Текст книги "Лекарь Империи 22 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Глава 11
Неделя прошла, и буря, которую я ждал каждую ночь, так и не разразилась.
Я готовился к худшему. Спал вполглаза, держал у кровати телефон с прямой линией на пост охраны, по три раза за ночь спускался в реанимацию проверить, не плавится ли воздух над кроватью матери.
Ждал астральных ударов, ждал людей в чёрном через забор, ждал самого Радулова на пороге. А вместо этого на Муром опустилась непроницаемая тишина, как вата. Радулов словно растворился в воздухе.
Ни одной атаки, ни одного знакомого лица в толпе, ни единой зацепки. Линии молчали. И эта тишина пугала меня сильнее любого штурма, потому что я слишком хорошо знал, чем она кончается.
Мать приходила в себя мучительно медленно. Короткие окна ясности, когда она следила за мной глазами и слабо сжимала пальцы, сменялись долгими часами стеклянного взгляда в потолок, и угадать, когда придёт следующее окно, никто не мог.
Дважды за неделю окна были долгими, минут по тридцать. В эти полчаса она следила за нами осмысленно, выполняла простые просьбы, а один раз даже попыталась сама поднести к губам поильник, пролила, расстроилась чуть не до слёз, и это её «расстроилась» обрадовало меня сильнее, потому что расстроиться может только живой человек, а не лоскутное одеяло.
Меня она по-прежнему сторонилась, стоило мне попасть в её поле зрения, как в глазах привычно мелькала тень, и я отступал за спинку стула, говорил ровно и безлично. А на голос Шаповалова она оборачивалась спокойно, без страха, как оборачиваются на что-то хорошо знакомое. Он этого, кажется, даже не замечал. От меня же это не укрылось, и я молчал.
Лена после той ночи сделалась сама не своя. Внешне с ней было всё в порядке, на здоровье не жаловалась, давление выровнялось, кровь из носа больше не шла. Но она замолчала.
Стала ещё тише, чем была, подолгу смотрела в одну точку перед собой, будто прислушивалась к чему-то, чего никто, кроме неё, не слышал, вздрагивала, когда её окликали. Я списывал это на отходняк после контакта и держал её под наблюдением. Сказать по правде, у меня просто не доставало рук разбираться ещё и с этим.
Один раз я застал её в ординаторской одну, в сумерках, без света. Она сидела за столом, смотрела в тёмное окно, и губы у неё чуть шевелились, будто она тихо с кем-то говорила. Я окликнул, она вздрогнула, обернулась, и на мгновение в её глазах не было узнавания, как у Анны в плохие минуты. Потом моргнула, натянула улыбку, сказала, что задумалась, и ушла. Я постоял, поглядел в то же окно. За ним был обыкновенный больничный двор.
Ничего. Я сказал себе, что это усталость после контакта, и почти в это поверил.
Дома мы с Никой потихоньку обживались. Дом у реки, который мы так долго выбирали и который наконец стал нашим, был непривычно большим и тихим. Ника раскладывала по полкам книги, которые не успела разложить после переезда, прислушивалась к своему токсикозу, клала ладонь на живот и делала вид, что всё у нас как у людей.
Я подыгрывал. Мы оба знали, что это иллюзия, но иллюзия была нужна нам обоим, чтобы не сойти с ума, и мы её берегли.
В тот единственный спокойный вечер за неделю мы ужинали на кухне, среди нераспакованных коробок, и Ника, ковыряя вилкой в тарелке, к которой так и не притронулась из-за токсикоза, вдруг сказала:
– Знаешь, Разумовский, я поймала себя на дикой мысли. Что вот это, – она обвела вилкой кухню, коробки, нас двоих, – и есть нормально. Дом, ужин, мы. А вся остальная твоя жизнь, Канцелярия, духи, мать с астральной защитой, отец, который где-то точит нож, это морок, который вот-вот развеется.
– А если наоборот? – спросил я. – Если морок, это дом и ужин, а та жизнь настоящая?
– Тогда я выбираю морок, – она привычным уже жестом положила ладонь на ещё плоский живот. – И буду держаться за него зубами. И ты держись, слышишь? Ты обещал беречь себя. Нам теперь есть ради кого.
Я пообещал. Я в тот вечер много чего ей наобещал, почти всё это было неправдой, и мы оба это знали, и оба делали вид, что нет.
А единственным, что отравляло эту хрупкую тишину, была Канцелярия.
Серебряный не уехал. Он разместил свою опергруппу в крыле, которое Кобрук выделила ему скрепя сердце, и менталисты Балкова теперь мозолили глаза по всей больнице, в коридорах, в столовой, у входа в реанимацию.
А сам Магистр, вместо того чтобы убраться в свою Москву, остался и принялся плести паутину прямо здесь, у меня под носом. Я не знал точно, что он плетёт. Но кожей чувствовал, как тянутся нити.
То менталист как бы невзначай оказывался поблизости, стоило мне заговорить с командой. То Кобрук, мрачнея, сообщала, что из Москвы пришёл запрос на мои личные дела. То кто-нибудь из сестёр обмолвится, что про Илью Григорьевича выспрашивали люди в штатском, не странный ли он в последнее время, не заговаривается ли, не разговаривает ли сам с собой в пустых коридорах. Поодиночке всё это были пустяки. А вместе складывалось в сеть, и я барахтался в ней, не видя пока ни рыбака, ни берега.
В то утро он без стука явился ко мне в кабинет.
Я сидел за столом и дописывал карту выписного больного, и по тому, как открылась дверь, как легли на паркет неторопливые шаги, я узнал его по шагам, ещё не поднимая глаз. Поднимать их я и не стал.
– Разумовский, нам надо поговорить, – сказал Серебряный, останавливаясь напротив стола. – Серьёзно.
– Слушаю, – я не отрывался от карты. – Говорите, я записываю.
– Нам нужно забрать Анну в Москву.
Рука моя не дрогнула.
– Я сидеть в Муроме до бесконечности не могу, – продолжил он. – У меня дела имперской важности, которые не делаются из провинциальной палаты. В столице у Канцелярии защищённый стационар, гасители, специалисты. Здесь, вы, ваши духи и районная больница. Объект класса «А» в таких условиях держать нельзя. Это абсурд.
Я поставил точку, отложил карту в стопку, взял следующую.
– Я вас здесь не держу, Игнатий, – сказал я. – Можете ехать в свою Москву прямо сейчас. Дорогу до вокзала вам показать?
– Вы поедете со мной. И ваша мать.
– Моя мать нетранспортабельна, – я наконец поднял на него глаза. – Пошла третья неделя после операции на стволе мозга. Любая тряска, перепад давления, лишний стресс, мы получим вклинение или повторный выброс. Везти её сейчас в Москву, всё равно что прострелить ей голову. А охраняют её здесь лучше, чем любые ваши гасители. Её охраняют трое духов, связанных Пактом, и родовая защита, через которую не прошли вы сами. Что ещё вы можете ей предложить, чего у неё тут нет?
– Защита, через которую не прошёл я, – медленно повторил Серебряный, и в голосе у него мелькнуло что-то острое. – Вот именно поэтому ваша мать и должна быть под Канцелярией, а не в районной палате под охраной зверья. Вы хоть понимаете, что у вас тут лежит? Не больная женщина. Источник силы, какого Империя не видела сто лет. Конвертер, пробивающий купол магистра за минуту. Если Радулов доберётся до неё первым, а он доберётся, он получит оружие, против которого у нас нет ничего. Вы рискуете не одной жизнью. Вы рискуете всеми.
– Я рискую жизнью своей матери, – сказал я. – И решать за неё буду я, пока я её лекарь и её сын. Оружие, источник, конвертер, это всё ваши слова, Игнатий, не мои. Для меня тут лежит больная женщина. Этим и буду заниматься.
Серебряный молчал. И вот тут я приготовился.
Я знал этого человека. Я ждал, что сейчас он сделает то, что делает всегда, когда упирается в стену. Продавит. Накатит ментальной тяжестью, от которой темнеет в глазах. Или процедит ледяное «это не просьба» и кивнёт Балкову за дверью. Я даже напрягся заранее, нащупал под рукавом браслет, приготовился держать удар.
Удара не было.
Серебряный посмотрел на меня долгим, нечитаемым взглядом, отвёл глаза, едва заметно качнул головой каким-то своим мыслям и сказал:
– Хорошо. Пусть пока остаётся. Мы вернёмся к этому разговору позже.
И отступил. Отошёл к окну, заложив руки за спину.
Я смотрел ему в спину и хмурился. Что-то было не так. Серебряный не отступал просто так, никогда, ни разу за всё то время, что я его знал. Он продавливал, обходил, шантажировал, но не уходил с пустыми руками от того, что считал важным. А тут сдал назад от объекта класса «А», от своей главной добычи, легко, будто речь шла о пустяке. Значит, либо ему было выгодно оставаться здесь самому, у моей больницы, по причине, которую он мне называть не собирался. Либо он ждал чего-то ещё, чего я пока не видел. И ни первое, ни второе мне не нравилось.
Дверь приоткрылась, и в щель заглянул Семён.
– Илья, тебя в приёмный, – сказал он. – Там сложный случай, дежурный сам не разберётся. Зовут тебя.
– Иду, – я поднялся, застегнул халат. – Игнатий, кабинет в вашем распоряжении, если хотите ещё поплести паутину. Только карты не трогайте, там врачебная тайна.
Серебряный не ответил на колкость. Он молча двинулся за мной к двери.
– Я с вами, – сказал он. – Заодно продолжим.
– Заодно так заодно, – вздохнул я. – Только под ногами не путайтесь.
В коридоре нам навстречу вальяжно, не торопясь, шёл лев.
Ррык занимал собой добрую половину прохода, грива стелилась по плечам, когти мягко цокали по плитке. Мимо него, в полуметре, прошмыгнула медсестра с лотком, прошёл, уткнувшись в бумаги, ординатор, проковыляла на костылях бабушка и ни один из них не повёл и бровью.
Для них коридор был пуст. Ррык показывался только посвящённым, мне, моей команде, Шаповалову да менталистам Канцелярии, которые от него шарахались. Для прочего больничного люда по коридору гулял сквозняк, и только.
Серебряный покосился на льва с привычной кислой миной.
– Что там с вашей хвалёной разведкой? – спросил он, понизив голос, чтобы не услышали со стороны. – Долго нам ещё сидеть и ждать удара в спину? Ваши духи неделю молчат.
Ответить ему я не успел. За меня рыкнул Ррык, и от этого рыка у Магистра дёрнулась щека.
– От Ворона и Шипы ни слуху ни духу, человек, – пророкотал лев. – Они ушли далеко, к самому узлу, по следу. Астральные линии молчат. Мы ждём. И не нам с тобой эту тишину торопить.
– Утешает, – буркнул Серебряный.
– Как умеем, – отозвался Ррык и зевнул во всю пасть, показав клыки в две мои ладони.
В приёмном покое меня ждала пациентка.
Молоденькая, лет двадцати, не больше, в тёмном платье и простом платке, повязанном до самых бровей. Послушница, по всему видать, из монастыря. Она сидела на краешке кушетки, сжавшись в комок, и держала перед собой обе руки ладонями вверх, и обе ладони были замотаны бинтами, проступившими бурыми пятнами. Лицо бледное, под глазами тени, губы искусаны. Она вскинулась, когда я вошёл, и тут же опустила взгляд.
– Так, – сказал я, подходя и пробегая глазами по дежурной записи. – На что жалуемся?
– Разумовский. – Серебряный вырос у меня за плечом, и голос его был полон холодного раздражения. – Вы что, не понимаете? Мы с вами обсуждаем дело имперской важности, от которого зависит судьба сети Радулова, а вы бросаете всё ради того, чтобы помазать какой-то богомолке болячки зелёнкой. Это несерьёзно. Вам с Анной место в Москве, и чем дольше вы тянете…
Я обернулся к нему.
Не знаю, что он прочёл у меня на лице, но осёкся он сам, на полуслове.
– Слушай меня внимательно, Магистр, – сказал я тихо. – Один раз. Если ты хочешь взять на себя ответственность за жизнь моей матери, бери её силой. Прямо сейчас. Отдавай приказ своим псам, пусть вяжут меня, грузят её на каталку и везут в твою Москву, под твою личную подпись. Возьми и распишись. А если кишка тонка ставить свою подпись под её смертью, тогда закрой рот и выйди отсюда. У меня пациент. И этой девушке, пока она сидит на моей кушетке, я должен ровно столько же, сколько должен Императору. Ни граммом меньше.
В приёмном повисла тишина. Девочка на кушетке вжала голову в плечи. Семён за моей спиной не шевелился.
Серебряный поджал губы. Мне казалось, что он всё-таки сорвётся. Потом он коротко, сухо кивнул, не мне, скорее какой-то поставленной галочке в своей голове, развернулся и вышел, не сказав ни слова.
Я выдохнул и повернулся к пациентке.
– Прошу прощения за этот цирк, – сказал я ей. – Идёмте в смотровую, там спокойнее. Семён, проводи. И зови, как вас.
– Мария, – едва слышно отозвалась девочка. – Сестра Мария.
В смотровой, за закрытой дверью, без Магистра над душой, она немного оттаяла. Но руки у неё дрожали, говорила она шёпотом, будто боялась, что её услышат и накажут за сказанное.
– Расскажите по порядку, Мария, – попросил я, садясь напротив. – Что вас беспокоит? С самого начала.
– Слабость, – сказала она. – Сильная слабость, последний месяц. Голова кружится, в глазах темнеет, когда встаю. Настоятельница думала, это от поста, послабила мне говенье, но лучше не стало. – Она сглотнула. – А потом начались… раны.
– Какие раны?
– Сами, – она подняла на меня огромные испуганные глаза. – Они открываются сами. Я ничем не режусь, я и ножа-то в руках почти не держу. И всё равно открываются.
Семён, стоявший у стены, подался вперёд.
– Может, вы порезались и забыли? – спросил он. – Работа в монастыре тяжёлая, огород, кухня. Или с чем-то едким работали, известь, щёлок, моющее?
Мария замотала головой, и из глаз у неё покатились слёзы, тихо, без всхлипов.
– Нет. Я думала об этом, я всё перебрала. Это не от работы. Это… – Она запнулась, собираясь с духом. – Перед тем как открыться, оно начинает гореть. Изнутри, под кожей. Жжёт и чешется, в самой середине ладони, иногда за день, иногда за час. Я уже научилась чувствовать, когда вот-вот. А потом на этом месте проступает кровь. Особенно сильно, когда я молюсь у себя в келье, ночью, до исступления. Или когда сильно пугаюсь чего. Настоятельница видела и сказала… – голос её упал до совсем тихого. – Сказала, что это знак. Стигматы. Что Господь отметил меня его ранами. Сёстры теперь сторонятся меня. А я не хочу никаких знаков. Я просто хочу, чтобы это прекратилось. Мне страшно.
– Мария, – спросил я как можно мягче, – а когда всё это началось? Сперва слабость, следом раны. Не вспомните, что было в вашей жизни перед тем? Может, что-то случилось, испуг, тяжёлый выбор?
Она опустила глаза, и под бледностью щёки её чуть порозовели.
– Месяца полтора назад, – проговорила она совсем тихо. – У нас в обители умерла старая сестра, за которой я ходила. Я при ней была, когда она отходила, держала за руку. Страшно было, до сих пор перед глазами. А тогда же настоятельница сказала, что мне пора давать постриг. Насовсем, на всю жизнь. А я… я не знаю, готова ли. И сказать про это вслух нельзя, грех. Вот я с тех пор и молюсь ночами, до утра, чтоб мне открылось, как правильно. С тех самых пор всё и пошло.
Я кивнул, ничего не сказав, но отложил про себя. На руках у неё умер человек, следом на плечи свалился выбор, ломающий всю жизнь надвое, а ночи напролёт она простаивала в исступлённой молитве. Под таким грузом тело выкидывает фокусы, каких на ровном месте от него не дождёшься. Какие именно, я пока не знал. Но узел завязывался где-то здесь, рядом с её страхом, а не в одной только крови.
– Покажите, – сказал я.
Она дрожащими пальцами стала разматывать бинт на правой руке, виток за витком, и под бинтом открылась ладонь. На ней, ровно в середине, темнела свежая, округлая ранка, с чистыми, словно очерченными краями, сочащаяся по чуть-чуть тёмной венозной кровью. Не порез, не царапина. Не похоже было ни на след гвоздя, ни на ожог. Будто кровь сама нашла дорогу наружу сквозь целую кожу.
– И на ногах тоже, – прошептала Мария, не поднимая глаз. – На ступнях. Такие же.
Я склонился над её ладонью, разглядывая края раны, надавил вокруг пальцем, кожа в стороне была здоровой, без воспаления. Пощупал пульс на запястье, оттянул нижнее веко, бледная, анемичная, конъюнктива почти белая. Эта девочка теряла кровь, теряла понемногу, но давно.
Я попросил показать ступни. Мария, заливаясь краской, разулась, и на подошвах, ровно под сводом, обнаружились такие же ранки, округлые, кровоточащие по капле. Я осмотрел ее, как привык осматривать тяжёлых, лимфоузлы не увеличены, сыпи по телу нет, суставы целы, селезёнка не прощупывается. Ни синяков, ни мелких подкожных кровоизлияний, ни кровоточивости дёсен, ничего, что кричало бы о системной беде с кровью. Только эти пять точек, и больше нигде. Это и было самое странное. Болезнь крови не разбирает, где ей течь, она бьёт по всему телу сразу. А тут кто-то будто взял циркуль и отметил ровно пять мест, остального не тронув.
Семён смотрел на ладонь Марии, и я видел, что в нём борются лекарь и обыкновенный человек, выросший на тех же сказках про святых, что и эта послушница.
– Илья, – сказал он осторожно. – А вдруг это и правда… ну… то, о чём говорит настоятельница?
– В моём отделении знаков не бывает, Семён, – отрезал я, не отрываясь от раны. – В моём отделении бывает плохая свёртываемость крови. Бывает васкулит. Бывает дюжина скучных, земных причин, по которым у молодой женщины из ниоткуда открываются кровотечения. И мы их все переберём, одну за другой, пока не найдём ту самую. А небо мы оставим настоятельнице, у неё это лучше выходит, – я выпрямился, стянул перчатки. – Мария, мы кладём вас в стационар. Сегодня же. Вам нужно как следует обследоваться, под наблюдением, а не молиться над этим в холодной келье. Будем искать причину. И, обещаю вам, найдём.
Она посмотрела на меня недоверчиво, как смотрят на того, кто обещает невозможное.
– А если причины нет? – спросила она шёпотом. – Если это и вправду свыше?
– Причина есть всегда, – сказал я. – Просто иногда её приходится поискать. Семён, оформляй сестру Марию. Полный чекап, общий, биохимия, коагулограмма, тромбоциты, время кровотечения, аутоиммунная панель. И фотофиксацию ран с линейкой, по всем локализациям. Завтра с утра разберём.
Я собрал команду на следующее утро в ординаторской.
На доске я выписал рукой то, что у нас было. Спонтанные кровотечения, ладони и ступни, симметрично. Округлые раны с ровными краями. Анемия средней тяжести. Связь с эмоциональным напряжением и молитвой. Никаких признаков системного заболевания при первом осмотре. Пять строчек, под которыми не лежало пока ни одного диагноза.
– Ну, коллеги, – сказал я, отступая от доски и оглядывая их. – Молодая девушка, у которой сама собой течёт кровь из ладоней и ступней. Прошу. Кто что думает?
– Я думаю, нас водят за нос, – первым отозвался Тарасов, откинувшись на стуле. – Классика жанра. Синдром Мюнхгаузена. Девочка из глухого монастыря, где на неё всю жизнь не смотрели, вдруг получает внимание, заботу, ореол избранницы. Сёстры шепчутся, настоятельница носится. Это же мечта, а не болезнь. Она сама себя ковыряет втихаря, гвоздём, иглой, чем угодно, а раны выдаёт за чудо. Поставить ей в палату скрытую камеру на сутки, и всё чудо как рукой снимет.
– Слишком ровные края, – качнула головой Зиновьева, разглядывая фотографии ран на планшете. – Я смотрела снимки. Гвоздём и иглой так не сделаешь, останется рваный край, ссадина по краю, следы нескольких попыток. А тут аккуратная округлая ранка, будто кровь просто выступила сквозь кожу. И симметрия смущает, ровно центры ладоней, ровно ступни. Самоповреждение так не ложится. Я бы копала в сторону свёртываемости. Болезнь фон Виллебранда, к примеру, лёгкая форма может всю жизнь сидеть тихо и вылезти под стрессом. Или тромбоцитопения. Надо ждать коагулограмму, тогда и поговорим предметно.
– Гемофилия у женщин почти не встречается, – задумчиво проговорил Грач, сцепив пальцы под подбородком. – Носительство – да, болезнь, крайне редко. Но дело даже не в этом. Если это системная коагулопатия, если у неё кровь не сворачивается как надо, почему она течёт только из ладоней и ступней? Почему не из дёсен, не из носа, не синяки по всему телу? Любая болезнь свёртываемости бьёт по всему организму разом, а тут, пять точек, и все строго по канону распятия. Это не коагулопатия. Это что-то локальное. Может, васкулит мелких сосудов с такой вот странной географией. Но почему именно эти места, я не понимаю.
– А психика? – подал голос Семён. – Она же сама говорит, течёт, когда молится до исступления, когда пугается. Это ведь не случайно. Сильное чувство и сразу кровь. Может, тут дело не в одном теле?
– Семён, не начинай, – поморщился Тарасов. – Сейчас ты мне про стигматы расскажешь и про божий промысел.
– Я не про стигматы, – Семён покраснел, но не отступил. – Я про то, что чувство гонит тело почище иной болячки. Стресс поднимает давление, спазмирует сосуды. Может, у неё на сильном волнении где-то и лопается, а место… ну, куда мысль направлена. Она же на свои ладони смотрит, когда молится, про раны Христовы думает.
– Складно, – кивнула Зиновьева. – Только недоказуемо. Чувство в пробирку не нальёшь и под микроскоп не положишь. Давайте сперва исключим то, что измеряется. Коагулограмма, тромбоциты, факторы свёртывания. Будет кровь чистая, тогда и вернёмся к твоей психосоматике.
Спор пошёл по второму кругу, и в этом кружении была своя злая прелесть. Каждый тянул одеяло в свою сторону, каждый был отчасти прав, и ни один пока не попадал в цель.
Я слушал их и молчал, прислонившись к подоконнику.
И впервые за всю эту чёртову неделю что-то в груди у меня отпускало. Радулов, Серебряный, паутина Канцелярии, мёртвая тишина на линиях, мать, всплывающая по капле, весь этот мутный, безвыходный омут, в котором я барахтался семь дней, отодвинулся на шаг. А на его место встала она, красивая, честная медицинская загадка, у которой есть ответ. Просто этот ответ надо найти. И это я умел.
Я смотрел на доску. Тарасов был не прав, я нутром чуял, что девочка себя не режет, слишком настоящим был её страх. Зиновьева искала там, где искать положено, в крови, и в этом был резон. Грач задал верный вопрос, единственно верный, почему именно эти пять точек. Но ни у кого из них не сходилось одно, то, на чём спотыкался и я сам. Жжение.
Эта девочка чувствовала, как место будущей раны начинает гореть изнутри за час до крови. Ни фон Виллебранд, ни тромбоциты, ни васкулит так себя не вели. Кровь не предупреждает о себе зудом. А у неё, предупреждала. Где-то здесь, в этом жжении под кожей и в её исступлённой ночной молитве и пряталась разгадка, я это чувствовал. Только пока не видел.
– Версий три, – подвёл я итог. – Самоповреждение, коагулопатия, локальный васкулит. Дожимаем все. Тарасов, камеру в палату я не дам, это унизительно и преждевременно, но сестринский пост рядом и почасовой осмотр организуй. Зиновьева, на тебе вся кровь, выжми из неё всё. Грач, твой вопрос про географию, твой и есть, думай, почему ладони и ступни. Завтра жду гипотезы.
Команда зашевелилась, задвигала стульями, потянулась к планшетам и пробиркам, и в этом деловитом шевелении было что-то целительное для меня самого. Семь дней я не мог ничего, только ждать, сторожить да гадать, откуда прилетит. А тут лежало дело, понятное, моё. Я снова стоял во главе стола, перед доской с симптомами, в окружении людей, которые умели думать, и мир на делался простым и поправимым.
На плечо мне опустилась знакомая тяжесть. Фырк объявился из ниоткуда, уселся поудобнее, обвив хвостом мою шею, и оглядел исписанную доску с видом знатока.
– Слушай, двуногий, – сказал он мне в ухо, деловито почёсывая лапкой за ухом. – А я ведь соскучился. По вот этому всему. По нашим ребусам. Хорошая загадка, чистая, без всякой вашей астральной мути и имперских заморочек. Кровь из ниоткуда. Огонь под кожей. Четыре точки, – он причмокнул, будто пробуя загадку на вкус. – Давно мы с тобой ничего этакого не грызли. Соглашайся, а?
Я усмехнулся про себя и едва заметно кивнул.
– Согласен, – сказал я тихо. – Ищем дальше.




























