Текст книги "Гусарский монастырь"
Автор книги: Сергей Минцлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Глава XIII
Успех трагедии окрылил Пентаурова. Он чувствовал себя помолодевшим и выросшим и, прогуливаясь в одиночестве в своей зале, мечтал о том, как весть об его замечательной пьесе долетит до Петербурга, как там зашевелятся все и захотят увидать ее… Затем последует триумфальное представление в столицах… статьи в альманахах и ведомостях… всюду его напечатанные портреты… Голова готова была разлететься у Пентаурова от напора радостных мыслей!
Ванька, считавший своей обязанностью подсматривать за барином, передавал в людской, что тот постоянно и подолгу стал простаивать перед зеркалами в зале, причем то задирал голову и засовывал руку за борт сюртука, то, избоченившись, отставлял вперед одну ногу, а руку закладывал за спину; иногда он даже подпрыгивал и взмахивал руками, как бы воображая, что у него крылья.
О том, что успехом своей пьесы он был обязан исключительно Белявке, сумевшему скрасить ее обстановкою и разными актерскими фортелями, он не подозревал совсем. Не подозревал этого и Белявка.
Но неожиданно появилась и черная точка на светлом горизонте Пентаурова: ему передали, что весь город зовет Антуанетину – дубинетиной.
Голос в глубине души подсказывал ему, что молва права – в Антуанетиной было что-то деревянное, и после того, как он узнал ее прозвище, на репетициях, которые он посещал ежедневно, она стала не нравиться ему больше и больше.
А между тем следующая пьеса «Стрелы любви» всецело лежала на плечах героини.
Кем же заменить ее, откуда достать новую, лучшую актрису?
Сколько ни раскидывал умом Пентауров, как ни приглядывался к дворовым девушкам – замены Антуанетиной не было.
Во время одного из таких раздумий носастый Ванька доложил ему, что его хочет видеть Белявка с какими-то двумя людьми.
Пентауров приказал их впустить, и в кабинет вошли Белявка, а с ним долговязый Агафон с черными кудлами на голове и какой-то небольшого роста светлолицый человек в потертом подряснике. Двое незнакомцев низко поклонились барину.
– Насчет басу докладывал я вам-с… – начал Белявка. – Вот он-с… Агафон Присноблаженский!
– А этот кто? – спросил Пентауров, переводя взгляд на другого.
– Это-с?… – Белявка кашлянул в кулак. – Товарищ его… дьячок Стратилат… Служить у вас хочить…
– Да ведь я же не архиерей? – воскликнул, приподняв обе розовые ладошки, Пентауров.
– В театре-с… актером!
– А, вот что… Ну а как же твое дьячковство?
– Уйду-с!… – решительно ответил Стратилат, встряхнув головою. – Ничего в моем звании хорошего нет!
– Что же они у нас будут делать? – Пентауров вопросительно взглянул на Белявку.
– Нужны нам актеры, мало их у нас-с… С ними усякую вашу пьесу поставим! – ответил тот. – И ненадежен у нас Бонапарте!
– А что? – быстро спросил Пентауров. – Все пьет?
– С самого открытья не протрезвлялся-с… Ролю с меня все трагическую требует!
– Он? Трагическую? – Пентауров засмеялся. – Что же ты, урезонил его?
– Резонно-с говорил: дурак ты, сказал, обличье-то у тебя потребное где? А вин усе свое тешет: известно, пьяный!
– Вели запереть… Ну а с тобой как же быть? – Пентауров обратился к Агафону. – Белявка говорил мне, что тебе сыграть очень хочется?… Неудобно это…
Бурсак молчал и мял в здоровенных ручищах свою шапку.
– Ты ведь отца Михея сын?
– Сын…
– А голос действительно хорош! – воскликнул Пентауров. – А ну-ка, прочти что-нибудь наизусть? Монолог какой-нибудь.
– Этого он не знает-с… – вступился Стратилат. – Разве ектению?
– Ну, ну, ектению…
Бурсак конфузливо глянул на товарища: тот ткнул его локтем.
– Вали, вали, Агаша, не стесняйся… – вполголоса поддержал он его.
– Миром Господу помолимся… – словно откуда-то издали приплыла мягкая, еще несмелая октава. – О мире всего мира, благосостоянии святых Божиих церквей и о соединении всех Господу помолимся…
– Хорошо! – проронил Пентауров и, склонив голову совсем набок, приоткрыл рот и приготовился слушать дальше.
– О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся.
Агафон овладел собой, и могучий голос его рос и ширился, и казалось, не из горла человека, а откуда-то из пространства льются могучие и бархатно-нежные звуки; они наполнили и пробудили всю комнату – отзывалась чернильница на столе, отзывались окна, отзывалась гитара, висевшая на стене.
– Великолепно, чудесно! – в полном восторге закричал Пентауров, когда Агафон кончил, умолк и опять потупился. – Ну, милый, я тебя расцелую!
И он, открыв объятия, подошел к Агафону и подставил ему сперва одну, потом другую, выбритую, пухлую щеку. Тот добросовестно отчмокал их, потом руку барина.
– В столицах такого голоса не сыскать! – произнес умиленный Белявка. – И шо ж это буде, коли вин со сцены заговорыть? – Он зажмурился и покрутил носом. – Уверх ногами поперевертаются уси!
– Нельзя его упускать, нельзя!… – решил Пентауров, потирая в восторге руки. – Это клад!
– Истинно-с!… – убежденно поддакнул Белявка.
– Но как же быть с отцом Михеем? Ведь он не позволит ему?
– Главная тут обстоятельность не в нем, а в матушке! – вставил Стратилат. – От нее и я бежать хочу!
– А дозвольте отцу Михею ничего не говорить? – вмешался Белявка. – Пусть сыграет в тайности!
– Все равно, ведь потом узнается!…
– А вам яке дило? Ну, узнають, ну, отваляет его матушка скалкой, шо ж с того? Вин ось який здоровенный…
– Не боишься скалки? – спросил Пентауров.
Бурсак вскинул на него большие черные глаза свои, усмехнулся и опять потупился.
– Скалка пустое!… – пренебрежительно ответил за него Стратилат.
– Тогда и прекрасно… пусть играют! Белявка, обоих их возьми и испытай. Тебе жалованье положу… – добавил Пентауров Стратилату.
Тот хотел что-то сказать, но не успел: дверь в кабинет с силой распахнулась, и показался отбросивший ее Бонапарте. Он пошатнулся, оправился и, стараясь твердо держаться прямой линии, подошел к изумленному барину и вдруг упал перед ним на колени. Лицо Бонапарте было вспухшее и красное, в мутных глазах светились мрачные огоньки.
– Барин, явите божескую милость!… – возопил он, ударив себя в грудь кулаком. – Прикажите мне геройскую ролю дать!!
– Прикажу тебе розог дать! – ответил Пентауров. – С ума сошел, а?
– Ведь я же герой?! – возгласил Бонапарте, не слушая и опять ударяя себя в грудь. – Не понимает меня никто! Нос, он говорит, не тот… – Он ткнул пальцем на Белявку. – А нос… вот он где у меня, нос этот! – Бонапарте яростно застучал себя в сердце. – Понять это надо! А что ж, что он красный, – выбелю?
– Вот я тебя выбелю на конюшне. Вытащите вон дурака! – обратился Пентауров к Белявке, и тот с помощью обоих будущих актеров поволок вон непризнанного трагика. Бонапарте заливался слезами и бессвязно выкрикивал что-то о своем сердце и о героическим даре, данном ему от Бога.
Пьяного заперли в чулане при людской, а Пентауров, вспомнив, что утром он получил записку от Лени, в которой она сообщала, что мать просит его приехать, приказал закладывать лошадей, и вороной шестерик, что птица, понес его по пыльной дороге в Баграмово.
Странные отношения существовали между Людмилой Марковной и ее сыном.
Трудно сказать – любила ли она его когда-нибудь, да и вообще любила ли хоть одно живое существо на свете, кроме своих мосек и Лени. Сын рано вырвался из-под ее жестокого крыла и зажил отрезанным ломтем, совсем не заглядывая в родные Палестины, и разве раза два в год – ко дню именин и рожденья матери, писал ей по казенному письму.
Старуха равнодушно прочитывала их и бросала и только все чаще и теплее стала поглядывать на игравшую у ее ног прехорошенькую крошку – сиротку с большими карими глазами в венчиках из темных ресниц. Крошка эта была Леня, одна из целой дворовой семьи уцелевшая от холеры и взятая по приказу Людмилы Марковны в горницы.
Как ни черства была по натуре Пентаурова, все же в маленьком уголке ее сердца теплилась потребность любить, и этот уголок всецело заполонила Леня.
Одно только несколько привязывало Пентаурову к сыну – гордость и честолюбие. Ей думалось и хотелось увидеть в нем что-либо блестящее и изумительное по карьере. Но когда и эта мечта разлетелась, как фарфоровая чашка, упавшая на пол, привязанность превратилась в пренебрежение.
Сверх обыкновения, приезда Владимира Дмитриевича ожидали на этот раз в Баграмове с нетерпением.
Людмила Марковна хорошо понимала, что смерть ее уже не за горами, и будущность Лени, дворовой Владимира Дмитриевича, тревожила ее с каждым днем все больше и больше. И в только что минувшую ночь, когда сердечные перебои заставили ее подняться с постели и ждать уже последней минуты, она порешила, не откладывая больше, вызвать сына и заставить его написать Лене вольную.
– Насчет пьес его глупых поговори, поинтересуйся, – советовала Лене Людмила Марковна в ожидании сына. – Шалый он, тут у него, – она постучала себя по лбу, – все винты разболтаны! Это ему понравится… Да про Бенкендорфа не вздумай поминать, – добавила она, усмехаясь, – не даст тогда ни за что документа! Козел ведь. А надо получить скорей… – Она вздохнула, и в это время на балкон, где шла беседа, влетела одна из приживалок.
– Приехали, приехали! – приседая и хлопая руками по согнутым коленам, возвестила она шипеньем Змея Горыныча.
Пентауров вошел с деланно-беззаботным видом и приложился к ручке матери: он всегда чувствовал себя несколько неловко под тяжелым, пристальным взглядом ее желтых глаз.
– Здравствуй, – ответила она. – Что, все игрушкой новой забавляешься, я слышала?
– Здравствуй, Леня!… – проговорил Пентауров, погладив по голове девушку. – Все хорошеет она у вас!
– Вот насчет ее я и хотела с тобой переговорить.
– А что именно?
– Что именно после обеда скажу: на все свое время есть; сейчас, видишь, стол накрыт, – обедать давайте!
С помощью Лени старуха перешла к длинному столу, сверкавшему белизной скатерти и фарфоровых тарелок, и все уселись за него.
Пентауров любил покушать, и отличный, заказанный по его вкусу, обед привел его в приятное настроение. Он пустился в рассказы о театре, о спектакле и в таких красках описывал все происходившее на нем, что если бы потребовалось дальше рассказывать о чудесах самой Индии – для нее уже ничего не осталось бы, кроме незначащих слов.
Людмила Марковна слушала молча и почти не ела, а только отщипывала по кусочку от всего, что ей накладывали в тарелку. Разговор поддерживала Леня, и ее спокойное внимание, ее дельные, полные большого знания литературы, вопросы и замечания поражали Пентаурова и привели его почти в восхищение.
– Ну, теперь и моему разговору с тобой час пришел! – сказала Людмила Марковна, отодвигая тарелку, когда окончено было последнее блюдо – крупная малина с густыми сливками. – Петька и вы все – вон! – обратилась она к лакею и скромно сидевшим на конце стола приживалкам.
Все лишние исчезли.
– Она твоя крепостная, а не моя, это тебе известно? – обратилась Людмила Марковна к сыну, кивнув на Леню.
– Да, да… – рассеянно ответил он, качая на ноже подставку для вилок и думая о вдруг пришедшем ему в голову соображении о перестановке явлений в «Стрелах любви».
– Я стара, умереть могу в одночасье, – продолжала старуха. – Леня мне та же дочь, и хочу, чтоб худо ей не было, когда меня не станет. Вы, все мужчины, дрянь, и девушку на вас оставить нельзя! Надо ей вольную.
– Да, де… это хорошо!… – отозвался Пентауров.
– Разумеется, хорошо! И дай ей ее. Это я требую!
– Конечно, дам, дам!…
– Нет, не дам-дам, а чтобы завтра же она была написана!
– Завтра? Но зачем так спешно?
– Затем, что умереть завтра оба можем.
Пентаурова передернуло: он не любил напоминаний об этой мировой неприятности.
– Что за мысли у вас, maman?… – недовольно ответил он. – Обещаю вам, что напишу!
– Завтра же? Смотри, умру без этой бумаги в руках – из гроба встану, приду к тебе за ней!
– Какие ужасы вы говорите, maman! – воскликнул Пентауров, незаметно для всех творя под столом на брюшке своем крестное знамение. – Хорошо, хорошо, завтра же напишу!
Людмила Марковна успокоилась.
– Ну, ну… послезавтра к обеду буду ждать! Теперь отдохнуть хочу, потом поговорим еще. Леня, займи его!…
Старуха улеглась в свое кресло, а Леня предложила Пентаурову взглянуть на приведенную ею в порядок библиотеку, которой тот еще ни разу не поинтересовался.
Библиотека помещалась наверху и занимала просторную комнату с круглым столом посередине, покрытым длинною, будто золотою скатертью. Вокруг него и у стен между шкафами стояли кресла и гнутый диван из красного дерева; обивка на них была тоже золотистая, под стать занавескам за стеклами шкафов и огромным шторам, спускавшимся от высокого потолка до полу.
– А и не узнать! – воскликнул Пентауров, остановясь в дверях библиотеки и оглядывая ее. – Да тут прежде и мебели никакой не было!
– Это я подобрала сюда из разных комнат, – отозвалась Леня, открывая шкаф. В нем ровными линиями вытягивались безмолвные ряды книг в кожаных переплетах с золотым тиснением.
– Великолепно! – продолжал Пентауров. – Однако у тебя много вкуса, я вижу! Тут мечтать хорошо… писать… Что это? Державин, Дмитриев… Гм… скоро и я здесь между ними место займу!…
Он самодовольно выпятил вперед брюшко и при слове «здесь» похлопал концами пальцев по полке.
– То есть как? – спросила, не уразумев, Леня.
– Так! Вот пройдут мои пьесы на сцене – напечатаю их, – здесь им и место уготовано!
– Много их у вас?
– Порядочно. Одних трагедий двадцать!
– Это интересно! Но чего же больше – комедий или трагедий?
– Конечно, трагедий. Жизнь наша – это вообще почти сплошь трагедия. Комического в жизни мало!
Напыщенный вид и тон Пентаурова почему-то напомнили Лене приключение его у графа Бенкендорфа. Она закусила губу, чтобы скрыть улыбку.
– Хотите, я вам прочту что-нибудь? – предложила она, не зная, чем занять дальше своего собеседника.
Пентауров опустился на диван, откинулся на спинку и стал играть брелоками от часов, золотыми кистями свисавшими у него с обоих боков из жилетных карманов: тогда было в моде носить по двое часов.
– Прочти, прочти, я люблю послушать. Только путное что-нибудь… высокую трагедию!…
– Хотите «Федру»? – спросила девушка, вынув из шкафа небольшой томик в белой коже.
Пентауров состроил легкую гримасу.
– Ну, не первый это сорт; но ничего, читай, читай…
При первых же звуках ее голоса Пентауров насторожился: ему показалось, что Леня исчезла и перед ним заговорила незнакомая женщина, затаившая в сердце своем великое страдание и видящая то, чего не дано видеть простым смертным.
Леня читала без выкриков и пафоса, но каждое слово хватало в душе Пентаурова за какую-то, ему самому еще неведомую струну и заставило его сперва вынуть руки из карманов, затем выпрямиться и затаить дыханье.
– Леня, ты талант! – едва смог он пробормотать, когда она кончила монолог и опустила книжку, чтобы взглянуть на впечатление, произведенное ее чтением. – Сам Бог привел меня сюда! Ты – Эсмеральда! Воплощенная Эсмеральда! – Он потряс простертыми к ней руками.
– Что это за Эсмеральда? – с легким недоумением спросила девушка,
– Главная героиня из моих «Стрел любви». Боже мой, но какая дрянь Антуанетина! Чурбан она, кукла, дура!
Пентауров схватился за голову.
– Леня, ты должна играть Эсмеральду!… – решительно заявил он. – Без «но», без отговорок! – добавил он, видя, что девушка хочет что-то возразить. – Жив не хочу быть, если ты не сыграешь! Это цена твоей вольной! Без этого не отпущу тебя… Пожалуйста, пожалуйста, не возражай: я не люблю!
– Мне не позволит Людмила Марковна!… – проговорила, побледнев, девушка.
– А я документа не дам!
– Вы же обещали, Владимир Дмитриевич?
– Так что же? Даром я не обещал отпустить и не отпущу: заплати! Вот цена твоего выкупа: три представления! У меня три трагедии отложены и не могут идти из-за того, что нет актерки. Сыграешь их – иди, куда хочешь! Кажется, цена невелика… Без запроса, а? – пошутил Пентауров, видя, что Леня молчит и стоит, уронив руки. – Вольную я, как обещал, напишу завтра же… – продолжал он. – Это чтоб вы с maman были спокойны. Но на руки получишь ее только после трех представлений. Это решено и подписано!
– А если Людмила Марковна не согласится?
Пентауров развел руками.
– Тогда и я не соглашусь! Как угодно-с. Тут я помочь ничем не могу. Это уж твое дело, поговори с ней, урезонь! Я от этого отказываюсь! Она мне мать… но, – он постучал себя по лбу с жестом, чрезвычайно похожим на тот, что недавно проделала Людмила Марковна, – у нее тут… Ну ты сама понимаешь, что у нее тут!… По рукам, значит, а?
– По рукам… – тихо ответила Леня, протягивая свою руку навстречу пентауровской.
Тот заключил ее в объятия.
– Вот и чудесно, вот и превосходно! – восклицал он в полном восторге. – И делу конец! Мы тебя поотшлифуем еще, блеску этого придадим, выразительности… того, словом! Есть у тебя кое-какие недочетики, есть, ну, да мы с Белявкой с ними справимся! Все трагедии мои пойдут! Что это будет?! – Пентауров весь сиял и, что шарик ртути, катался по комнате, то потирая руки, то всплескивая ими. – Не завтра, а сегодня же пишу вольную. Лошадей вели подавать!
– Людмила Марковна еще не проснулась… Она хотела повидать вас до отъезда!
– А зачем? Нет, нет, нет. Я рад, я счастлив, у меня душа парит, а она опять начнет об этом… о покойниках!… Я еду! Скажи, что спешил в город писать документ тебе и потому не дождался ее. Ну, моя Эсмеральда, моя прелесть, моя птичка, до свидания! – Он послал Лене несколько воздушных поцелуев и побежал к лестнице. На середине ее он остановился, повернулся к провожавшей его девушке и погрозил ей пальцем: – Завтра жду от тебя письма с согласием!
И, не дожидаясь ответа, поспешил вниз.
Глава XIV
Дело у Нюрочки Груниной с Курденко, несмотря на самые пламенные желания ее ускорить его, не подвигалось вперед ни на волос.
А между тем до нее стали доходить слухи, что Курденко серьезно ухаживает за одной из самых богатых невест города и считается там чуть ли не женихом.
Нюрочка была девица расчетливая и даром время тратить не хотела, а так как у нее имелись другие возможности, то она и решила разузнать все подробно о гусаре и о его намерениях относительно нее.
Выполнить это было трудно, и потому Нюрочка обратилась за советом и помощью к Клавдии Алексеевне. Та, разумеется, приняла откровение Нюрочки близко к сердцу и сейчас же указала как на особенно пригодного для этой задачи человека – на Штучкина.
Нюрочка поморщилась.
– Н-ну?… – протянула она. – Тут нужно бы какого-нибудь тонкого человека!
– Дорогая моя, он тонок! Он чрезвычайно тонок! Он настоящий дипломат! – уверяла Клавдия Алексеевна. – Вид у него суровый, мрачный – да, это правда, но душа пренежная; я хорошо его знаю! Он с удовольствием сделает!
– Но я не хочу, чтобы он даже подозревал, для кого будет узнавать! – сказала Нюрочка.
– Ах, разумеется же, кто же ему это скажет?! – воскликнула Клавдия Алексеевна. – Я с ним дружна, я попрошу его, для меня будто бы, встретиться с Курденко и выпытать у него, в кого он влюблен и какие у него планы насчет женитьбы. Это так просто!
– Совсем непросто! – возразила Нюрочка. – Курденко прехитрый, увернется у него, как угорь…
– Тогда вот что!… – Клавдия Алексеевна подумала и затем нагнулась к собеседнице и прошептала: – Я его попрошу Курденко подпоить. А?
– Да, это лучше!
– И прекрасно! Так я сейчас же и в поход, времени терять нечего!
Клавдия Алексеевна принялась поспешно надевать перед зеркалом шляпу.
На ее счастье тот, кого она искала, встретился ей у только что устроенного тогда общественного сада.
Штучкин стоял у входа, расставив ноги и поднеся, словно для поцелуя, набалдашник трости ко рту, с сосредоточенным видом глядел на плотников, мастеривших в саду перила и скамейки.
– Чем это вы увлеклись? Здравствуйте, Андрей Михайлович! – духом выговорила, подойдя к нему, Клавдия Алексеевна.
Тот оглянулся.
– Да вот, наблюдаю… Гигантскими шагами мы идем за Европой! – Он покачал головой. – Удивительно! Сто лет всего прошло от дней Великого Петра, а уж, смотрите – общественные сады, мостовые…
Он с таким видом указал рукою вокруг, будто видел перед собой не посыпанные песком дорожки, а несколько похоронных процессий.
– Уж и мостовые? – усомнилась Клавдия Алексеевна. – Всего-то у нас одна Большая улица вымощена, да и та вся в ухабах! Я вас искала, Андрей Михайлович…
– Меня? Зачем я понадобился?
– Именно, понадобились. Но здесь говорить неудобно, пойдемте в сад…
Штучкин не успел ответить, как проворная Соловьева просунула свою длинную руку под его локоть и повлекла его на боковую аллею. Там она подвела его к скамейке, стоявшей под тенистым кленом, усадила и опустилась с ним рядом.
– Вы меня пугаете, Клавдия Алексеевна! – заявил Штучкин, глядя на торжественное выражение лица своей соседки.
– Пугаться совсем нечего, дорогой Андрей Михайлович! Нам, мне и еще одной особе, очень нужно узнать кое-что…
– Какой же еще одной особе?
– А это секрет. Нужно, чтобы вы узнали некоторую вещь у некоторого человека.
– И это тоже секрет?
– Нет. Но открыть их вам я так не могу: вы должны сперва поклясться, что никому не передадите!
– Клянусь моими сапогами! – сказал Штучкин, приподняв вверх два пальца.
– Не шутите, шутки здесь неуместны! – серьезно сказала Соловьева. – Дело идет о добром имени девушки!
Штучкин опустил руку и заинтересовался.
– Ну, ну, говорите!
– Нет, дайте сперва слово, что будете молчать!
– Ей-богу, честное слово, вот вам крест! – залпом ответил он, кладя на себя крестное знамение. – Только скажите, для кого же это я хлопотать должен?
– А вы не проговоритесь ей?
Штучкин опять перекрестился.
– Для Нюрочки Груниной! – шепнула ему ма ухо Клавдия Алексеевна, оглянувшись кругом. – Но, смотрите, ни-ни ей; иначе и я найду, кому порассказать ваши «тайны»!
– Сохрани Господи! – неопределенно воскликнул Штучкин.
Клавдия Алексеевна передала, что требовалось выполнить, причем подчеркнула, что такое деликатное дело могло быть поручено только ему, как осторожнейшему и умнейшему дипломату во всей Рязани.
Штучкин погладил свои черные бачки.
– Н-да… Конечно, мне трудные поручения не впервой… – самодовольно проговорил он. – Во Франции мне давали распутывать и потруднее затеи… Я сделаюсь, но – только для вас сделаю, Клавдия Алексеевна, попомните.
Клавдия Алексеевна нежно потрясла ему руку.
– Значит, тонко все обделаете, так, чтоб и заподозрить никто ничего не мог?
– Клавдия Алексеевна, я стратег и политик! – внушительно ответил он, выпрямляясь и строго глянув на Соловьеву.
Собеседники расстались; Клавдия Алексеевна поспешила обратно к Груниным, а Штучкин зашагал, выпятив грудь и покручивая тростью, в лавку Хлебодарова, где он рассчитывал найти Курденко.
У мосье Мишу он застал только одного Радугина.
Гусар сидел на обычном своем месте, за маленьким столиком в углу и в одиночестве допивал бутылку красного вина.
– А, Михаил Илларионович? – произнес, входя, Штучкин. – Что, никого еще нет? А Курденко ваш где?
– Вчера умер… – был ответ. – Душевно жаль человека!
Штучкин глянул на него и захохотал.
– Ну, уж вы и чудак, ей-богу! – он опять залился смехом.
– Чему вы? – невозмутимо серьезно осведомился Радугин.
– Заводчикову сказали про меня то же…
– Ну?
– А он домой ко мне…
– И что же?
Штучкин умирал со смеху и, не будучи в состоянии выговорить ни слова, зашлепал себя руками по щекам, наглядно изображая пощечины.
– С полсотни получил!
Радугин постучал стаканом о бутылку, и на звон явился Алексей.
– Коньяку с лимоном! – распорядился гусар. – Так с полсотни, говорите, он получил?
– И с лестницы потом кубарем! – Штучкин окончательно захлебнулся смехом. – А к вам он с претензией не обращался?
– Ко мне? – удивился Радугин. – Я ж до сих пор думаю, что вы давно покойник! – Он пожал плечами. – Может, это, впрочем, вы в претензии? – как бы спохватился он. – Пожалуйста, присылайте тогда ваших секундантов!
– Я доволен! – воскликнул Штучкин, вытирая слезы, выступившие у него на глазах.
Алексей принес бутылку и пару стаканчиков: рюмок гусары не употребляли.
Радугин налил их и чокнулся со Штучкиным.
– За грядущее воскресение мертвых! – произнес он.
– А ведь вы философ! Вас не понять! – заметил Штучкин, выпив свой стаканчик и ставя его на стол.
– Значит, все, что непонятно, – философия?
– Разумеется. Кто же понимает философов? – с полным убеждением ответил Андрей Михайлович.
– Но не понимают и ослов: значит и осел философ?
– То скотина. Вы ужасно любите завести человека в дебри. С вами страшно говорить!
Радугин пожал плечами.
– Тогда выпьем молча!
За повторенным стаканчиком последовали дальнейшие, и Штучкин начал чувствовать необыкновенный подъем и легкость во всем теле; все ему стало казаться чрезвычайно простым, хорошим и приятным. На лице его расплылась блаженная улыбка.
– А Курденко будет? – осведомился он, воззрившись на своего невозмутимого собеседника.
– Что это он вас так интересует сегодня? – ответил вопросом же Радугин.
Штучкин вспомнил, что он в должности дипломатического посла и хотел сделать серьезное лицо, но, сверх ожидания, улыбка оказалась сильнее его желания, и он вынужден был взяться за обе щеки рукой и провести по ним вниз, чтобы согнать ее.
– Так… дельце к нему имею!… – вдруг, опять расплываясь от улыбки, добавил он.
– Какое дельце?
Штучкин поднял указательный палец:
– Цс-с! Секрет! – Он подмигнул, потом захохотал и замотал головой: – Потеха!
– Ваше дело! – равнодушно отозвался Радугин и, позвонив опять, потребовал вторую бутылку.
Новый стаканчик возымел на Штучкина странное действие: он сделал страшные глаза и перегнулся через стол к самому лицу Радугина.
– Нюрочка Грунина в него влюблена… – прошептал он на всю комнату.
– За ее здоровье! – ответил тот, опять чокаясь с Андреем Михайловичем. – И что же дальше?
– Вот я и жду его! – шепотом же продолжал Штучкин. – Я ж его подкуплю, все секреты его выпытаю! Мастер я на это!
– Какие?
– Собирается он жениться на ней или так… – Штучкин повилял пальцами: – Время проводит…
– А вам какая печаль?
– Как… какая? – Штучкин не без труда одолел это слово. – Нюрочка сама просила меня узнать по секрету… Ну и узнаю. Когда я был во Франции…
Появление Заводчикова оборвало речь Штучкина.
– А, Коленька?! – взныл он своим утробным голосом, увидав того. – Как живешь-поживаешь?!
Заводчиков даже побледнел, увидав Штучкина; прыщи его ярче закраснелись на лице его.
– Покажи личико, зажило ли? – продолжал, хохоча, Штучкин. – Щеки-то, щеки ничего, а?
– Я, кажется, с вами на брудершафт еще не пил! – злобно возразил Заводчиков, здороваясь только с Радугиным, которому он передал событие в смягченных красках и к которому не питал никакой вражды; происшедшую с ним неприятность он ставил в вину исключительно Штучкину, наговорившему жене Бог знает что на его счет.
Радугин встал; глаза его были воспалены, но на ногах держался он, как следует.
– Благословляю вас, дети! – проговорил он не совсем твердым языком. – Ссорьтесь, убивайте друг друга, только не размножайтесь!… А вам, господин Талейран, совет дам: чужих секретов не узнавайте и имени ближнего всуе не поминайте!
Штучкин бессмысленно уперся в него глазами, засмеялся, опустил голову на руки, и когда Радугин зашагал, звеня шпорами, к двери и коснулся ее – он уже спал как убитый.
Заводчиков бросился в лавку и через минуту вернулся оттуда с листом почтовой бумаги, с гусиным пером и чернильницей.
Он присел за один из столиков и стал выводить на листке, стараясь подражать женскому почерку, следующее: «Милый мой Андрэ! – потом на следующей строчке: – Как ты верно сказал, поганая рожа твоей жены способна даже у свиньи вызвать икоту до боли под ложечкой».
Дальше значилось: «Я обожаю тебя! Соври своей дуре, что идешь писать мемуары, и, как всегда, приходи скорей к обожающей тебя».
Заводчиков перечитал написанное, потом осторожно разорвал листок на полоски, так что каждая фраза стала казаться частью изорванного на клочки письма, и засунул их в боковой карман Штучкина. Чтоб сделать заметным место, где лежали эти убийственные документы, он вытащил из своего кармана флакончик с духами и небольшой шелковый платочек, обшитый кружевами, приобретенный им специально в целях давно обдуманной мести.
Надушив платок, он сунул его вслед за как бы случайно сохранившимися лоскутками, но оставил кружевной уголок висеть снаружи на груди Штучкина.
Покончив с этим, он побежал опять в лавку и, послав за извозчиком, принялся будить своего врага. Сделать это удалось только с помощью нашатырного спирта.
Двое молодцов вывели под руки совсем раскисшего Штучкина и усадили его на гитару; один из них поместился рядом, обняв его за плечи.
– Не говори, откуда привез барина! – распоряжался Заводчиков, сунув двугривенный в руку молодцу. – Скажи, на улице, мол, встретил. Да возвращайся скорее с этим же извозчиком, я ждать буду!
Дрожки забренчали, увозя стратега и политика к домашним пенатам.