444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 22 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Лекарь Империи 22 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2026, 11:30

Текст книги "Лекарь Империи 22 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Лекарь Империи 22

Глава 1

– Потому что в нём всё ещё есть Искра, – сказала она. – Я вижу её отсюда. Она не истекает и не гаснет. Она лежит внутри камня ровным слоем, как мёд в сотах, и ждёт.

Я замер с простынёй в руках.

Искра не живет в мертвой ткани. Она гаснет через минуты после остановки сердца – это я знал из лекций Фырка и видел своими глазами в Эфесе, на людях, из которых её выкачали досуха. Мёртвый камень не удерживает её в принципе.

За всю свою практику в двух мирах я встречал ровно один камень, способный хранить Искру годами, – кристалл из варолиева моста моей матери, и три дня назад я вынул его собственными руками.

Тот кристалл был накопителем.

По спине, от затылка к лопаткам, прошёл холод. Я медленно перевёл взгляд с Айлы на серебряную щель между каменных век. На кушетке передо мной лежал заряженный накопитель размером с человека.

– Мой дар, Лукумон, – чувствовать Искру в людях, – сказала Айла. Она опустилась ниже, к самой грудине покойника, и перепонки её мерцали в свете лампы. – Совет держит меня при тебе в том числе поэтому. В нём она есть. Слабая, запертая, в сотую долю прежнего огня, но не угасшая. Камень не выпил его до дна. Камень его законсервировал.

– Законсервировал, – повторил я.

Слово легло на место с почти слышным щелчком, и в голове у меня начала разворачиваться цепочка, от которой по коже пошли мурашки чистого охотничьего азарта.

Если Искра не погасла, биологическая смерть не наступила. Передо мной лежал человек с асистолией, нулевой перфузией и температурой камня, и при этом живой. Анабиоз. Алхимическая программа, решив, что тело скомпрометировано, отключила в нём всё, кроме самого факта жизни, и запечатала результат.

В моей практике уже был один пациент, у которого смерть и анабиоз разошлись по разным диагнозам, – сосед Орловых, Борис Жорин, которого я вытаскивал из глубокой гипотермии. Тогда сработало правило старых реаниматологов, никто не мёртв, пока он не тёплый и не мёртвый. Аркадий Дмитриевич Лощинин довёл это правило до абсурда. Он лежал передо мной каменный и живой одновременно.

– Фырк, – сказал я. – Ты ходил внутри. Кристаллическая решётка стабильна? Процесс идёт или встал?

Фырк, сидевший на грудине столбиком, прикрыл глаза и пару секунд молчал – для него это было эквивалентом глубокой задумчивости.

– Встал, – сказал он. – Когда я нырял первый раз, фронт ещё полз к кистям. Сейчас не ползёт. Программа доделала своё и выключилась. Если тебе интересно моё высокопрофессиональное мнение, двуногий, – он открыл глаза, – эта штука больше не убивает. Она хранит.

– Хранит, – согласился я. – Вопрос – для кого.

Этот вопрос я пока отложил в дальний ящик, потому что ответ на него тянул за собой имена, произносить которые вслух было рано. Кто-то написал алхимическую программу, набившую человека Искрой и запечатавшую её в камень. Тот, кто умеет запечатывать, умеет и вскрывать. Рано или поздно за накопителем придут, и мне очень не хотелось, чтобы к этому моменту накопитель всё ещё лежал в моей процедурной.

– Айла. Если ничего не делать, сколько Искра продержится в камне?

Летяга качнулась в воздухе, и уши её дрогнули.

– Не знаю, Лукумон. Кристалл твоей матери держал десять лет. Но тот кристалл рос изнутри живого тела и питался от него. Этот мёртвый камень вокруг живой сердцевины. Огонь в нём заперт, а запертый огонь со временем тускнеет. Месяц, год – я не умею считать точнее. Я умею видеть, что сейчас он ещё горит.

Месяц или год. Для решения, которое я уже принял, хватало и недели.

Я накрыл тело простынёй до подбородка, оставив лицо открытым. Покойников накрывают с головой, а статус этого пациента я только что пересмотрел в одностороннем порядке, вышел в коридор и заглянул в ординаторскую. Команда не разошлась спать, вопреки моему распоряжению. Семён и Зиновьева раскладывали на столе плёнки, Грач стоял у доски, остальные сидели по местам, и по лицам было видно, что сон сегодня не предвидится ни у кого.

– Все в процедурную, – сказал я. – Есть новости по вашему пациенту.

Они вошли и встали полукругом у кушетки. Шестеро, в мятых халатах, с воспалёнными глазами. Семён посмотрел на открытое лицо покойника, на простыню, отвёрнутую от лица, и нахмурился. Он первым заметил, что с телом обращаются уже не по протоколу морга.

– Он жив, – сказал я.

Секунды три никто не отвечал. Тарасов медленно выпрямился. Зиновьева сняла очки жестом человека, выигрывающего время. Грач смотрел на меня, и на его сером лице проступило выражение, которое я хорошо знал по самым тяжёлым нашим разборам, – выражение машины, получившей на вход данные, несовместимые с архитектурой.

– Илья Григорьевич, – осторожно сказал Семён. – Я щупал пульс на четырёх артериях. Грач выслушивал грудную клетку. Асистолия три часа, перфузии нет, температура тела двадцать два и падает. По всем критериям, которым нас учили…

– По всем критериям, которым вас учили, он труп, и констатация в шесть четырнадцать была безупречной. Претензий к вам нет и не будет. – Я обвел их взглядом. – А теперь мне придётся рассказать вам то, что я собирался рассказывать позже и в другой обстановке. Бурундука все помнят?

Пауза вышла озадаченной.

– Фырка? – спросил Семён. Имя он произнёс легко, как имя коллеги.

– Фырка. Летающего, наглого и прожорливого. Вы видели его своими глазами и знаете, кто он такой. Так вот, докладываю: дух он не единственный. Духов много, у них своя иерархия, свои законы и свои способности, и часть из них работает со мной. Подробности потом, это разговор на вечер, с чаем и без покойников в комнате. Сейчас важно одно.

Я кивнул на пространство над кушеткой, где висела невидимая для них Айла.

– Прямо здесь находится дух, чей дар может чувствовать Искру в живых людях. И она утверждает, что в этом человеке Искра есть. Живая, запертая в камне, как мёд в запечатанных сотах, – формулировка её, и мне нечего к ней добавить.

– А Искра… – начал Тарасов и замолчал, доформулируя. – Искра в мёртвых не живёт. Это даже я знаю, а я полевой реаниматолог, мне магическую теорию читали через пень-колоду.

– Именно. Искра гаснет через минуты после смерти. Следовательно, смерть не наступила. Перед нами анабиоз, искусственный, наведённый алхимической программой суррогата. Сердце не остановилось в привычном смысле. Его остановили и запечатали вместе со всем остальным. Жизнь в этом теле выключена, как рубильником, и рубильник кто-то предусмотрел.

Грач оторвался от доски, на которую смотрел невидящим взглядом, и шагнул к кушетке.

– Это ломает мне всю модель, – сказал он медленно. В его голосе послышалась интонация, которой я не слышал у него со времен дела Елизаветы, – голод. – Я строил модель отравления. Терминальную, с консервацией как побочным эффектом защиты. А если консервация это целевая функция… – он провёл ладонью по лбу. – Тогда сходится всё, что не сходилось. Идеальные анализы были поддержанием кондиции. Суррогат вообще его не убивал. Он его… фасовал.

– Фасовал, – повторила Зиновьева с отвращением и посмотрела на ухоженное лицо на кушетке. – Господи. Он жаловался, что лекарь назначил ему смерть до конца месяца. А лекарь, выходит, назначил ему срок готовности.

Ордынская молча подошла к кушетке с другой стороны и поднесла ладонь к каменной грудине, не касаясь. По кончикам её пальцев пробежало знакомое зеленоватое мерцание, подержалось пару секунд и погасло.

– Глубоко, – сказала она тихо. – Я не достаю. Но там что-то тёплое, Илья Григорьевич. В самой середине. Я всю ночь думала, что мне мерещится от усталости.

– Тебе не мерещилось, – я посмотрел на неё, потом на остальных. – Вопросы веры в духов отложим. Кто не готов верить духу, верьте Лене, её пальцам тут доверяет каждый. Работаем от факта: пациент жив. И значит, у нас снова есть работа.

В ординаторской мы собрались через два часа, когда эксперт Гильдии уехал и бумажная пыль немного осела. Пока Семён сдвигал плёнки, освобождая стол, Фырк наконец добрался до своей подушечки на шкафу.

Горка кешью, простоявшая там двое суток, исчезала с хрустом, слышным только мне, и темп этого хруста сообщал, что некоторые члены команды относятся к воскрешению пациентов значительно спокойнее остальных.

– Варианты, – сказал я и сел. – Любые. Сейчас этап, когда глупых не бывает.

– Стазис, – Зиновьева начала первой, и по тому, как чётко она формулировала, я понял, что вариант она обдумывала ещё до моего приезда, просто применительно к трупу. – Состояние стабильно, программа консервации завершена, деградации тканей нет. Оставляем как есть, охраняем, а сами разбираем суррогат по молекуле. Перфторуглеродная основа – это химия, у химии есть антидоты. Найдём реагент, который разберет решётку, и вернём его без единого разреза. Месяц, два, полгода. Он подождёт, ему теперь торопиться некуда.

– Ему некуда. Искре есть куда, – я пересказал им оценку Айлы: запертый огонь тускнеет, горизонт от месяца до года, точнее не считается. – Полгода лабораторной работы против срока годности, которого мы не знаем. И второе, главное. Эту программу кто-то написал. Тот, кто умеет запечатывать Искру в человека, умеет её и извлекать, и я очень не хочу проверять, что произойдёт раньше наш антидот или его визит за грузом. Стазис означает, что мы сидим на чужом складе и ждём хозяина.

– Тогда механически. – Семён подался вперёд. – У оболочки кальцинированная структура. Раздробить её. Ультразвуком, как камни в почках, литотрипсия по площадям. Освобождаем грудную клетку, дальше работаем с тем, что под ней.

– Чем литотрипсия заканчивается в почке?

– Осколками… – Семён осёкся. – Осколками, которые выходят естественным путём. Которого здесь нет. Мы получим тонну каменной крошки в средостении, поверх миокарда, и каждый осколок будет потенциальным ножом при первом же сокращении сердца.

– Именно. Дробить камень над работающим органом нельзя, его можно только снимать.

Я встал и подошёл к доске, на которой ещё жили перечёркнутые гипотезы этой ночи. Стирать их я не стал, взял маркер и начал писать рядом.

– Поэтому делаем вот что, – продолжил я. – Доступ через продольную стернотомию, осциллирующей пилой, как обычная, только медленнее, по плотности это уже остеотомия по граниту, пила будет греться, Захар Петрович, с вас охлаждение физраствором непрерывно. Дальше камеры. В Измире я снимал кальцинированный панцирь с сердца при констриктивном перикардите. Потому что у племянника Султана перикард был как яичная скорлупа, и она отошла. Здесь скорлупа толще и лежит на самом миокарде, но принцип тот же, найти слой, войти в него и снимать пластами, миллиметр за миллиметром, не вскрывая полостей. Под панцирем, если Айла и Лена правы, живой миокард в анабиозе. Запускаем его изнутри прямой стимуляцией и открытым массажем. Дефибрилляция на открытом сердце, по обстановке. И сразу контур.

– Контур на чём? – спросил Тарасов. – У него в сосудах суррогат. Мы запустим сердце, и оно начнёт гонять по телу ту самую дрянь, которая его законсервировала.

– Поэтому параллельно поставим ЭКМО с гемообменом. Вымываем суррогат, замещаем донорской кровью и плазмой, постепенно, контролируя, чтобы алхимическая программа не получила повода для второй консервации. Барон уже звонил во Владимир: Кормилин выезжает с перфузионной бригадой, к завтрашнему утру контур будет собран и заправлен. Запас крови его группы Зиновьева заказывает сегодня.

– Группу мы знаем хотя бы? – мрачно спросила Зиновьева. – Его «кровь» в пробирке ведёт себя как минеральное масло.

– Костный мозг живой, типировать можно по аспирату стернальной пункции, он у вас в лаборатории с позавчера, – я дописал схему и повернулся. – Теперь юридическая часть, и слушайте внимательно, потому что это касается каждого. На пациента существует констатация смерти. Документ правильный, отменить его задним числом нельзя. Резать человека с таким документом в карте – это статья для всех присутствующих. Поэтому, пока вы переваривали новости, я составил акт повторного осмотра: отсутствие трупных пятен на исходе третьего часа, отсутствие классического окоченения, температура тела стабилизировалась вместо трупной кривой падения, периферические ткани сохраняют тургор. Вывод акта – достоверные признаки биологической смерти отсутствуют, состояние не описано реестром Гильдии, пациент переводится в статус «жизнеугрожающее состояние неустановленной природы». Эксперт Гильдии прибыл в десять, ознакомился, час звонил во Владимир и уехал злой, как оса. Барон дожал формальности через округ: разрешение на лечебные мероприятия получено. Под мою личную ответственность, с формулировкой «все последствия вмешательства мастер-целитель Разумовский принимает на себя единолично».

– Единолично у вас не выйдет, – заметил Коровин от двери. – Резать-то всемером будем.

– Резать будем всемером, отвечать буду я, и это обсуждению не подлежит, – я положил маркер. – Вопросы по плану?

Вопросов набралось на сорок минут – хороших, злых, по делу: Тарасов требовал протокол анестезии для пациента, которому нечем разносить анестетик, и мы сошлись на том, что индукция пойдёт в тот момент, когда появится кровоток, способный её нести; Зиновьева выбила себе право вето на скорость гемообмена; Грач молчал и записывал. К полудню план стоял на доске целиком, со схемой, таймингом и фамилиями напротив каждого этапа.

И вот тут я почувствовал собственные ноги.

Они дрожали. Мелко, в бёдрах, дрожью мышц, которые честно предупреждают, что лимит исчерпан. За спиной остались операция на стволе мозга, суд на Луне, бункер, восемь часов перелёта и эта ночь.

Худшее, что я мог сделать для пациента в анабиозе, – встать к его открытому сердцу вот с такими ногами и с мозгом, который уже дважды за утро терял начатую фразу.

– Оперируем завтра, – сказал я. – В девять. Сегодня всем спать. Это распоряжение номер один. Пациент стабилен настолько, насколько вообще бывает стабилен камень, охрана у дверей процедурной будет. Мне завтра нужны ваши руки и ясный мозг. Мой, к слову, тоже. Я посплю здесь, в Центре, и горе тому, кто разбудит меня без остановки сердца. Повторной, я имею в виду.

– А если он… – Семён покосился в сторону процедурной. – Если программа…

– Если что-то изменится, мы узнаем первыми. – Я кивнул на шкаф, где Фырк дохрустывал остатками кешью. – У пациента самая дорогая сиделка в Империи. Триста лет стажа.

– Двуногий, – отозвался Фырк с набитым ртом, – за такие слова с тебя миндаль. Сиделкой я ещё не работал. Учти, петь колыбельные камню я отказываюсь.

Команда расходилась медленно, оглядываясь на доску, и в дверях даже образовалась небольшая пробка. Грач уходил последним. У порога он остановился, посмотрел на свежие строки плана поверх ночных перечёркнутых гипотез, и губы его шевельнулись без звука. Что он сказал себе, я не разобрал.

Уже позжа я пришел в реанимацию.

У дверей бокса дежурили двое менталистов. Молодые, с одинаково цепкими глазами, при моём приближении оба сделали полшага в стороны, открывая проход.

Внутри пришлось переступить через Ррыка. Лев лежал поперёк входа, заняв собой весь дверной проём по астральной диагонали, приоткрыл один глаз, удостоверился, что это я, и глаз закрыл.

– Хорошая служба, – сказал я ему вполголоса. – Образцовая.

– Сменщиков нет, – пророкотал Ррык, не открывая глаз. – Жалование кешью принимает Фырк. Не отвлекай, смертный, я охраняю.

Ника сидела у кровати на низком стуле и расчёсывала Анне волосы. Делала она это медленно, маленьким гребнем, разбирая прядь за прядью, и одновременно рассказывала спокойным голосом про наш дом – про то, что крыльцо рассохлось за лето и ступенька теперь поёт на третьем шаге, про куст смородины, который разросся до размеров медведя.

Старая фельдшерская школа: с пациентом без сознания говорят, потому что слух уходит последним и возвращается первым. Монитор над кроватью держал семьдесят четыре, аппарат дышал в режиме поддержки, и на простыне у руки Анны лежал гребень со следами седых волос.

– Динамика? – спросил я, проверяя глазами дренаж.

– Шаповалов был в шесть, смотрел зрачки. Говорит – без перемен, и говорит это так, будто без перемен на третьи сутки после такой операции – личное ему оскорбление. – Ника отложила гребень. – Вазопрессоры снизили ещё на ступень. Она тянет, Илья.

– Она тянет. – Я взял лист назначений, пробежал колонки. Цифры были скучными – ровно такими, какие я и хотел увидеть.

В дверях возник Балков. Он остановился на пороге, по ту сторону невидимого льва, и по выправке его было заметно, что спать капитан сегодня ещё не ложился.

– Мастер-целитель. Служебная информация, – голос у него был ровный, доклад как доклад. – Магистр Серебряный задержался у Его Императорского Величества. Сейчас он уже в пути. Утром будет в Муроме.

Вот, значит, как. Артефакт связи треснул, личный канал умер, и о передвижениях человека, с которым я полтора года работал, я узнавал теперь через вежливого капитана. Я дочитал лист назначений до конца, повесил его на место.

– Спасибо, капитан. Утром так утром. Нам с магистром давно пора поговорить. Без зеркал и без приказов через третьих лиц.

– Не могу знать, – сказал Балков с непроницаемым лицом, и мне показалось, что где-то на дне этой непроницаемости лежит согласие. Он кивнул и ушёл, а менталисты за дверью переступили с ноги на ногу и снова застыли.

Ника поднялась со стула, и я увидел, как она спрятала зевок – по-кошачьи, в плечо.

– Так, – сказал я. – Предложение. Лемигов сегодня опять дежурит, домчит тебя до дома с ветерком. Крыльцо, которое поёт, смородина-медведь, своя кровать.

– Нет. – Она сказала это сразу, без паузы на обдумывание. – Дома пусто и далеко. С тобой мне спокойнее. Где ты собрался спать, там лягу и я, и если ты скажешь «в ординаторской на стульях», я заранее предупреждаю, что займу все четыре.

Спорить с беременной женой, у которой такие глаза, не станет ни один человек, имеющий медицинское образование и инстинкт самосохранения. Тем более что в моём кабинете в Центре, за неприметной дверью, имелась комнатка отдыха.

Диван, который раскладывался в честную двуспальную кровать, душ за перегородкой и окно во двор. Барон, проектируя Центр, исходил из того, что его главный врач периодически будет жить на работе, и в кои-то веки административная прозорливость пришлась мне по сердцу.

До Центра мы дошли через двор, под чистым уже небом, и Ника держала меня под руку. Фырк убежал вперёд – проверять своего подопечного, как он выразился, «на предмет несанкционированного оживления».

В комнатке я разложил диван, Ника забрала у меня из рук подушку, потому что я взбивал её слишком долго, и мы легли.

Я успел подумать, что надо бы поставить будильник, и не успел подумать, на какое время.

Проснулся я сам, от солнца. Полоса света лежала поперёк одеяла, за окном орали воробьи, и часы на стуле показывали без четверти семь. Ника спала, уткнувшись лицом в подушку, выпростав руку поверх одеяла, и во сне хмурилась – ей явно кто-то перечил даже там. Я лежал минуту просто так, давая телу провести ревизию. Ноги не дрожали. Голова держала мысль от начала до конца. Восемь часов сна починили во мне больше, чем я рассчитывал.

Контрастный душ доделал остальное. Я стоял под холодной водой, считая до тридцати, переключал на горячую, снова на холодную, и где-то на третьем цикле окончательно вернулся в строй. Хирург, у которого утром стернотомия по граниту.

Ника всё спала, когда я вышел, одевшись. Я постоял над ней, глядя на хмурую складку между бровей, на руку поверх одеяла. За эти дни она видела бункер, наставленный на неё ствол, лунных старейшин и свекровь в каменном анабиозе у мужа на работе.

И ни разу, ни единого раза не предъявила мне счёт за то, во что превратилась её жизнь. Она просто заняла своё место в строю и держала его. Везение такого калибра, скажу честно, я ничем не заработал.

Записку я оставил на стуле, поверх часов: «Ушёл оперировать камень. Завтрак в холодильнике под перегородкой. Люблю».

В реанимации было тихо. Балкова не было. Он похоже ушёл спать, а у бокса стояли двое рядовых менталистов из ночной смены, уже другие, и так же раздвинулись при моём приближении

Серебряный не появлялся. Ррык лежал на прежнем месте и на этот раз глаз не открыл вовсе, только хвост шевельнулся, отмечая мой приход. Анна лежала в той же позе, и монитор держал семьдесят два.

Свежий лист наблюдений рассказал мне больше монитора. Ночная сестра честно вписывала почасовые цифры, и в колонке самостоятельных дыхательных попыток цифры росли.

Медленно, на единицу за часы, но росли. Аппарат уступал ей дыхание, вдох за вдохом, и Шаповалов утренней записью уже снизил поддержку ещё на ступень. Я подержал в пальцах её запястье. Пульс был ровный, наполненный. Я поймал себя на том, что ком в горле на этот раз не пришёл. Пришло другое, рабочее: терпение. С этой пациенткой мы теперь играли вдолгую.

– Держитесь, – сказал я вслух, потому что Ника права насчёт слуха. – У вашего сына сегодня сложный день. Постарайтесь к вечеру его не перещеголять.

В ординаторской пахло свежим кофе. Это был запах боеготовности. Команда собралась вся, до единого человека, выспавшаяся и переодетая в чистое. На доске рядом с моим вчерашним планом появились новые пометки – Зиновьева с утра уже прогнала контрольные пробы, а Кормилин, прибывший в шесть с перфузионной бригадой, расписал заправку контура. Сам перфузиолог, по докладу Семёна, с рассвета жил в оперблоке и разговаривал там со своим аппаратом нежнее, чем иные разговаривают с жёнами.

– Доброе утро, – я взял протянутую Коровиным кружку. – Начало в девять, как договаривались. Распределение следующее. Первый ассистент – Семён. Наркоз на Тарасове, потому что Воронова с утра выдернули на экстренную в больницу, расслоение аорты, так что, Глеб, пациент-камень сегодня твой, и протокол индукции по готовности кровотока твоя зона. Зиновьева – мониторинг, лаборатория, гемообмен, право вето на скорость обмена остаётся за тобой. Лена, ты у стола, страхуешь биокинезом, если при запуске ритм пойдёт вразнос или панцирь даст трещину не туда, твои руки будут последним рубежом. Захар Петрович, с тебя подача и непрерывное охлаждение пилы, физраствор литрами. Кормилин – контур. Вопросы?

– Один, – Грач отделился от стены и сделал шаг вперёд. Выглядел он лучше вчерашнего, серость с лица ушла, и говорил он ровно, заранее отрепетированной фразой. – Я хочу ассистировать на ране.

В ординаторской стало заметно тише.

– Нет, – сказал я.

– Илья

– Денис, ты лучший диагност из всех, кого я встречал, и сегодня твоя голова нужна мне у мониторов, рядом с Зиновьевой, целиком. На ране будет ювелирная работа по камню в миллиметрах от живого миокарда. Там нужна мышечная память, тысячи часов у стола, руки, которые сами знают, на сколько граммов давить. Это нарабатывается годами, и у тебя этих лет не было. Всё, обсуждение закрыто. В девять в оперблоке.

Я поставил кружку и вышел в коридор Я слышал за спиной шаги, скрип чьих-то кроссовок, голос Тарасова, вполголоса повторявшего этапы индукции.

На середине коридора меня дёрнули за рукав. Сильно, разворачивая, и я остановился. Шаги за спиной стихли разом.

Грач стоял передо мной, держа меня за рукав, и от его утренней ровности не осталось следа. Скулы пошли пятнами, дыхание было быстрым, и говорил он громко, на весь коридор, потому что тихо у него уже не получалось.

– Я знаю его тело лучше любого человека в этом здании! У меня в голове вся его томография, все срезы, до миллиметра, я могу закрыть глаза и пройти его грудную клетку наизусть – где истончение, где слой, где панцирь отойдёт, а где впаян! Ты получишь навигатор, который не ошибается! – он втянул воздух. – Илья. Для меня это важно. Я стоял рядом, когда он умирал. Это я первым сказал «хватит», остановил Семёна и согласился со смертью, которой не было. Дай мне шанс вернуть его. Своими руками. Пожалуйста.

Последнее слово далось ему хуже всего. Грач, считавший когда-то людей колонками цифр, слово «пожалуйста» выучил поздно и пользовался им редко.

Я смотрел ему в глаза. Долго, секунд пять, которые в тихом коридоре тянулись как минута. Гордыни в этих глазах не было. Гордыню я бы отправил к мониторам без разговора. В них стояло отчаяние должника, которому нужно заплатить, и я знал это отчаяние лично: с ним я когда-то вламывался в операционную к Захаровой против всех уставов этого мира.

– Ты второй ассистент, – сказал я. – Мойся.

Грач выпустил мой рукав. Кивнул, развернулся и зашагал к оперблоку первым, на ходу закатывая рукава, и Семён, проходя мимо меня, позволил себе четверть улыбки.

В предоперационной мы мылись втроём, в ряд над длинной мойкой, и привычный ритуал делал своё дело. Щётка, антисептик, кисти, предплечья, по локоть, три захода, мысли выравниваются в линию вместе с движениями.

Через стекло была видна операционная: Аркадий Дмитриевич уже лежал на столе, накрытый стерильным бельём с окном над грудиной. Кожа в этом окне была бледной до желтизны, со слабым каменным глянцем.

Тарасов колдовал у наркозного аппарата, готового к запуску, которому пока нечего было везти. Кормилин стоял у контура ЭКМО – магистрали заправлены, насос на холостом, банки с донорской кровью в термостате.

Зиновьева занимала пост у мониторов, по которым тянулись прочерки и нули: пациент, единственный в моей практике, на котором вся следящая аппаратура мира показывала одно и то же ничего. Ордынская встала слева от стола, опустив руки, и по кончикам её пальцев уже пробегало дежурное зеленоватое мерцание.

Мы вошли с поднятыми руками. Операционные сёстры одели нас в стерильное – халаты, перчатки, вторая пара поверх первой. Фырк устроился на штативе бестеневой лампы, свесив хвост. Оттуда ему открывался лучший вид в доме, и нырять внутрь по моей команде было ближе. Айлы я не видел, но знал, что она здесь: перед мытьём она коротко сказала мне «огонь на месте, Лукумон» и растворилась где-то под потолком.

– Доступ – продольная стернотомия, – сказал я вслух, для команды и для протокола. – Кожный разрез скальпелем, грудину пилой. Захар Петрович, охлаждение по моей команде, непрерывное. Лена, слой. Денис, навигация. Считаешь мне толщину по своей карте. Семён, крючки и санация. Готовность?

– Наркоз готов, – сказал Тарасов.

– Контур готов, – сказал Кормилин.

– Мониторинг… условно готов, – сказала Зиновьева. – Покажет, когда будет что показывать.

– Тогда начали. Время?

– Девять ноль четыре, – сказала Зиновьева.

Коровин, точным движением вложил мне в ладонь скальпель, рукояткой в пальцы, и холодная тяжесть инструмента легла привычно. Я примерился к белой коже над грудиной, нашёл точку начала разреза на два пальца ниже яремной вырезки и занес лезвие.

Двери шлюза распахнулись с грохотом.

Створки ударили в стены, по операционной прокатился сквозняк, недопустимый здесь так же, как чума, и в стерильную зону, не замедлив шага, вошёл Игнатий Серебряный.

Идеальный тёмный костюм, ни одного лишнего движения, лицо жёсткое и утомлённое, со свежими морщинами у рта, которых я не помнил. За его спиной в проём шагнули двое в форме Канцелярии и встали по сторонам дверей.

– Положите скальпель, Разумовский, – сказал Серебряный. – Этого человека вы оперировать не будете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю