355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Заяицкий » Конец здравого смысла (сборник) » Текст книги (страница 20)
Конец здравого смысла (сборник)
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Конец здравого смысла (сборник)"


Автор книги: Сергей Заяицкий


Соавторы: Пантелеймон Романов,Анатолий Шишко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)

XXIII

Проект реорганизации музея быстро подвигался вперед. Кисляков приходил на службу, когда хотел, и почти не работал в своем отделе, а ходил по залам и изучал наличность музея, чтобы расклассифицировать ее по собственному плану.

Один раз он, пройдя по залам и составив списки нужных ему экспонатов, зашел в кабинет к Полухину.

Ему ничего не было нужно ни в кабинете Полухина, ни от него самого, но он часто заходил теперь туда, чтобы не исчезать от него надолго, из боязни, что Полухин забудет про него, про их проект и поручит его кому-нибудь другому. А кроме того, каждый такой заход без всякого дела устанавливал все большую и большую прочность отношений и вызывал приятное чувство сознания некоторой привилегированности своего положения. «Входит в кабинет без доклада, когда захочет». Это не всякий может.

Кисляков приоткрыл дверь в кабинет; там было сильно накурено и сидело много народу. О чем-то горячо спорили. Полухин ходил по кабинету большими шагами, лохматил волосы и иногда в конце комнаты делал большой шаг, чтобы поставить ногу ровно на край клетки паркета. Иногда он останавливался и начинал что-то доказывать.

– Да ты послушай, что тебе говорят, заткни свою глотку, – кричал он кому-нибудь, кто говорил свое и не слушал.

При входе Кислякова Полухин рассеянно и даже с досадой занятого человека оглянулся на стук двери и, не ответив на поклон, продолжал ходить и что-то доказывать, по своей привычке жестикулируя прямо вытянутым указательным пальцем.

– Вы заняты?.. После зайти? – спросил Кисляков, почувствовав внезапную робость, когда на него оглянулось несколько человек. Он сказал это в надежде, что Полухин скажет ему: «Садись, ты свой».

Но Полухин ничего не сказал, даже не ответил ему и, отвернувшись, стал что-то доказывать с новым жаром.

Кисляков затворил дверь и стал ходить по коридору.

Было стыдно, что ему пришлось ретироваться из кабинета, как чужому, что ему даже не поклонились, не ответили на вопрос. Совершенно по-хамски. И он, интеллигентный человек, должен был, как какой-нибудь канцелярист старого времени, ретироваться. Он даже не имеет возможности сказать этим людям, что для него оскорбительно кланяться спинам и не получать ответа на свой вопрос.

И вот благодаря этому, его отношения с Полухиным бывали иногда мучительны. А главное – в них была какая-то трещина, которой, очевидно, совсем не чувствовал Полухин, но очень чувствовал Ипполит Кисляков. Трещина была в том, что все-таки Полухин был начальник, а Кисляков – подчиненный.

А всякому начальнику и занятому человеку прежде всего свойственна переменчивость настроения. То он встречает тебя с радостью, спрашивает, почему долго не заходил. Оказывается, ему пришла блестящая мысль, и ему хочется высказать ее тому, кому он привык высказывать, поэтому он так обрадовался. Или нужно поделиться своей победой над замышлявшимися кознями врагов.

А то едва здоровается, лоб нахмурен, на нем печать заботы, усталости и такого отношения к окружающим, чтобы они хоть все провалились и дали ему спокойно вздохнуть, побыть наедине самому с собой.

Подчиненный, столкнувшийся с таким настроением начальника, чувствует себя точно окунувшимся в холодную воду и начинает ломать голову над тем, что это может значить. Первая мысль, которая ему приходит в голову, это та, что, наверное, кто-нибудь наговорил про него, или он сам сболтнул что-нибудь лишнее в прошлый раз, когда разговорились по душам. Сколько раз говорил себе, что с партийным человеком нужно говорить осторожнее, так как у него в некоторых вопросах дружба отходит на второй план, и во всяком случае он все запоминает и ничего не пропускает.

Но если наговорили другие, то что они могли наговорить? Не разговорился ли с кем по душам и не сболтнул ли чего-нибудь лишнего в обществе беспартийных? Сколько раз говорил себе, что если ты близок с партийными, тогда особенно строго нужно держаться с беспартийными. О, Господи!..

Тогда подчиненный пробует вернуть хорошее настроение начальника. Он заговаривает о том, чем тот всегда скорее всего может одушевиться. Но и это его не трогает.

Как заскучавшему ребенку предлагают самые любимые его игрушки, а он отказывается от них, вызывая этим тревогу у родителей, так точно начальник вызывает такую тревогу у своего протеже.

И такую тревогу Полухин вызывал у Кислякова, когда бывал рассеян или чем-нибудь озабочен.

Только в данном случае Кисляков беспокоился не о Полухине, а о самом себе.

Когда он говорил с Полухиным, он смотрел на себя со стороны и видел все время что-то неестественное в своих интонациях, в движениях: он спешил, говорил с большим подъемом, чем на самом деле чувствовал и чем требовала тема разговора, и сам сознавал свою неестественность и думал, что, вероятно, Полухин тоже замечает ее, – недаром он стал как-то невнимателен и почти оскорбительно рассеян. От этого он еще больше чувствовал свою напряженность и неестественность, а с другой стороны – оскорбление от их неравенства, о котором даже нельзя сказать. И вообще оскорбительно уже то, что есть много вещей, о которых ему нельзя говорить с приятелем, потому что он – коммунист и нужно притворяться, что он во всем совершенно такого же мнения о них.

Больше всего его убивала в Полухине одна присущая ему черта: способность задумываться среди самого оживленного разговора. Когда Кисляков радовался за самого себя оттого, что у него свободно и естественно говорится, Полухин вдруг точно выключался из разговора и начинал смотреть по сторонам с отсутствующим видом, так что Кисляков оставался висеть в воздухе один со своим оживлением и приподнятым тоном. И не знал, слушают его или нет, продолжать ему говорить о том же или нет. Продолжать было неловко и нелепо, – все равно, что актеру с пафосом играть перед пустыми стульями партера. Замолчать – он может обидеться.

А кроме того, закрадывалась тревога: может быть, он шокировал Полухина каким-нибудь интеллигентским оборотом речи, может быть, Полухин даже раскаивается в своей близости к нему.

В таком мучительном настроении он был и сейчас, когда вышел из кабинета и стал ходить по коридору.

Он ходил и напряженно перебирал в памяти все предыдущие встречи с Полухиным: не было ли там чего-нибудь.

И, наконец, ничего не найдя и почувствовав оскорбительность такого положения, он решил больше не заходить к Полухину и итти домой.

Он уже спускался с лестницы, как его нагнал Полухин. Он был в непромокашке, пахнувшей резиной, с портфелем и в высоких сапогах.

– Товарищ Кисляков, вы домой?

Он сказал это веселым тоном и был, видимо, в хорошем настроении.

Кисляков прежде всего с радостью почувствовал, что, значит, все благополучно, и спокойно ответил:

– Да, надо итти.

И сам с удовольствием отметил спокойную уверенность своего ответа. Он мог не только не бояться директора, а быть с ним на одной доске благодаря тому, что делает сейчас важное дело – проект реорганизации – и является как бы ближайшим и единственным советником Полухина.

Ему даже приходилось делать некоторое усилие над собой, чтобы сохранять этот спокойно-товарищеский тон, так как от каждого сказанного им слова чувствовал внутри прыгающую радость: у него нашлись общий тон и язык с человеком, которого он еще неделю тому назад боялся и ненавидел, как орудие своего вытеснения из жизни. А сейчас только мучительно соображал, не случилось ли чего. Значит, ничего не случилось.

И вот теперь враг идет рядом, и он, Кисляков, говорит с ним так просто, без тени какой-то служебной подчиненности, даже с оттенком некоторого влияния на Полухина, который признает за ним преимущества образованного и знающего человека. А главное – человека, идущего в ногу с ним и с намека понимающего каждую новую его мысль.

– Ну, как проект – двигается? – спросил Полухин, повернувшись к собеседнику живым глазом.

– Идет, – ответил Кисляков, – я сам не ожидал, что он меня так зажжет.

– Ну, молодец! Здорово! Мы, брат, распространим… Во, гляди-ка, гляди! – воскликнул Полухин и остановился.

Они проходили мимо громадного строящегося дома, где лебедкой поднимали наверх стопу кирпича.

– Чувствуешь, как все строится? А я летом на юге был, там что делается! Голова кругом идет. А мы будем гробницу в это время охранять да царские кровати сторожить! Теперь понимаешь меня?

– Я с первого слова понял, – сказал Кисляков, чувствуя еще более приятное успокоение от того, что Полухин перешел на «ты».

– Пустите с дороги, расставились тут! – крикнул на них возчик, подвозивший во главе длинной вереницы подвод железные балки к постройке.

– Вали, брат, вали! – сказал ему Полухин, сторонясь с дороги и нисколько не обижаясь на окрик. И прибавил: – Сила!.. Надо вот только из-под власти мужика выбиться, сквозь барабан его пропустить, в ступе истолочь, чтобы собственническую кулацкую закваску из него выбить.

Он помолчал, глядя на постройку и покачивая головой, очевидно – на свои мысли. Потом сказал:

– Нам бы продержаться этот год. А там мы свои «зерновые фабрики» разведем, молодежь на них пустим. Тогда мы иначе заговорим. Так бы и смел всю эту нечисть, – прибавил он сжав кулак. – Мы их всех в такие клещи зажмем, что они в два счета подохнут. У нас и нашего народу хватит. В деревне ребята новые растут. Будет кому строить. Ну, пойдем.

Когда они пошли, Полухин продолжал:

– Я как-то смотрел карту пятилетки. Вот, брат!.. Сердце зашлось, как засветились на ней все лампочки. Где сейчас болото, там через три-пять лет электрические звезды сверкать будут, вот такие машины работать будут, – сказал он указывая на машину, прикатывавшую на улице только что налитый асфальт.

– И наше дело – итти в ногу со всем строительством, как на карте, отмечать все, что сделано. Прошлое нам нужно только затем, чтобы указать, откуда мы идем, какую дорогу проделали за всю историю. Правильно или нет? – сказал он, повернувшись на ходу к Кислякову.

– Еще бы не правильно.

– Ох, мать твою… – сказал возбужденно Полухин, сжав кулак и ничего больше не прибавив.

Чем оживленнее становился Полухин, чем больше он говорил, тем спокойнее был тон Кислякова. Полухин обращался в этих случаях к нему на «ты», как к своему равноправному товарищу, и Кисляков невольно старался сохранять спокойствие и неторопливость, которые показывали бы, что он – свой человек, и такое отношение к нему Полухина только естественно, так что ему незачем торопиться и каждую минуту заявлять о своем сочувствии, которое само собою разумеется.

Полухин увидел на углу улицы человека, который продавал бюстики Ленина и Карла Маркса.

– Давай купим, – сказал он.

– Да, правда, нужно, а то у меня нету, – согласился Кисляков.

И они купили по статуэтке Карла Маркса.

– Лучше будешь работать, когда он перед тобой на столе будет стоять, – сказал Полухин.

– А я сейчас и так хорошо работаю, – сказал Кисляков. – Знаешь, чем теперешняя работа отличается от прежней, когда было начальство?

– Чем?

– А тем, что прежде все время чувствовал, что перед тобой начальство, все время был какой-то страх у подчиненных, трепет, как перед высшим каким-то существом. А теперь вот я иду с тобой, как с хорошим товарищем, без всякого трепета, а ведь ты – директор.

– Вот и дело, небось, лучше идет, – сказал Полухин.

– А как же, разве можно сравнить.

Они вышли на набережную. Полухин опять остановился.

– А вот еще штука, – и он указал на гигантское строящееся здание Совнаркома. Все окруженное лесами, оно высилось над плоской низиной правого берега реки Москвы, против старого Кремля, как бы угрожая ему. – Место-то, место-то какое, сукины дети, выбрали! Я сначала поглядел и пустил их по матушке про себя. А теперь вижу – дельно! Оно за собой все Заречье тащит: то смотришь, бывало – пустота, низенькие домишки, а сейчас это на первом плане, всю картину делает! Так? – Он опять повернулся к Кислякову. Тот, прищурив глаз, сначала посмотрел, как бы желая проверить впечатление, потом сказал:

– А ведь правда, я этого как-то не подумал.

Ему даже чем-то приятно было показать, что он, человек со вкусом и образованием, не заметил того, что заметил Полухин.

– А, брат, я вижу, что к чему, – сказал Полухин.

Они пошли дальше. Полухин некоторое время молчал, потом сказал:

– Подожди, мы всю карту перекроим. Мы сейчас от центра в глубь пойдем. На окраинах центров наделаем. А то это не экономно.

– Ну, и время! А!? – воскликнул он. – Нашим дедам и во сне не снилось. Но, правду сказать, сейчас ходим с козырного туза. Либо то, либо это. Того и гляди жрать нечего будет. Уж моя старуха все ворчит. Но все дело в молодежи! Эта и не жравши работать будет, если увидит, что плыть недалеко. А она видит! Ей-Богу, видит.

– Давай в пивную зайдем, – сказал он, оглянувшись по сторонам. – Только как бы наши ребята не увидели.

Они зашли в пивную. Там было почти пусто; только два человека, по виду похожие на грузчиков, сидели в углу под искусственной пальмой перед налитыми стаканами и вяло закусывали моченым горохом.

Полухин осмотрелся и сел в другом углу, бросив фуражку на стол и указав на стул Кислякову.

– Вот эту бы штуку бросить, – сказал он, залпом отпив полстакана пива и покачав головой.

– А что, зашибаешь? – спросил Кисляков, безотчетно переходя на ты. И даже почувствовал, как у него при этом приятно и жутко замерло сердце.

– Маленько есть, – ответил Полухин, утирая рукой рот и кивнув головой.

Он облокотился обоими локтями на столик и, видимо, развивая прежнюю нить мысли, сказал:

– А ведь вот этого (он махнул широким жестом в сторону окна, из которого была видна постройка Совнаркома), этого никто из твоих товарищей не понимает.

Кисляков промолчал, как будто считал неудобным говорить что-либо отрицательное о своих товарищах в их отсутствие. Он только понемножку тянул из стакана пиво и, прищурившись, смотрел сквозь пенснэ в окно, как бы вдумываясь в то, что говорил Полухин.

– И я тебе скажу больше: они ненавидят все это. – Он опять махнул рукой в сторону окна. – Ненавидят, потому что мы расшевеливаем, ворошим их, не даем сидеть на месте, а тащим в общую кучу: возись со всеми, сукин сын, а не отгораживайся в кабинете ради «пользы науки». Нам сейчас наука особая нужна. И, конечно, есть такие, которых можно переделать, а большую часть… – Он не договорил, махнул рукой. – Нам бы их только использовать, а там… Никому я им не верю! – крикнул он. – Вот тебе поверил. Из всех поверил. Потому что ты хоть и интеллигент, а можешь понимать! Я с первого нашего разговора почувствовал это. Помнишь? – Кисляков молча кивнул головой, все еще продолжая задумчиво смотреть в окно, как будто для него не было никакой неожиданности в том, что сказал Полухин.

– Я вот тебе верю и знаю, что ты – наш, а те – сволочь.

Кисляков при последних словах Полухина почувствовал то, что, вероятно, чувствовали солдаты, получая офицерскую боевую награду.

Несмотря на то, что он продолжал сидеть в той же спокойной позе, в нем вдруг всколыхнулась новая волна горячей привязанности и любви к Полухину. Его ноги, кажется, перешагнули на другой берег, противоположный тому, на котором находились его товарищи, вроде Андрея Игнатьевича и Марьи Павловны, и все те, кто сейчас погибал, не найдя возможности войти в новый строй жизни. Он даже как-то смутно почувствовал, что и Елена Викторовна, не в укор ей будь сказано, тоже осталась на том берегу.

Чтобы не молчать и в то же время едва сдерживая в себе чувство радости и благодарности за его отношение, Кисляков сказал:

– Все-таки тут нужна большая внутренняя перестройка.

– А кто говорит, что не большая!

– Я должен тебе сказать, что до встречи с тобой я чувствовал себя мягкотелым интеллигентом, – сказал Кисляков, презрительно подчеркнув это слово, – боявшимся труда, физических неудобств, а когда вы, большевики, взяли нас в оборот, я перестал быть мягкотелым, вялым, я теперь все могу сам сделать. Я сам пол мою, уборную чищу. Мне теперь ничего не страшно.

– Да ведь это все надо понимать! Вот ты это понимаешь, а другие нет! И только озлобляются! – воскликнул Полухин, как будто Кисляков недооценивал себя.

– Вначале это и у меня было, – сказал Кисляков, точно он все еще не хотел сдаться и признать свою заслугу в этом.

– Так то вначале! А я говорю о том, что теперь. Мало ли что вначале.

– Пожалуй, это так. Я тебе про себя скажу, – проговорил Кисляков, чувствуя неудержимый порыв откровенности от выпитого пива и от признания его Полухиным за своего. У него даже мурашки пробежали по спине от всей искренности дружеского порыва.

– Я про себя скажу: у меня часто бывало чувство недовольства, даже озлобления против тебя, как против чуждого мне человека (я уже говорил тебе об этом). А один раз ты хлопнул меня по плечу, и я вдруг что-то понял и полюбил тебя всей душой. Говорю это совершенно без всякой рисовки.

И, как бы от волнения, он снял пенснэ и положил его на стол.

Полухин сделал движение рукой, которое говорило, что его убеждать не нужно, он и сам это чувствует.

– И я тебе скажу, – продолжал Кисляков, опять надев пенснэ и чувствуя, что мурашки в спине еще более усиливаются по мере увеличения степени откровенности, – я тебе скажу, что работаю с ними восемь лет, а они мне более чужие, чем ты. Я с ними не могу чувствовать себя так просто, как вот сейчас с тобой. Мы сейчас все на вы, со всеми китайскими церемониями.

– Господская закваска…

– Да, что хочешь. Но свободы, откровенности и близости между нами нет. И вот с этой стороны я вижу, что вы, коммунисты, вносите в жизнь то единение и простоту, которых не знала интеллигенция. Она, положим, их не знает и теперь и даже ненавидит.

– Ого, – сказал Полухин, посмотрев на руку с часами, – целый час я прогулял. Пойдем ко мне, перекусим чего-нибудь, да мне надо в университет.

XXIV

Полухин занимал низкую, но довольно просторную комнату, перегороженную не доходящей до потолка деревянной перегородкой, оклеенной бумажными обоями с цветочками.

В одной половине стояли его рабочий стол со стопочками книг по углам, застеленный газетными листами, узкая железная кровать с подушкой в красной кумачевой наволочке и два протертых на краю сиденья кресла, обитых старой, пропылившейся материей цвета бордо.

В другой – в простенке между окон стоял обеденный стол, на окнах герань, в углу – деревянный, некрашеный шкафчик для посуды и в другом углу, за деревянной ширмой, кровать его матери и комод.

Она встретила их на пороге, так как хотела куда-то итти.

– Мать, перекусить чего-нибудь. Я вот гостя привел.

– О-о, батюшка… сейчас, сейчас. Я уж думала ты до вечера не придешь.

Она засуетилась, достала из комодика чистую скатерть и стала накрывать на стол. Это была маленькая проворная старушка с приветливым лицом; у нее, очевидно, были слабы глаза, и она, когда в комнату входил новый человек, долго вглядывалась в него, стараясь не загораживать собой свет.

– Вот наш монастырь, – сказал Полухин и, покачав головой, прибавил: – ишь проклятое: выпил бутылку, теперь на другую тянет. Нет, брат, шабаш!

Линия беседы, какую они вели в пивной, прервалась, и Кисляков не знал, о чем говорить.

Обычно в этих случаях гость в ожидании обеда ходит по комнате и занимается обозрением стен и висящих на них портретов и олеографий, а также всяких безделушек, расставленных по столам. У Полухина ничего этого не было, поэтому Кисляков, засунув руки в карманы своих клетчатых штанов, просто ходил по комнате или подходил к окну и смотрел на улицу, где постоянно проносились тяжелые грузовики, сотрясавшие своим грохотом стены так, что в посудном шкафчике иногда дребезжали стаканы.

Но он и от этого молчания чувствовал себя необыкновенно хорошо, как будто бы они были настолько свои люди и близкие друзья, что им не нужно все время занимать друг друга, поддерживая непрерывный разговор.

– Что это ты эти штуки носишь? – заметил Полухин. – Лучше бы сапоги носил.

– Как доношу, так куплю сапоги, – сказал Кисляков, и ему показалось, что его костюм действительно излишне франтоват.

– Ну, садитесь, батюшка, покушайте, – сказала мать. – За мясом стояла-стояла нынче… До каких же это пор так будет?

– А зачем ты стояла? В столовой бы обедали – и стоять бы не нужно было.

– «Зачем стояла»… А пришел – небось, есть попросил?

– Есть попросил потому, что знал, что у тебя приготовлено, а если бы знал, что нет, в столовую бы зашли, – только и дела.

– А мне-то что делать тогда?

– Ну так чего же ты ворчишь?

– Вот еще хлеба, глядишь, зимой не будет.

– Без хлеба будем есть. Без хлеба легче будет.

– Э, пропасти на вас нет… – сказала старушка, оглянувшись на шкафчик, так как в это время от проезжающего грузовика заговорила вся посуда.

– Бери, бери мясо-то, – говорил Полухин, и сам почти насильно положил Кислякову большой кусок вареного мяса в глубокую тарелку.

– Да стой, куда ты валишь столько! – крикнул Кисляков как бы с оттенком недовольства и в то же время видел себя со стороны, как он спокойно, как с давнишним приятелем, говорит с Полухиным, вместо того, чтобы испуганно благодарить и отказываться, как всегда делает обыкновенный гость, не связанный с хозяином узами дружбы и стесняющийся.

После обеда Полухин опять взглянул на часы и взял со стола растрепавшуюся тетрадь с завернувшимися углами.

– Ну, пошли.

Кисляков поблагодарил старушку, попрощался с ней, и они вышли.

– Мне сюда, – сказал Полухин, когда они дошли до перекрестка, на одном из углов которого ломали старый, каменный дом, длинный, похожий на казармы. Пыль и известка оседали тонким белым слоем даже на противоположном тротуаре.

– Вот только при коммунизме возможно быстрое обновление, – заметил Кисляков, глядя на ломаемый дом, – а при институте собственности эта развалюшка так бы и стояла еще десятки лет. И так во всем.

– Правильно.

Друзья попрощались. Кисляков пошел к себе, чтобы вечером итти к Аркадию. У него было то состояние внутреннего подъема, от которого ноги идут как бы сами, не чувствуя земли, и все вокруг кажется хорошо.

С этого времени он стал часто заходить к Полухину и все больше знакомился с бывавшими у Полухина коммунистами и входил в их круг, как свой человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю