сказал это с такой твердостью, что я понял, насколько глубоко в нём сидит эта женщина, которую он когда-то знал, и о которой не говорил никому.
Тогда я попробовал старое, то, что прежде срабатывало.
– Игнатий, давайте не будем горячиться, – начал я. – Её сейчас нельзя трогать, она не транспортабельна, любой стресс может…
– Можно, – оборвал он. – Через три дня можно. Я говорил с лекарями, не делайте из меня профана. Три дня на то, чтобы стабилизировать ее для перелёта. Это не просьба, Разумовский, и не предмет торга. Это решение, – он поднялся из кресла, и хотя двигался с трудом, спина у него была прямая. – Я даю вам три дня. Стабилизируйте мать к транспортировке. Через три дня мы улетаем в Москву. С вами или без вас, как сами решите. Но улетаем.
– А если я скажу нет? – спросил я тихо, тоже поднимаясь. – Если я её не отдам?
Серебряный посмотрел на меня долгим, тяжелым взглядом, в котором было и уважение, и усталость, и железная решимость разом.
– Вы ведь сами мне когда-то сказали, помните? – проговорил он. – Что не отдадите ее. Что будете драться за неё. Даже с боем. Так вот, Разумовский, – он шагнул к двери. – Я вам этот бой дам. Я видел вас в деле, и я вас уважаю, как никого другого. Но в этом бою я вас одолею. За мной государство, закон и сила, а за вами выжатые духи и горстка целителей. Не доводите до этого. Отдайте её по-хорошему, поедем все вместе, и я клянусь, ей будет хорошо. Три дня.
Он открыл дверь.
– Подумайте головой, а не сердцем, – сказал он, не оборачиваясь. – Хоть раз. Ради неё же.




























