355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Заяицкий » Конец здравого смысла (сборник) » Текст книги (страница 16)
Конец здравого смысла (сборник)
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Конец здравого смысла (сборник)"


Автор книги: Сергей Заяицкий


Соавторы: Пантелеймон Романов,Анатолий Шишко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

Он как будто потерял нить мысли и передвинул перед собой на столе графин с водой. Потом опять продолжал:

– Рабочий класс проводит свою железную линию и сумеет стряхнуть с своей дороги всех, кто тормозит дело и вставляет палки в колеса, кто по своей природе неспособен войти в коллектив. Нас пугают, что мы не обойдемся без старых специалистов. Обойдемся. Может быть, временно понесем убыток, и большой убыток, зато мы будем знать, что к собственному карману сторожа ставить не надо, так как из него берет только своя рука. Так?

Он опять сделал резкое движение рукой вниз. Значительная часть аудитории, комсомольцы, технические служащие и некоторые из сотрудников зааплодировали.

Другая же часть, даже те, кто смотрел упорно на ножки стола и на бахрому, в ужасе оглянулись, как оглядываются солдаты, которые рассыпались спокойно в передовой цепи и в это время сзади засевшие молодцы вдруг трахнули по своим.

– На первых порах нам необходимо принять десять человек из нашей смены. И придется потесниться некоторым из старых работников.

Он сел, как всегда, прямо, касаясь всей спиной задинки стула, и оглядывал зал так спокойно, как будто он ничего не говорил.

Потом сейчас же поднялся и сказал:

– Кто желает высказаться?

Интеллигенция вся молчала. Только послышался в наступившей тишине французский язык Марии Павловны, которая всем боком повернулась на скамье к своей соседке и возбужденно говорила с ней.

Встал Андрей Игнатьевич. В его высокой барской фигуре было скромное достоинство и в то же время явное намерение сказать нечто, что может показаться очень неприятным «товарищу директору». Вся интеллигенция так и поняла его выражение, и все с замиранием сердца и благословляющими взглядами ждали его смелой речи.

Он обвел взглядом собрание и, как бы почувствовав поддержку, сказал:

– Наш новый товарищ директор хочет заставить науку работать на площади…

Он остановился на секунду. Все замерли и только молча переглядывались и делали ему знаки глазами, что оценивают его мужество и что все сочувствие их на его стороне.

– Это, может быть, будет эффектно в агитационном смысле и, так сказать, скоропалительно, но истинная наука от этого только потеряет, потому что она бывает плодотворна только в тишине и «медлительности». Только в тишине и медлительности вырабатываются и проверяются высшие научные ценности.

Как бы убедившись в дружной поддержке всей интеллигентной части аудитории, он уже не оглядывался, а, обращаясь только к президиуму, говорил:

– Еще нужно заметить, что наука не кооперативный прилавок (комсомолец Чуриков, что-то чертивший на бумаге, вздрогнул и хотел даже вскочить, но вместо этого торопливо написал что-то на клочке бумажки и передал Полухину. Маслов и Полухин сидели, не дрогнув, спокойно глядя перед собой, несмотря на то, что по всему залу пробежал частью испуганный, частью восторженный шопот).

– Так вот, не кооперативный прилавок, – продолжал Андрей Игнатьевич, – к ней нельзя произвольно сажать тех или других, нельзя взять да откомандировать себе нужную смену во столько-то единиц. Нельзя потому, что наука чтит индивидуальность. Там, где индивидуальность подавлена, наука жестоко мстит за себя. Можно настроить каких угодно ученых учреждений (он сделал рукой широкий жест кругом) и как угодно громко назвать их, от этого научных ценностей не прибавится.

Проговорив это уже возбужденным голосом (руки, перебегавшие вниз и вверх по пуговицам пиджака, у него заметно дрожали), он сел. В зале наступило жуткое молчание. Андрей Игнатьевич, вероятно, ожидал, что весь зал огласится бурными рукоплесканиями тех, кто делал ему поощряющие и благословляющие знаки глазами.

Но зал не огласился.

– Тов. Чуриков, – сказал Полухин, свертывая в трубочку между пальцами клочок бумажки, переданной ему Чуриковым, – ваше слово.

Чуриков поспешно встал, как будто он каждую секунду ждал, что его вызовут, одернул сзади рубашку и, оглянувшись на председателя, начал:

– Мы сейчас слышали заявление одного из представителей омертвевшей касты так называемых ученых. Что он предлагает? «Не выпускайте, говорит, науку на площадь»… А где же она должна быть? В кабинетах? Этот человек совсем не учел нового движения, которое ни в грош не ставит ту науку, которая работает для какого-то неизвестного будущего и не дает живых результатов массам, которые сами хотят добиваться результатов, а не ждать «медлительных» результатов целыми десятилетиями от «жрецов».

Он говорил это с запалом, все время оглядываясь на председателя, как бы справляясь, то ли он говорит и не истек ли его срок.

– С жрецами теперь покончено! – продолжал Чуриков. – Если они не понимают требования времени, мы их выгоним, а науку все-таки вынесем на площадь!

Он кончил и сел так неожиданно, что сочувствующие комсомольцы и технические служащие с незначительной частью молодой интеллигенции пропустили момент и не успели зааплодировать. Секунда прошла в молчании, и только тогда раздались вызывающие и торжествующие аплодисменты.

Чуриков, стараясь казаться спокойным, как Полухин и Маслов, возбужденно лохматил волосы и оглядывался то в одну, то в другую сторону, откуда ему делали знаки свои.

Полухин, встав, сказал:

– Товарищ Чуриков по существу сказал правильно. Я думаю, что обе стороны дали исчерпывающую оценку, каждая по-своему. Распространяться не будем. Угодно будет собранию принять следующую резолюцию…

– Просим, – сказало несколько голосов, в то время как первые ряды всем неподвижным своим видом оправдывали французскую поговорку.

– …«Заслушав доклад тов. Полухина о строительстве музея, мы, собравшиеся на общем собрании сотрудники, заявляем, что работа в музее должна быть в корне перестроена по принципам марксизма.

В советском научном учреждении нет места той науке, которая работает „медлительно“ и не идет в ногу с современностью, а тянет назад.

Мы решительно отмежевываемся от некоторых, чуждых нам элементов, (интеллигентская часть возмущенно переглянулась), осмеливающихся проводить идеалистическую линию в научной работе и бросать оскорбления по адресу научных советских учреждений».

– Кто против этой резолюции? – спросил Полухин, обводя собрание взглядом, причем не только стеклянный его глаз, но на этот раз и живой, смотрел особенно остро.

В зале было молчание.

– Резолюция принята единогласно, – сказал Полухин.

XIII

Елена Викторовна с самого утра начала собираться к отъезду.

Прежде всего золотые вещи отнесла на сохранение соседке Звенигородской, с которой она, в противовес общей розни, очень дружила, и они даже поверяли друг другу все свои тайны. Отнесла ей, так как не надеялась на то, что муж будет аккуратно запирать комнату. Но день выдался очень тревожный, и сборы сильно затормозились.

Во-первых, принесли счет за электричество; так как деньги собирала она, то хотела наскоро отделаться и продолжать сборы, ни повторилась та же история, что и каждый раз: одного нет дома, а жена «не знает» (что собственно тут знать?); там муж дома – жены нет, а деньги у нее; у того денег сейчас, как на грех, нет, поэтому он просит внести за него. А на кухне жены слесарей подняли крик за то, что плата неравномерно распределяется.

– Вы сколько огня-то жжете! – кричала одна, сразу переходя в наступление. – А как платить, так наравне с нами!?

И правда, у слесарей горело под потолком только по одной лампочке, излучавших желтоватый тусклый свет. И ложились они в десять часов, а штукатуры – так те вовсе не зажигали электричества и, поужинав из общего котелка, валились почти засветло спать, чтобы завтра раньше всех встать и уйти на работу.

– У вас тут лампа, там лампа, на з…е лампа! – кричала слесарша, сдергивая с головы платок и комкая его зачем-то в руках.

– Да ведь это учтено! – кричала уже в свою очередь Елена Викторовна. – Каждый платит за столько ламп, сколько у него записано.

И тут же не удержалась (о чем сама потом пожалела) и кольнула жену слесаря:

– Вы думаете, это – достоинство, что вы огня мало жжете? А мало жжете потому, что некультурные люди, и у вас никаких духовных и умственных потребностей нет.

– А-а! У вас «учтено», а у нас «потребностей нет»!? А кто лишнюю лампу в сто свечей ввинчивает? Это тоже умственным трудом занимаетесь? Знаем мы, каким вы умственным трудом занимаетесь. Все известно!..

А тут уже высыпали из всех дверей жильцы, жадные до всяких скандалов, и ребятишки. Бульдог, запертый в комнате, бесновался там и скреб лапами в дверь, так как, вероятно, думал, что хозяйку обижают.

Потом Софья Павловна Дьяконова подралась с мещанкой из-за чуланчика, за который они боролись и уже подали друг на друга в суд. Софья Павловна хотела положить белье в ванну для стирки, а там уже оказалось белье мещанки; она выкинула его и потом, сломав дверь спорного чуланчика, повыкидала оттуда все мещанкино тряпье, которое там было. Та увидела и с криком, с каким, вероятно, индейцы нападают на свои жертвы, чтобы оскальпировать их, вцепилась ей в волосы.

Все их уговаривали бросить, а два японца стояли у дверей своей комнаты и, закинув вверх головы, лаяли издали, то вместе, то вперемежку.

– Боже мой, интеллигентная женщина! – говорила Елена Викторовна, взявшись руками за голову и уйдя в свою комнату.

Когда драка в коридоре была окончена, к ней пришла, прямо в шляпке и своем синем английском костюме, Звенигородская, к которой она часа полтора назад отнесла золотые вещи. Тонкое красивое лицо ее с локонами золотистых волос, выбивавшихся из-под шляпы, имело измученный вид. Она села на диван и молча снимала перчатки с тонких пальцев, очевидно, не в состоянии начать говорить.

Потом сняла перчатки, вытянула их и, положив на колени, рассказала, что муж выгоняет ее из комнаты, и она в свою очередь подает в суд на мужа о выселении его.

– Надо бороться, – сказала она, безнадежным жестом разводя руками, – что же мне больше делать! Ведь подумать только, что месяц еще тому назад он шагу не давал мне сделать, предупреждал каждое мое желание, и я помню (она проглотила слезы), мы стояли у окна, и он, рассказывая мне что-то, гладил меня по голове… и вот теперь…

– Боже мой, интеллигентный мужчина! – сказала Елена Викторовна. – Неужели уж ничего не осталось святого в жизни? Никакого, хоть минимального, благородства, и везде только расчет и только интересы собственной шкуры?

– Но теперь, когда он убил мою веру в человека, – продолжала Звенигородская, наскоро проведя платком по мокрым глазам, – я уж пойду на все! Пусть буду голодать, продавать вещи, но отравлю ему жизнь. У меня есть друзья, которые поддержат меня.

Елена Викторовна сочувственно слушала ее, сама готовая заплакать, и на слова Звенигородской о том, что у нее есть друзья, которые ее поддержат, нежно погладила ей руку, но в то же время у нее мелькнула испуганная мысль: не напрасно ли она отдала ей на сохранение свои золотые вещи.

Эта мысль с такой остротой вонзилась ей в мозг, что она никак не могла ее прогнать. Сочувственное выражение сошло с ее лица и появилось напряженно-тревожное. Она даже невпопад отвечала своей собеседнице и все думала о золотых вещах.

Просить их обратно сейчас же вслед за словами Звенигородской, что она «будет нуждаться и продавать свои вещи», было неудобно. Не только неудобно, а для интеллигентного человека совершенно невозможно. А тут вошла профессорша в пенснэ и своем старомодном платье, пахнущем нафталином, и спросила совета, чем лучше мыть собак.

Звенигородская сейчас же попрощалась, встала и ушла.

XIV

Ипполит Кисляков, думая о том, что жена теперь, наверное, уже собралась и не будет теребить его каждую минуту то с увязкой чемодана, то с укладкой мелочей, шел после собрания домой с таким ощущением, как будто висевшая над ним грозная туча неожиданно рассеялась, и на небе засияло солнце. И хотя день стоял все такой же пасмурный, у него не было ни тени того гнетущего настроения, какое было утром. Наоборот, ему все казалось уютно, чудесно. Он не раздражался на встречных пешеходов, а с готовностью, которая его самого трогала, сторонился и давал дорогу. Даже помог одной старушке перенести через улицу тяжелую корзину к трамваю.

А дома ждали его предстоящая свобода и уединение благодаря отъезду жены.

Его несколько неприятно беспокоило только одно – что он ничем не выразил своего сочувствия Андрею Игнатьевичу по поводу совершенного по отношению к нему предательства всей интеллигентской группы, так как ни одна живая душа не подняла руки против резолюции. Тем более, что многие из тех, что не подняли руку за него, он видел, подходили и выражали ему сочувствие после собрания. А ему нельзя было этого сделать, так как по коридору в это время проходил Полухин.

Что же теперь подумает Андрей Игнатьевич?.. Потом немножко портило настроение то, что ему придется провожать жену на вокзал, сажать ее в вагон вместе с теткой и собаками. Ему даже приходила мысль, не сделать ли ему вид, что он нездоров, чувствует себя плохо и как-нибудь уклониться от этих проводов.

Он уже подходил к дому, как вдруг совершенно неожиданно для себя он увидел одну даму, шедшую ему навстречу. Это была жена одного его близкого знакомого, инженера, который сидел в тюрьме.

Уже давно нужно было ее навестить. А он до сих пор не собрался, и поэтому как-то неловко было встречаться с ней. И он, часто бывавший у них, теперь даже бросался, как ошпаренный, в сторону всякий раз, когда видел на улице жену этого инженера. Плохо было то, что она могла подумать про него не очень хорошие вещи: «Бывал, когда все было благополучно, когда его поили чаем с коньяком и угощали вареньем, а как пришла беда, так все приятели разбежались, днем с огнем никого не сыщешь».

А он, действительно, ни разу к ней за все время не зашел, потому что было неловко перед ней за свое благополучие, нужно было ей сочувствовать, а он боялся, что это выйдет как-нибудь неестественно.

Елена Викторовна уже кончила укладку вещей, когда он пришел. Она внимательно посмотрела на него и спросила:

– Что с тобой?

– А что?

– У тебя вялый вид.

– Что-то плохо чувствую себя.

– А ты не езди меня провожать.

– Еще что выдумала. Уезжаешь на целый месяц, а я провожать не поеду?

Елена Викторовна подошла к нему и молча поцеловала в голову.

На полу стоял чемодан, парусиновый круглый тюк с подушками, стягивающийся по концам шнурком, так что в этих местах с обоих концов его видны были круглые в сборках дырочки. На кресле стояла туго набитая съестным на дорогу корзинка, с которой ходят на базар. На собак были надеты новые голубые банты, и они обе празднично сидели посредине комнаты и, не спуская глаз, смотрели на хозяйку, – очевидно, понимали, что едут в дальнюю дорогу.

Только когда в коридоре раздавался звонок или какой-нибудь шум, они с лаем бросались к двери и через минуту возвращались, помахивая хвостиками, как бы извиняясь за произведенный шум.

Поезд отходил в девять часов. Ехали на такси, так что смело можно было выехать в восемь с половиной, но Елена Викторовна, всегда боявшаяся опоздать, потребовала, чтобы машина была подана в восемь часов.

– Да ведь мы в пять минут доедем, чего же без толку сидеть на вокзале целый час! – говорил Кисляков, чувствуя закипающее раздражение против бессмысленно раннего отъезда и против бесполезных споров, так как знал, что в некоторых пунктах Елена Викторовна не уступала никогда. Приезд же на вокзал за час до отхода поезда как раз входил в эти пункты.

Но он решил сдержать себя, только чтобы она поскорее уехала, и хоть месяц в году пожить в комнате одному, иметь возможность спокойно подумать, ложиться спать тогда, когда хочется, и читать без того, чтобы тебя не перебивали на каждой строчке.

А то и вовсе скажет: «Что это, на службе сидишь – тебя не видишь, и домой как придешь, так в книгу воткнешься».

Елена Викторовна села около него, положила свою руку на его руку и сказала:

– Как только подходит момент отъезда, так мне всякий раз становится невыносимо тоскливо уезжать от тебя. Кажется, готова сейчас распаковать чемоданы и остаться. А тут еще беспокоит твое нездоровье. По городу скарлатина ходит.

Кисляков, державший руку прижатой ко лбу, вдруг подумал с некоторым испугом, что она еще, чего доброго, останется, и сказал:

– Это-то пустяки; у меня, кажется, уже нет никакого болезненного ощущения.

– Вот только когда уезжаешь, то в полной мере начинаешь чувствовать, как бываешь несправедлива к своей судьбе: страдаешь от тесноты, от всяких мелочей, но совсем забываешь, какое это благо – жить с любимым человеком под одной кровлей и знать, что каждая его мысль принадлежит тебе, – проговорила Елена Викторовна и положила руку мужа к себе на колени, крепко сжав ее своей рукой.

– Теперь, когда видишь кругом вот такие вещи, – продолжала Елена Викторовна (она кивнула в сторону комнаты Звенигородских), – только тогда оцениваешь в полной мере такие отношения, как наши с тобой. И я опять и опять говорю, что теперь, в этой жестокой жизни, нужно из всех сил беречь свою душу от эгоизма и огрубения, беречь любовь, как самую большую ценность, и крепче держаться друг за друга.

Но при упоминании о Звенигородских она вдруг о чем-то тревожно задумалась на минуту, потом сказала мужу:

– Я отдала Анне Николаевне свои золотые вещи и мой подарок тебе – золотые часы – на сохраненье, потому что ты уходишь и постоянно оставляешь все отпертым. Как думаешь – ничего?

На мгновенье Кисляков почувствовал было укол обиды от вечных ссылок на его рассеянность (случилось всего один-два раза, когда он ушел из комнаты и оставил шкаф открытым, так теперь эта слава за ним осталась на всю жизнь), но он опять сдержал себя и сказал спокойно:

– Конечно, ничего, – ведь интеллигентный же человек. Как тебе даже не стыдно думать.

– Если бы было не стыдно, я пошла и взяла бы у нее. Так, значит, можно оставить?

И, хотя выходило так, что чужой женщине больше доверяют, чем ему – хозяину, на чьи деньги все и заведено, все-таки Кислякову пришлось сказать, что можно оставить. Поднимать сейчас разговор о своих правах на уважение было бы слишком сложно и небезопасно, потому что Елена Викторовна могла расстроиться и отложить поездку.

Перед самым отъездом, когда уже собирались садиться в машину, из коридора послышались отчаянный визг Джери и характерные звуки собачьей грызни. Елена Викторовна, всплеснув руками, бросилась туда, точно она услышала призывы единственного сына. Оказалось, что Джери по своей непоседливости выбежал в коридор и нарвался на натансоновских собак (немецкие овчарки, похожие на волков). Со всего коридора сбежались ребятишки и своим свистом и науськиванием разожгли страсти. Даже тупорылые и вислоухие японцы, запертые в своей комнате, подняли лай, потом визг, – очевидно, тоже погрызлись.

Хозяйки одновременно выбежали разнимать и переругались.

Джери с окровавленным ухом подхватили под живот и понесли, он лаял через плечо хозяйки и рвался в драку. Сейчас же промыли ему ухо борной кислотой и завязали марлей.

Кисляков вообще терпеть не мог собак: ему всегда было стыдно и его раздражало, когда Елена Викторовна, идя с ним гулять, брала с собой и псов. Она заводила разговор, но говорить с ней в это время было совершенно немыслимо, так как все ее внимание было устремлено на собак: как бы они не убежали и не увлеклись каким-нибудь знакомством в дороге.

Когда же он замолкал, не желая соперничать с собаками в завоевании ее внимания, она сейчас же говорила:

– Ну, ну, я слушаю.

Если это было на даче, он всегда ловил иронические взгляды крестьянских женщин, которые в огородах пололи траву и с усмешкой долго смотрели вслед толстой и коротенькой барыне, вышедшей погулять с своим потомством.

Елена Викторовна то ли имела несокрушимое мужество собственного мнения, то ли просто не отличалась наблюдательностью, но она никогда не замечала этих взглядов и была всегда спокойна.

Теперь же было еще хуже: мало того, что ехали на вокзал с теткой, с собаками и с багажом – одна из собак была еще с завязанным ухом. Значит, от ребят на улице всю дорогу отбоя не будет, все будут пальцами показывать. Да еще свои жильцы все выставятся на подъезде и будут наблюдать, как Елена Викторовна, точно прежняя барыня собирается в свое именье, набрала с собой целую псарню. «Как собак кормить, так на это хватает, а сами лампы потихоньку лишние без оплаты ввинчивают. Вот наложить на них вдвое за комнату!»

И действительно, когда пошли садиться в машину, стоявшие на тротуаре ребята, увидев Джери с завязанным ухом, так и покатились со смеху. Стали его сзади незаметно дразнить, отчего тот разрывался от лая, а Елена Викторовна никак не могла понять, что с ним.

Кисляков должен был вернуться за забытым пакетом.

Вбежав наверх, он увидел в коридоре даму из девятого номера. Она была не под лиловым шарфом, как он видел ее по утрам, а в сером костюме и клетчатом картузике, который очень шел к ней. Глаза ее были затенены козырьком в полумраке коридора, но Кисляков уловил ее осторожную улыбку, когда издали поклонился ей. Он остановился у двери, держась за ее ручку, но не отворял, а смотрел на даму, когда она, вложив ключ, отпирала дверь своей комнаты. Он ждал, что она оглянется на него. Но она не оглянулась, а, как бы стараясь скрыться от его взгляда, поспешно прошла в свою комнату и тихо притворила за собой дверь.

Кислякову показалось, что все красивое в жизни проходит в стороне от него и на его долю остается только жизнь с человеком, который ему совершенно не нужен. Ему стало жаль себя. Он еще некоторое время постоял у двери в надежде на то, что молодая женщина выйдет, но она не вышла. Он взял забытый пакет и стал спускаться с ним.

– Где же ты пропадал?! – крикнула Елена Викторовна, едва только на лестнице показались его ноги.

– Я не мог отыскать сразу.

– Ну я же всегда говорила, что ты можешь смотреть на вещь и не видеть. С тобой за час поедешь и то опоздаешь.

Приходилось принять упрек без возражений, так как он сам на себя наговорил того, чего не было. Ведь нельзя же было сказать:

– Пакет я нашел сразу, но остановился при виде соседки и задумался о бессмысленности своей жизни с тобой, так как ты мне совершенно неинтересна.

На вокзал приехали за пятьдесят минут до отхода поезда (как и следовало ожидать). Они сидели около окна, с вещами и собаками, пили нарзан, который не хотелось пить, и не знали, о чем говорить.

Тетка в допотопной шляпе, приклеенной у нее на голове смятым торчком, сидела с благочестивым выражением лица и вполголоса что-то выговаривала бульдогу, который повернул от нее толстую морду в сторону и только посматривал на нее одним глазом, приподнимая бровь.

Кисляков испытывал раздражение против Елены Викторовны за то, что она притащилась такую рань, да еще и тут спешила с вещами до того, что запыхалась. При этом она все беспокоилась о том, что носильщик ушел куда-то. Поезд придет, а его не будет. Раздражало еще то, что она сама не замечала, насколько она смешна с своей полнотой, с этими собаками и излишней хлопотливостью. А в то же время у нее такой вид, как будто она ни минуты не сомневается, что муж ее любит, что она для него – самая интересная женщина.

Чтобы не сидеть с видом интеллигентного переселенца и не томиться незнанием, о чем говорить с женой в последние минуты, Кисляков хотел встать и пройтись. Но Елена Викторовна остановила его.

– Не уходи пожалуйста, поезд подадут, а ты исчезнешь как было с этим пакетом: пошел на минуту и пропал.

– Я увижу, когда подадут, и подойду, – кротко сказал Кисляков, почувствовав, что этого пакета теперь хватит месяца на три.

– Все равно не уходи.

Елена Викторовна отвернулась от него, как бы уверенная, что ее распоряжения после такого категорического предложения не будут нарушены, и озабоченно, тревожно оглядывалась по сторонам.

– Ты лучше посмотри, где носильщик.

Когда сели в поезд, Елена Викторовна, оставив тетку в вагоне сторожить вещи, вышла на площадку, чтобы простоять там до момента отхода поезда, как делают любящие пары. Потом помахать друг другу платками, когда поезд тронется. И долго еще высовываться, махать и показывать этим, насколько велика любовь.

Кисляков стоял на перроне. Елена Викторовна, принимая во внимание его болезненное состояние, убеждала его итти домой, но он, запахнув поплотнее горло и держа рукой борты пальто под подбородком, все-таки не уходил, чтобы показать ей свою любовь к ней и заботу. Он изредка оглядывался на большие круглые вокзальные часы, освещенные изнутри, и ему казалось, что стрелки совсем не двигаются. Оставалось еще пять минут, а эти пять минут при нелепом стоянии друг против друга покажутся пятью часами.

Так как оба не знали, о чем говорить, то, чтобы не молчать, говорили о том, что уже давно было переговорено и приходилось повторять.

– Что же мы не едем? – спрашивала Елена Викторовна. – Звонки были?

– Странно, – отвечал Кисляков, посмотрев боком через пенснэ на вокзальные часы, – две минуты лишних прошло, а он все стоит. – Послушайте, почему поезд не идет? – обратился он к проходившему проводнику. – Ведь уже время прошло.

– Эти часы вперед на десять минут, – ответил проводник на ходу, бегло оглянувшись на вокзальные часы.

А когда поезд, наконец, двинулся, Кисляков некоторое время шел рядом с ним и махал платком, отходя по мере удаления поезда в сторону, к противоположному краю перрона, чтобы дольше видеть жену из-за выравнивающихся стенок вагонов.

И когда поезд разошелся, и уже можно было сделать вид, что потерял лицо жены, все еще видневшейся в окне, он вышел на площадь и прыгнул в проходивший трамвай.

Он уже дорогой подумал о том, какое благо, что живешь под одной кровлей с любимым человеком, и он не знает, что ты думаешь о нем и о своей жизни с ним.

Войдя в свою квартиру, Кисляков с забившимся сердцем увидел в щели двери телеграмму. Распечатав ее, он прочел:

«После пятнадцатого приезжаем. Аркадий».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю