355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Заяицкий » Конец здравого смысла (сборник) » Текст книги (страница 30)
Конец здравого смысла (сборник)
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Конец здравого смысла (сборник)"


Автор книги: Сергей Заяицкий


Соавторы: Пантелеймон Романов,Анатолий Шишко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

L

Музей был уже совершенно реорганизован. Мирный этап революции был представлен двумя периодами – восстановительным и реконструктивным.

В одном зале были макеты новых электростанций: Волховстроя, Днепростроя. На светящейся карте отмечались пущенные предприятия, крупные заводы, были помещены модели многих изобретений, появившихся за это время.

В другом зале из игрушечных домиков были изображены колхозы с новым укладом жизни, с работающими на полях тракторами. И на светящейся карте, как флажки во время войны, указывающие продвижение фронта, лампочки указывали число возрастающих колхозов и совхозов.

Полухин ужасно радовался, когда зажигались на темных местах новые лампочки, и был похож на мальчика, который смотрит на зажигаемую рождественскую елку.

Из старых сотрудников-интеллигентов осталось очень мало народа, работали большей частью новые – комсомольцы.

– Вот, брат, университет-то! – говорил иногда Полухин, обходя с Кисляковым залы. – Глянул и сразу видишь всю линию, как на ладонке, от чего дело шло и к чему пришло. А то набрали царских шапок, а что с ними делать – никому неизвестно. Теперь и шапки на месте. Без тебя я такой штуки не сделал бы.

– Ну, да это что там, – говорил Кисляков, как будто ему было неприятно выслушивать эти похвалы.

– А я говорил и еще раз скажу, что, не будь тебя, и я бы ничего не сделал. А кроме того, ты совершенно переродил меня. Помнишь, как ты сказал мне, что ты мне веришь больше, чем иным своим товарищам? Я тогда почувствовал к тебе такую любовь, какой не чувствовал ни к кому из своих, и мысленно сказал себе, что я уж никогда от тебя не отмежуюсь, как теперь говорят, никогда тебе не изменю. Если тебе будет плохо или тяжело, всегда рассчитывай на меня. Я уж не вильну от тебя в сторону.

Придя в музей, Кисляков зашел к Полухину в кабинет. У него был в это время прием. Кисляков молча поздоровался с ним, как свой человек, и сел в стороне на окно.

Покурив, он хотел уходить, но Полухин окликнул его и отвел к дальнему окну; посетители молча ждали, а он стал говорить о том, что ячейка, кажется, подводит под него мину, и, вероятно, предстоит борьба.

Полухин при этом крутил ослабевшую пуговицу на блузе Кислякова. Тот молча, серьезно слушал, в то же время как бы чужими глазами отмечая доверие к нему Полухина и его дружеский жест – кручение пуговицы.

– Чего они? – спросил он, взглянув на Полухина.

– Не нравится, что я больно самостоятельно командую, – сказал Полухин и пошел к своему столу. А Кисляков вышел из кабинета и пошел по коридору. Ожидавшие своей очереди приема посетители расступились перед ним, оглядываясь на него, как расступаются, когда из кабинета выходит близкое начальнику лицо. И он как что-то естественное принимал это обращенное к нему внимание и, точно не замечая взглядов, пошел в ячейку.

У него было возмущение против ячейки, которая затевала травлю против Полухина. «Ни минуты покоя не дают, – подумал он, – ведь человек делает дело, и делает прекрасно; нет, надо его копнуть, а дело развалить». Он при этом беспокоился не только за Полухина, – он мог иметь основание беспокоиться наравне с Полухиным и за себя в силу своей дружбы с ним. У него поднялось раздражение против комсомольцев.

Но он с толчком в сердце вдруг подумал: не потому ли Маслов не ответил на его поклон, что считает его другом Полухина, против которого он повел сейчас кампанию.

Войдя в комнату ячейки, он застал там целое собрание. Кто сидел в кепке за столом на деревянном диванчике, кто на окне, остальные просто стояли, окружив плотным кольцом стол, за которым сидел Маслов.

При стуке двери лица повернулись к вошедшему, и на секунду замолчали, как замолкают, когда входит человек, относительно которого не совсем уверены, можно ли при нем говорить.

Прежде Кисляков, увидев собрание, покраснел бы и, извинившись, закрыл дверь и ушел. Но теперь он смело вошел, показывая всем своим видом, что он такой человек, при котором можно все говорить. Он подошел к столу и, кивнув Маслову, оперся на плечо белому Чурикову, дружески подмигнув ему.

Разговор в комнате снова возобновился; сначала несмело, потом, вдруг прорвавшись, заговорило сразу много голосов.

Разговор шел о работе музея и, в частности, о Полухине. Говорили, что он совершенно оторвался от массы, ячейка для него ничто, общественной работы никакой.

– Ага, вот я говорил ему это! – громко сказал Кисляков.

И почувствовал, что он сказал это так свободно, как говорит человек, которому нечего бояться или подслуживаться. И он говорит, что думает. Он и действительно не думал подслуживаться. Этого не позволила бы ему сделать его интеллигентская честность мысли, которая сейчас же отметила бы его фальшивый шаг, но он хотел словами разрядить атмосферу и найти для своего друга извиняющие его объяснения.

– Я ему не один раз говорил, а он все хочет блеснуть перед вами законченной работой, – продолжал Кисляков. – Он очень ценит вас, ведь он и начал с того, что поставил вас на первое место, ведь до него тут кто был…

– Нам первого места не нужно, – сказал Маслов, – нам нужна общественность в работе, а то действительно, может быть, налицо ценные результаты в смысле дела, а в смысле общественности – ничего.

Кисляков почувствовал испуг при первой половине фразы, которую Маслов сказал как-то жестко, не взглянув на защитника, но вторая половина – о ценных результатах – заставила его облегченно перевести дыхание: она была сказана более мягко, как будто слова Кислякова оказали свое действие.

– А то в самом деле, – продолжал Маслов, – получается странная вещь, что интеллигент оказывается нам более близким человеком, чем свой коммунист – пролетарий.

Кисляков при этой неожиданной фразе едва удержал лицо от непроизвольных радостных движений, он только сделал движение горлом, как будто что-то проглотил. У него было такое чувство, какое бывает у солдата, который поймал на себе пристальный взгляд генерала и все мучился этим, а потом со страхом шел, ожидая получить выговор. И вдруг, вместо этого, получил «Георгия» первой степени.

И, казавшееся прежде несимпатичным, лицо Маслова теперь представилось ему совсем в другом свете. И то, что он был всегда очень сдержан, и с ним трудно перейти на фамильярно-товарищеские отношения, это еще больше увеличило значение сказанной им сейчас фразы.

Кисляков про себя отметил, что у него очень удачно вышло с защитой Полухина, он даже как бы обвинял его (и потому выказал себя совершенно беспристрастным судьей), но в то же время сказал, что Полухин очень ценит членов ячейки, и этим несколько смягчил их враждебное настроение.

А главное – оказалось, что тревога была напрасна. Маслов против него – Кислякова – решительно ничего не имеет, он принят здесь как свой человек.

Он хотел побежать к Полухину, чтобы рассказать ему о своей удачной защите его, но, подумав, что комсомольцы увидят и объяснят по-своему его беседу с Полухиным, вернулся почти от самой двери кабинета.

LI

На главном участке – на служебном – Кисляков чувствовал себя перешагнувшим на другой берег. Но оставалось еще одно узкое место – это борьба с отрядом имени Буденного. Отряд, еще более окрепший за последнее время, явился неожиданной злой силой, которая поставила заслон для переправы Кислякова полностью на другой берег и держала одну его ногу все еще на старом берегу.

Он не мог войти в общественную жизнь дома, как он вошел на службе. Отряд компрометировал его с неустанной энергией. И на Кислякове, благодаря разоблачительствам отряда, образовался налет «чуждого элемента». Одно время он почувствовал себя оставленным в покое. О нем как будто забыли. Но это объяснялось временным отвлечением внимания отряда на свои внутренние дела. Его тоже коснулось частичное разложение. Впервые за все время существования отряда было произнесено в его среде жуткое слово «растрата». Мещанкин сын Печонкин, стойко выдерживавший до этого все соблазны, поскользнулся… Он заведывал кассой отряда, и, когда навезли с юга арбузов, которые лежали целыми грудами на улицах перед фруктовыми палатками, он, как шальной, ходил около этих арбузов. Его отуманенную голову стала преследовать мысль – одному съесть целый арбуз, чтобы как следует наесться. Купленный отрядом вначале арбуз и съеденный с агитационной целью только раздул тлевшее пламя.

В результате этого он украл общественные деньги, семьдесят копеек, купил арбуз и, забравшись в самый дальний угол двора, там прикончил его один, как и было задумано.

Это было легкомысленно, глупо и, главное, сейчас же обнаружилось: Саня Тузиков наткнулся на него, когда он пожирал последние куски и выгладывал до белого мяса корки. Щеки у него были все красные от арбузного сока. Он так и застыл в тот момент, когда вгрызся в круглое донышко арбуза, держа его обеими руками.

Отряд в своей основе был настолько крепок и не заражен кумовством, что этот поступок в тот же момент был отдан на суд общественности.

В кустах было несколько экстренных заседаний, при чем даже малолетние, – которые пострадали всего, может быть, на какую-нибудь копейку, – принимали самое активное участие в обсуждении факта позорного разложения одного из старейших членов отряда. На мгновение пошатнулась у всех вера: кому же можно доверять? кому поручить кассу отряда? Массы еще были слабы по своему малолетству и считать в большинстве случаев могли только до десяти.

Печонкин сам, кажется, был убит своим провалом больше всех. Никто еще не видел его в таком униженном состоянии, когда он клялся и божился (его остановили, указав на нецелесообразность приема), клялся, что это первый и последний раз. Он обещал немедленно покрыть растраченные суммы. Когда у него спросили, из каких это он источников покроет, Печонкин замялся и сказал, что украдет у матери. Все были озадачены. Получился заколдованный круг: один раз украл, а теперь для исправления своего греха будет второй раз красть, хотя и у матери, т. е. у чуждого элемента. Этот вопрос дебатировали на нескольких заседаниях и все-таки не могли прийти ни к какому определенному заключению.

Наконец, постановили, чтобы к краже (или выемке, как определял Печонкин) не прибегать, потому что тогда вовсе не разберешься и не найдешь границы между законным и незаконным пополнением кассы. Предложено было покрыть растрату в рассрочку.

Отряд к этому времени благодаря вступлению новых членов увеличился количественно и получил большой авторитет среди населения дома. Тем чувствительнее был для него неожиданный удар – обнаружившееся загнивание в самом сердце отряда.

Отряд все еще не имел своей территории, и редакция отряда, а также вся хозяйственная часть продолжали ютиться все в том же жалком углу коридора квартиры № 6, не имея в своем распоряжении даже самой необходимой мебели.

Благодаря этому редакторская и художественная работа газеты производилась в лежачем положении (на животе). При чем мимо них ходили, перешагивая через ноги редакторов и сотрудников, наступая на листы бумаги и краски. А кроме того, являлись собаки (дружественные), совали носы в те же краски, разведенные на блюдечках, и ходили по разложенным листам. Газеты часто выходили с грязными следами собачьих ног.

Пока отряд был поглощен ликвидацией инцидента с Печонкиным, оказалось, что за это время освободилась комната № 9, ее из-под носа у отряда, при поблажке домоуправления, захватил Ипполит Кисляков. И жил несколько дней спокойно, твердо уверенный в своих правах.

Отряд поднял кампанию. Он из номера в номер печатал в своей газете статьи об условиях жизни и работы отряда в связи со смехотворными жилищными условиями. Например, в одном из номеров газеты было изображено «заседание коллегии редакторов с участием нежелательных ассистентов»: рядом с редакторами – две собаки, затесавшиеся на разложенный лист газеты. И тут же, тоже из номера в номер, газета рассказывала о жизни Кислякова, живописуя ее яркими красками. Была изображена картина занятия им комнаты, его бег на призы с дамой из Цекубу и, наконец, гипотеза о его будущем в квартире № 6: изображались уходящие в бесконечность по коридору двери и над каждой надпись: «Комната бывшей жены Ипполита Кислякова».

Очевидно, мысль составителей была та, что если Кисляков развелся и благодаря этому занял отдельную комнату, то не исключена возможность, что эта операция будет повторяться до бесконечности. В то время как отряд, общественная организация, должен разделять свою жалкую площадь со всеми собаками квартиры, которые видят, что сидят на полу люди, значит, можно как угодно к ним лезть, совать носы в банки с краской и ходить грязными лапами по листам газеты.

Газета делала то, что моральные права Кислякова слабели с каждым днем в глазах даже взрослого населения дома. Даже сам он начинал чувствовать себя каким-то заклейменным. Когда он проходил к себе домой и слышал сзади себя чей-нибудь смех, ему казалось, что это смеются над ним. Даже когда он только приближался к дому, у него уже начинало ныть под ложечкой от ожидания, какую новость преподнесет ему сегодня эта злая сила.

Вся его личная частная жизнь была отравлена. Он жил точно под стеклянным колпаком, за ним следили в десять глаз, и малейшая его оплошность сейчас же отражалась в стенных летописях отряда.

Чувство непрочности и какой-то обреченности не давало ему ни желания, ни возможности привести свое новое жилище в благопристойный вид… В самом деле, если его выкурят в конце концов из комнаты, то какой смысл ее устраивать? И он ограничился только тем, что купил простую железную кровать, стол и два стула. Если разбивалось стекло, он не вставлял его, а только загораживал картонкой, оторванной от старой приходо-расходной книги. Каждый его шаг в деле создания уюта только вызвал бы новый бешеный поход газеты против него на ту тему, что, в то время как отдельные элементы буржуазии утопают в роскоши, организация пресмыкается на голом полу, в собачьем обществе.

И в то время, как на службе он был уже своим, пользовался уважением и признанием, здесь ему приходилось молчать. Даже на службе он воздерживался сообщать о своих жилищных неурядицах, чтобы не скомпрометировать себя в классовом отношении.

Он был совершенно бессилен бороться с отрядом. И чем мог он ответить на ядовитые выступления против него? Жаловаться в домоуправление уже пробовал. Не вышло. Перейти в рукопашную и надавать затрещин авторам инсинуаций было невозможно. Перед ним были не отдельные особи, а коллектив, который понял, что его сила – в единении и организации. Подать в суд? На кого он будет подавать? На ребят, из которых самому старшему тринадцать лет, а младшему три года? Все на смех подымут. А в то же время ему было не до смеха…

Дальше. Если даже допустить, что он подаст в суд, разве к деткам не придут на помощь родители и не выволокут на свет Божий подробности из его биографии, вроде знаменитой пирушки?

Что он может противопоставить этому? Самое большое – факт присвоения отрядом залетевшего с чужого двора резинового мяча, свидетелем чего он был сам.

И единственно, что ему оставалось, это – итти на уступки, на подкуп посредством дружеской починки того же украденного мяча или предложения якобы случайно оказавшихся в кармане конфет. Но за этим зорко следили старшие члены и вожаки отряда, не позволяя падким на сладкое массам унижаться перед врагом, на которого нужно нажимать без малейшего послабления.

Управдом, раньше изредка принимавший его сторону, как, например, в деле захвата комнаты, теперь окончательно стушевался после того, как его однажды погладили в газете. Когда Кисляков шел к нему с жалобой, он сейчас же делал вид, что занят, куда-то спешит. Когда Кисляков заставал его врасплох, он молча выслушивал его с оскорбительным безразличием и даже выглядывал при этом в окно, как будто проситель бесконечно надоел ему.

А один раз он даже сказал:

– Знаете, что… переезжайте от нас. Все равно вам тут не жить. С этими чертенятами при вашем положении бороться никакой нет возможности.

У Кислякова от неожиданности такого заявления даже остановилось сердце. Он, возвысив голос, хотел спросить: при каком это его положении?.. Но почему-то удержался от этого вопроса. А после целый день мучился оттого, что не спросил и этим дал повод управдому думать, что он сам хорошо знает, какое его положение, и предпочитает уж лучше умалчивать об этом. А не решился он спросить от мгновенного испуга, который охватил его при этом замечании управдома. Испуг происходил от мысли, что, может быть, в самом деле за ним числится то, чего он и сам не знает.

Но что?.. Итти к управдому спустя некоторое время и спрашивать было уже невозможно. Приходилось, напрягши память, ходить одному и с пожиманием плеч, с постоянным сниманием и надеванием пенснэ, соображать, что это может быть, на что может намекать управдом. Хорошо, если только на то, что он считает его, как интеллигента, менее правоспособным элементом, чем отряд имени Буденного. А если что-нибудь похуже?

С этого момента при каждой встрече с управдомом он старался свернуть в сторону, а если тот шел сзади – Кисляков испытывал неприятное содрогание в спине.

Оставалось одно средство: бежать в такое место, где его не знали.

Ему посчастливилось. Каким-то чудом он нашел комнату в дальнем районе. И узкое место на фронте его жизни перестало существовать.

LII

Новая комната его была за рекой, в пятом этаже огромного дома. И первое, что он сделал, – отправился в домоуправление. Там сидел человек в двубортном пиджаке, с давно нестриженными волосами; потом пришли еще двое, вроде студентов или комсомольцев.

Бывает иногда, что человек как-то сразу свободно и естественно находит тон разговора, тон обращения. Так случилось и здесь. Кисляков прежде всего познакомился, предложил папиросу и сам почувствовал, что он говорит с новыми знакомыми как свой человек. Нисколько не наигрывая, он сел на стол, сплевывал, когда курил, давал прикуривать от своей папироски, рассказал о своей службе. Одет он был в пальто, в высоких сапогах и в косоворотке. Он их стал носить, чтобы не мозолить глаза комсомольцам в музее своим интеллигентским видом.

Когда в домоуправление вошел еще какой-то человек в сапогах и суконном картузе, с руками, черными от нефти, управдом сказал ему:

– Познакомься: товарищ Кисляков. У нас будет жить.

Кислякова вдруг охватило чувство живейшей признательности к управдому за то, что он представил его не как гражданина Кислякова, даже не как «Ипполита Григорьевича Кислякова», а как товарища Кислякова. Оттого, что новые знакомые отнеслись к нему хорошо, он ощутил прилив какого-то счастья. Он не чувствовал в их обществе себя инородным телом и чуждым элементом, за которым смотрят подозрительные глаза. Он уже на другой день стал на «ты» со всем домоуправлением. И часто про себя повторял: «Товарищ Кисляков, товарищ Кисляков». Эти слова звучали для него теперь, как музыка.

Кисляков заинтересовался общественной работой дома, стал расспрашивать, есть ли у них клуб, какие ведутся в нем работы, и тут же записался в число членов-активистов.

Впервые за все время он почувствовал прелесть общественной работы, которая сразу сделала его известным всему населению дома, и так как он был очень вежливый, готовый на всякую любезность человек, то к нему часто обращались за всякими советами. И не было ничего приятнее, как, идя по лестнице, услышать сзади себя:

– Товарищ Кисляков, милый, помоги-ка вот тут разобраться.

К нему подходил какой-нибудь рабочий за советом, и Кисляков, чувствуя благодарное волнение, подробно объяснял рабочему все, что требовалось, даже кричал ему вслед упущенные подробности.

Теперь он чувствовал, что эти люди признают его действительно своим товарищем, и хотелось всеми силами оправдать их доверие и расположение к нему.

Было еще приятнее проходить по клубу быстрым шагом своего человека, расписываться на некоторых бумажках, проверять счета и чувствовать в каждом своем уверенном движении, что он принят этой жизнью, что он вошел в нее.

Так как ему в свободное время делать у себя в комнате было нечего, то он все время был в клубе или домоуправлении. Раз человек все время на виду, значит – он ничего про себя не таит, значит – вся его душа тут. И он всем своим видом только и хотел показать каждому, что он ничего про себя не таит, что вся его душа тут. Не занимая никакой должности, он стал необходимым в домоуправлении человеком. К нему обращались больше, чем к управдому, и сам управдом часто просил что-нибудь сделать или объяснить за него, так как уходил по другим делам. И ничего с таким удовольствием Кисляков не делал, как это.

Когда подходил какой-нибудь советский праздник, он делал плакаты, рисунки, организовывал шествия.

Тамаре он решил не говорить ни про развод, ни про переезд в новую комнату. Потому что его все-таки тревожила мысль, что она, устав от своих метаний, скажет ему в конце концов: «Я имею для тебя приятный сюрприз… Расхожусь с Аркадием и переезжаю к тебе, раз уж ты из-за меня развелся с своей женой». И тогда поневоле придется сказать, что он рад и давно ждал этого, иначе его отношения к ней будут похожи на подлость.

Для него сейчас было такой приятной новостью иметь при себе целиком все деньги, какие он получал на службе, что радовался им как ребенок.

Но через неделю после переселения он получил от Елены Викторовны письмо, в котором она требовала от него денег в течение шести месяцев. При чем предупреждала, что если он откажется – она подаст на него в суд. Он сейчас же пошел в консультацию, и ему сказали, что никаких денег он платить не обязан, так как жена сама подала заявление о разводе.

Он успокоенный вернулся домой, решив, что если Елена Викторовна все-таки подаст на него – он предъявит к ней встречный иск на свои вещи, которые она у него потаскала.

И тут же сжал голову обеими руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю