Текст книги "Гусарский монастырь"
Автор книги: Сергей Минцлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
С. Р. Минцлов
Гусарский монастырь
Роман
Минцлов С. Р.
Гусарский монастырь. Роман.
СПб.: Издательский дом «Ленинград», 2013.
ISBN 978-5-516-00010-2
Аннотация
Большой старый дом в Рязани, принадлежавший старой помещице и отданный ею под постой гусарам, получил в народе название «Гусарский монастырь». Вернувшийся из Петербурга Владимир Пентауров строит здесь театр, а скучающие гусары ждут чего-нибудь… Во время спектакля – они, конечно же, в первых рядах.
Великолепный любовно-авантюрный роман писателя С. Минцлова – один из лучших в этом жанре.
Перед настоящим гусаром не устоит ни светская дама, ни лютый враг. А благородные рыцари золотого века русского дворянства не прощают подлость и измену.
Глава I
Усадьба Владимира Димитриевича Пентаурова занимала в сороковых годах в городе Рязани целый квартал.
С Большой улицы сквозь решетчатую зеленую ограду прохожим виден был стоявший в глубине широкого двора огромный, двухэтажный дом с мезонином и башенками по углам, придававшими ему вид старинного замка; старинным он был и на самом деле, так как выстроил его еще прадед Владимира Димитриевича в царствование императрицы Елизаветы.
Перед домом красовалась высокая куртина, несколько закрывавшая, благодаря разросшимся на ней кустам сирени, выступ пространного шатрового подъезда.
По ту сторону дома, за клумбами цветов, раскидывался густой парк из столетних, неохватных лип; прямая аллея, начинавшаяся от увитого плющом балкона, пересекала парк и упиралась в только что начатое постройкой большое здание, выходившее фасадом на другую улицу.
Рязань в те времена изобиловала богатым дворянством, широко, по-помещичьи расположившимся и проживавшим в ней, но усадьба Пентаурова и сам хозяин ее пользовались в городе особой известностью.
Владимир Димитриевич считался загадочным человеком. С большими связями в Петербурге, богатый, побывавший – что было редкостью тогда – за границей и, стало быть, повидавший виды, он вдруг года два назад вернулся из столицы в Рязань и зажил в ней безвыездно и даже только раза два-три заглянул в свое подгородное имение Баграмово. Что была за причина такого переселения – никто в городе не знал, и, как ни ломали себе рязанцы головы, додуматься ни до чего не могли.
Одни полагали это следствием смерти жены Пентаурова, приключившейся в Петербурге, и после которой якобы столица ему опостылела; другие шепотком передавали, что он навлек на себя немилость кого-то из великих мира сего, чуть не самого императора. Третьи, самые рьяные вестовщики, несли такую окончательную несуразицу, что на них только руками махали.
Как бы там ни было, но Пентауров, переселившись в Рязань, сделал всего три-четыре официальных визита и затворился в своих палатах. Псовой охоты, излюбленного тогда занятия помещиков, он терпеть не мог и не держал, хозяйством лично не занимался и чем наполнял свои досуги опять-таки было неизвестно.
И вдруг через два года в полном безмолвия парке Пентаурова застучали топоры и плотники стали возводить какое-то строение.
Первою всполошилась Клавдия Алексеевна Соловьева, девица лет тридцати пяти, необычайно длинная и сухопарая и чрезвычайно интересовавшаяся всем, что ни происходило в городе.
Уже больше недели назад, проходя мимо парка, она приметила, что к нему начали свозить бревна. Она остановилась и обратилась к возчикам с вопросом, зачем они привезли бревна.
Бородатый, осанистый мужик в белой посконной рубахе [1] [1] В прошлом коноплю, известную еще до льна, выращивали повсеместно для производства посконной, или замашной, ткани. Такое название она получила благодаря мужским растениям конопли, из которых и делали более тонкое, но при этом очень прочное волокно. Мужские растения цветут и созревают на несколько недель раньше, поэтому выбирать их не составляло труда. В конце лета убирали женские. Из их семян получали пищевое масло, а также более грубые нити – пеньку, которая в основном шла на изготовление веревок и канатов, реже – на производство ткани. Посконные ткани считались у крестьян лучшими для рубах.
[Закрыть] и синих штанах глянул на тощую, как шест, незнакомую не то барыню, не то барышню, бывшую, несмотря на жаркий июньский день, в толстой черной мантилье и под раскрытым огромным, что верхушка копны, порыжелым зонтом. Маленькие черные глазки Клавдии Алексеевны оживленно бегали то по бревнам, то по лицам артели, то по части парка, прилегавшей к забору. Но разгадки происходившему ниоткуда не появлялось.
– Велено… – отозвался возчик.
– Кто велел?
– Барин, стало быть, наш; Пентауровские мы.
– Зачем?
– Этого мы знать не можем!
Мужик ухватил за конец бревно и стал подымать его через колесо.
– Строиться, что ли, хочет ваш барин, или забор будут поправлять?
– Забор?… – Мужик гак неопределенно произнес эго слово, что Клавдия Алексеевна сочла его за утвердительный ответ и, не видя больше ничего интересного кругом, поспешила дальше, чтобы успеть первой разнести весть, что Пентауров наконец зашевелился и решил поправлять свой значительно пообветшавший забор.
– Ну и ду-у-ра!… – протянул мужик, когда она отошла на значительное расстояние. – Таки бревна да на забор?
– Что с нее взять? – ответил другой, как бы сожалеючи. – Видал, чать, какая у нее головка, что куричья, на спичке взоткнута. А глаза-то, братцы? Ровно блохи прыгают!
Мужики захохотали.
На другой день на место предстоящих работ, дыша, что запаленный конь, прикатился Арефий Петрович Званцев.
Званцев был не только известен решительно всей Рязани, но и весьма любим всем дворянством ее. Любили его прежде всего за наружный вид, сразу заставлявший улыбаться людей: он состоял как бы из двух арбузов, – маленького и большого, поставленных друг на друга. Верхний, маленький арбуз, цвета новорожденного поросенка, был всегда тщательно выбрит и спереди, кроме щелок для глаз и рта, имел красную пуговку – носик и по бокам пару больших, словно приклеенных, ушей. Нижний арбуз и короткие ножки облекала коричневая пара.
Не имея гениальной прозорливости Соловьевой, обладавшей даром сообщать вести о событиях еще накануне их происшествия, он обладал даром потешать город и весьма немаловажной статьей для него являлось улавливанье Клавдии Алексеевны и уличенье ее во лжи. Эта неисчерпаемая статья необыкновенно радовала рязанских обывателей, и даровые представления, устраивать которые Званцев был великий мастер, доставляли ему, владельцу трех крепостных душ, не только безбедное, но и приятное существование.
– А ну-ка, как нынче погрызутся Арефа с Клавдинькой? – говаривали обыватели, собираясь на какую-нибудь вечеринку и уже заранее испытывая удовольствие.
Как человек сметливый и в строительных делах более сведущий, Званцев, как только окинул заплывшими жиром глазками груду навезенного материала, сразу сообразил, что забор тут ни при чем и что Пентауровым затеяно что-то другое.
Сердце взыграло у него при мысли о предстоящем посрамлении Соловьевой и, улыбаясь и причмокивая, он поспешил в лавку купца Хлебодарова, в которой, как ему было известно, забирал разную бакалею приказчик Пентаурова.
Лавка Хлебодарова находилась неподалеку, на углу той же улицы, и почиталась в Рязани самой лучшей; позади лавки имелась просторная комната, куда допускались только избранные посетители и где, под видом «пробы» вновь полученных вин, происходили веселые попойки и легкие кутежи преимущественно офицеров квартировавшего в Рязани гусарского Белоцерковского полка и сливок мужской части общества.
Михайло Хлебодаров у них известен был под шутливым прозвищем «мосье Мишу», данным ему кем-то из гусаров.
Для более серьезных кутежей служила гостиница, занимавшая весь верх над лавкою и примыкавшими к ней складами того же владельца.
Хлебодаров – огромный, грузный человек, с умным, но непомерно раздутым лицом, словно весь налитой растопленным жиром, колыхавшимся под кафтаном, был в лавке и беседовал с двумя какими-то чуйками [2] [2] Чуйка, (устар.). Верхняя мужская одежда в виде длинного суконного кафтана. Толковый словарь Ефремовой. Перен. Человек в такой одежде (разг.).
[Закрыть], когда в нее, с видом приятно прогуливающегося человека, со шляпою на боку, чуть повихливая бедрами, мурлыкая и помахивая палкою, вошел Званцев. Чуйки почтительно отступили в стороны.
– Здравствуй, Михайло Дмитрич! – небрежно бросил он, подходя к прилавку.
Голос у него оказался визгливым и совершенно бабьим.
– Доброго вам здоровьица-с!… – ответил тот, слегка наклонив голову с начавшею просвечивать лысиной.
– Как живешь-можешь? – покровительственно продолжал Званцев, делая вид, что рассматривает разные сласти, выставленные в открытых ящиках.
– Терпит Бог – помаленьку-с… Что вашей милости требуется-с?
– Да… вот так… а свежее шампанское получил? – словно вдруг вспомнил гость.
Легкий лукавый огонек мелькнул на миг в темных глазах Хлебодарова.
– Нет-с… – ответил он. – А старенького сколько угодно-с!
– Ну, мне оно не нравится; я такого не пью. Вот когда придет новое, тогда возьму дюжинку. Кстати: что это Пентауров – строиться никак затеял?
– Выходит, что так-с.
Званцев насторожился.
– Чего же это он так? – сказал он, пробуя миндаль из мешка. – Хороший миндаль, а почем?
– Сорок копеечек фунтик.
– На серебро? – ужаснулся Званцев. – Разорить ты нас всех, Михайло Дмитрич, хочешь! Дом, что ли, он себе новый строить вздумал?
– Вроде как бы дом…
– А это почем? – Званцев запустил горсть в другой мешок. – Вкусная шептала [3] [3] Шептала (устар.) Сушенные на солнце абрикосы или персики с косточками. Толковый словарь Ефремовой.
[Закрыть]! Так что же такое вроде дома может быть – конюшня?
– Те-а-тр-с… – внушительно выговорил Хлебодаров.
У Званцева из открывшегося рта чуть не вывалилась только что засунутая в него крупная шептала.
– Театр? – как эхо, совсем фистулой [4] [4] Высокий звук мужского или женского голоса своеобразного тембра; фальцет.
[Закрыть] визгнул он в изумлении.
– Да-с. Приказчик их, пентауровский, сам мне сказывал!
– Вот это так пуля! – все еще не придя в себя, протянул Званцев. – Да что же в этом театре делать будут?
Купец развел похожими на подушки руками.
– А уж этого не знаем-с: их на то воля. Представлять, надо быть, станут, как на Москве, слыхать, представляют!
Званцев озабоченно поправил шляпу на голове и принялся застегивать пуговицы своего серого сюртука; новость оказалась настолько поразительной, что разносить ее будничным образом не подобало.
– Однако заболтался я тут с тобой… некогда мне! – проверещал он. – Ну, прощай, Михайло Дмитрич!
Званцев с достоинством вышел из лавки, но минуту спустя опять заторопился и чуть не бегом пустился по улице.
– Голосок-то как у свинки! – соболезнующе проронила одна из чуек, проводив его глазами.
– Богатый, надо быть, барин? – поинтересовалась другая. – На много, чать, берет у тебя, Михал Митрич?
Хлебодаров усмехнулся и провел ладонью по реденькой, но длинной бороде своей.
– На рупь в год! – проронил он в ответ. – А наверещит, как с настоящими господами придет, – сразу на сто!
Глава II
Новость, быстро разнесшаяся по городу, поразила и взбудоражила решительно всех.
Театра в те времена в Рязани не было; знали о нем только понаслышке и для большинства обывателей, не заглядывавших в Москву, даже само слово это звучало, как что-то необычайное и даже жуткое.
Затей такое предприятие кто-нибудь из других помещиков, подобного количества толков оно, может быть, и не вызвало бы. Но его затеял отшельник, и без того загадочный человек, и притом так неожиданно.
К месту постройки начались паломничества; всем хотелось своими глазами убедиться в справедливости слухов и взглянуть, что творится в недоступном ни для кого парке Пентаурова.
Многие из помещиков, разъехавшихся на лето по деревням, нарочно вернулись в Рязань; некоторые приезжали даже с семьями, и обыкновенно пустынная улица позади парка Пентаурова превратилась в своего рода Невский проспект, по которому от четырех до пяти часов дня вереницей, как на масленичном катании, медленно стали проезжать высокие гитары [5] [5] ВМосквегитаройзовутдолгиедрожки, не круглые, непролетки, калибер, дрожки, прозванные гитарами, на которыя надо было садиться верхом, как на лошадь, и где возница сидел у вас почти на коленях. Название калибра – полицейское. Который-то из полицмейстеров обязал извощиков иметь дрожки по образцовому калибру, и притом рессорные. Отсюда дрожки на железных рессорах без места для кучера получили название «калибра».
[Закрыть], дрожки [6] [6] Дрожки – легкий одноместный или двухместный открытый экипаж на рессорах.
[Закрыть] и даже рыдваны-коляски [7] [7] Рыдван – старинная большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей. Толковый словарь Ефремовой.
[Закрыть], наполненные, как клетки с курами на базаре, рязанцами всяких возрастов.
Кто не имел своих лошадей – тот прогуливался пешком.
Разряженные дамы, в накинутых на плечи разноцветных, большею частью желтых шалях с каймою внизу, щебетали, что ласточки перед отлетом, но громче и чаще всех слышался голос полнотелой Марии Михайловны Груниной, – дамы, занимавшей в городе первенствующее место, не по положению мужа, а по необычайной способности говорить без умолку в течение какого угодно времени и о чем угодно.
Как и всегда, ее сопровождали муж, благообразный пожилой господин с седеющими густыми баками, Антон Васильевич, и черноглазая дочка Нюрочка, барышня лет двадцати; при Марье Михайловне они всегда поневоле безмолвствовали, и только Нюрочке, девице весьма проворной, изредка, при долгой остановке их коляски около встречной, удавалось в секунду оплошности маменьки выкрикнуть словечко-другое своей приятельнице.
Гулянье, так неожиданно перенесенное с Большой улицы на захолустную Запарковскую, начавшую всеми звучно именоваться Театральной, доставило обитателям ее огромное удовольствие. Но, как везде это водится, нашлись и недовольные.
К числу последних принадлежал отставной приказный Зосима Петрович Морковкин, владевший чистеньким, веселым домиком на углу той же улицы, и священник отец Михей, в приходе которого состояли Пентауров и Морковкин.
Причины недовольства их были, разумеется, различные. Отец Михей, никогда никого не осуждавший, молчаливый человек в больших, темных очках, скрывавших его больные глаза, в сущности, никакого неудовольствия не заявлял, а, услыхав о затее Пентаурова, проронил только: «Не подобало бы!»
Все остальное договорила его попадья, дебелая и румяная, с волосами что смоль, Маремьяна Никитична, державшая в своих руках не только отца Михея, но и весь причт.
– Изволите видеть, что надумал?! – сдвинув черные брови, говорила она низким, звучным контральто. – На церковной крыше, прости Господи, черти в свайку играли, вся в дырах, а он, самый богатый прихожанин, – театр бесовский строит!
– Правильно-с, матушка, правильно… – поддержал ее Морковкин, их сосед и приятель, бывший у них на ту пору в гостях. – И какой это такой будет театр – неизвестно! Не иначе как разврат, думается мне.
Он открыл с глубокомысленным видом табакерку, затянулся понюшкою и покачал, словно молью побитою, головой.
– Доносец на сие написать, я так полагаю, следовало бы!
– На что же доносец? – удивился отец Михей. – С разрешения властей, чаю, он делает?
Желтые брови Морковкина взъехали на лоб. Он поднял вверх указательный перст.
– С разрешения ли, отец Михей? А ежели и разрешено, так ведь фармазонство [8] [8] Фармазонство, franc maçon (фр.), устар., простореч. То же, что франкмасонство. Перен. вольнодумие, нигилизм. Малый академический словарь.
[Закрыть] нынче не в поощрении! Оборотите это во внимание!
– И напиши, напиши, Зосим Петрович! – одобрила Маремьяна Никитична. – Фармазонство это, верное твое слово!
Отец Михей молчал и только неопределенно качнул головой.
Долетела новость и до гусарского полка и вызвала там большой восторг среди молодежи. Особенно обрадовала она «гусарский монастырь»: так именовался тогда в Рязани обширный, запущенный дом, стоявший в конце Левитской улицы; сад его, густой, что лес, спускался с горы к самой Лыбеди – небольшому озеру, расположенному в глубокой котловине на краю города.
Дом этот принадлежал какой-то старой помещице, никогда не наезжавшей в Рязань, и отдан был ею под постой гусарам. Помещался в нем целый второй эскадрон; дом занимало пятеро офицеров, а в многочисленных службах вокруг него располагались солдаты.
Настоятелем «монастыря» состоял эскадронный командир, ротмистр Костиц, усач чрезвычайно сурового вида; отцом благочинным был громадный поручик Возницын; отцом-ключарем и казначеем – молчаливый и всегда серьезный поручик Радугин, имевший обычай, если его спрашивали о здоровье кого-либо из знакомых, отвечать самым искренним и грустным тоном: «Умер вчера», что нередко приводило к всевозможным происшествиям; отцом-келарем был хорошенький, что девушка, корнет Курденко. Пятый из них, самый юный и только что произведенный в прапорщики Светицкий, числился отцом звонарем.
Посетители «монастыря» – и штатские, и военные – все именовались «богомольцами».
«Монастырь» жил самой развеселой жизнью и вызывал зависть к себе у других эскадронов, расположенных далеко не так удобно и привольно, как счастливый второй.
Весть о закладке в городе театра привез в «монастырь» один из самых частых «богомольцев» его, некий Андрей Иванович Штучкин, господин средних лет, высокий и необычайно мрачной наружности, обладавший глухим, загробным голосом и похожими на черные кусты бровями; в «монастыре» он слыл под названием «голос из камина». Ни на военной, ни на гражданской службе он никогда не служил, дальше Москвы никуда не заглядывал, но именовал себя военною косточкой и любил рассказывать разные приключения, случавшиеся с ним во Франции.
Только что поднявшиеся с кроватей гусары сидели в большой зале, служившей им общей столовой и приемной, и отпивались после крепкой вчерашней попойки черным кофе, когда быстрыми шагами к ним вошел Штучкин.
– Господа! – не здороваясь, начал он голосом, выходившим как бы из соседней стены и подымая правую руку, в которой держал шляпу. – Событие величайшее!
– Соседняя попадья родила тройню! – густым басом вставил Возницын, сидевший, вернее возлежавший за столом, с ногами, положенными на кресло.
Штучкин опустил руку.
– Отец благочинный! – внушительно ответил он. – Мы, военные, сплетнями не занимаемся. У нас в Рязани скоро будет театр!
– Да ну? – в голос воскликнули Курденко и Светицкий; первый даже вскочил со стула.
– Истина-с! Пентауров начал строить театр…
– Стро-о-ить еще только? – разочарованно протянул Курденко. Он махнул рукою и сел допивать свой кофе.
– Это еще с год пройдет, пока будут давать в нем представления! – сказал Светицкий.
– Нет-с, не год! – возразил Штучкин. – А через два месяца. Пентауров его строит.
– Кто это такой? – проронил Костиц.
– Вы не знаете Пентаурова? – изумился Штучкин.
Костиц скосил налитые кровью глаза на правый ус свой, спадавший ему на грудь и покрутил его.
– Не имею этой великой чести…
– Первый богач рязанский! При дворе был в фаворе, Потемкиным вторым, может быть, был бы, но… – Штучкин понизил голос и оглянулся на дверь. – Сорвалось! Дуэль у него с Аракчеевым чуть не вышла, сюда велели выехать. Вот-с кто такой Пентауров. И он сам мне вчера сказал, что через два месяца подымет занавес. Этими словами сказал! А актриски у него, господа, какие… У-ух! – Штучкин вытянул вперед хоботком бритые губы и поцеловал кончики своих костлявых пальцев.
Еще измятые после сна лица всех оживились.
– Вы их видели? – быстро задал вопрос Курденко, слывший, несмотря на свою девичью наружность, первым ходоком по части женского пола.
– Разумеется. Всех их знаю!
– Откуда он их набрал? – спросил Светицкий.
– Откуда? Ну, девки дворовые, разумеется: кто ж еще в актрисы пойдет?
– Дуры дурами и будут по сцене ходить! – насмешливо отозвался Возницын. – Есть что посмотреть: королевы, мадам «Чаво»!
– Вы, Лев Михайлович, любите, не глядя, критику пустить! – возразил Штучкин. – Подлинную королеву в театр ведь из-за границы не выпишешь! А девка девке рознь. У него замечательные есть: по-французски даже говорят!
– Быть не может? – усомнился Курденко.
– Ей-богу, сам говорил с ней! Личиком – херувим. И имя у нее замечательное – Леня, Леонида то есть…
Гусары переглянулись.
– Что ж, отец-настоятель, – проговорил Возницын, поворачиваясь к Костицу, – коль такое дело, отмолебствовать, как будто, подобает?
Костиц кивнул начавшей седеть головой в знак согласия.
– Ударь, сыне, в кандию!… – обратился он к Светицкому.
Тот протянул руку к подвижному колоколу, висевшему на небольшом треножнике, поставленном перед ним на столе, и дважды дернул за ремешок, привязанный к языку. Звон разнесся по всему дому.
Из прихожей выскочило двое вестовых.
– Шампанского! – приказал Костиц.
Вестовые исчезли и мигом появились снова с бутылками, завернутыми в салфетки.
– Господа! – слабо запротестовал было Штучкин. – Нельзя, ведь десять часов утра всего.
– Не впадай в ересь, нечестивец! – произнес всем говоривший «ты» Костиц, протягивая ему большой стакан, полный искрившимся вином.
– За процветание театра! – воскликнул, подымая свой стакан, Светицкий
– За Леню! – поддержал Курденко.
Все чокнулись и залпом осушили вино; лица начали зарумяниваться, только Костиц и Возницын составляли исключение, так как и без того были цвета доброго старого бургонского.
После первого стакана выпито было по второму и по третьему, и только когда огромные, стоявшие у стены английские часы начали бить полдень, посоловевшие глаза Штучкина с недоумением и страхом, точно на лице привидения, остановились на циферблате. Он спохватился и вспомнил, что ему необходимо торопиться домой.
– Двенадцать часов?! – ужаснулся он, подымаясь с места. Язык плохо повиновался ему.
– А же-на ска-жет, что я опять пьян!
– Это будет напраслина! – возгласил под общий смех Возницын.
Курденко, сидевший рядом с Штучкиным, схватил его за рукав.
– Погодите! – сказал он и повернулся к Костицу. – Отец-настоятель, повелишь ли богомольцев до многолетия отпускать?
– Нет! – отрубил тот. – Ну-ка, отец благочинный, хвати за болярина Курдюмова, или как его там…
– Пентаурова, – поправил Светицкий.
Огромный Возницын встал и густо, как настоящий протодьякон, откашлялся в руку.
– Потешнику нашему, театросоздателю и девок учителю, болярину Пентаурову… – могучими раскатами пронеслось по двусветной зале. – Театру его, и лицедейкам, и господам театралам, и всем в подпитии находящимся, – многая лета-а-а…
Стекла зазвенели в окнах при последних словах; побагровевший Возницын взял стакан с вином, разом, как рюмку водки, опрокинул его в рот и тяжело плюхнулся в затрещавшее кресло.
– Великолепно! – проговорил Штучкин. – Ну я, однако, бегу…
– А кому-то сегодня попадет! – лукаво протянул Курденко, прощаясь с ним.
– Мне? – Штучкин ткнул пальцем в свою грудь. – Никогда! Я ни в одном глазу!
– Не женитесь никогда, сыны мои! – во всеуслышание объявил Костиц. – Бо впадете в житие прискорбное, аки сей богомолец наш! Будут обнюхивать вас жены ваши по возвращении вашем и учинять скандалы велие.
Под общие шутки и смех Штучкин распростился с гусарами и поспешил усесться в свою гитару с парой понуро стоявших лошадей.
Только что выехал он на Левитскую улицу, навстречу ему попалась бричка [9] [9] Бри́чка (польск. bryczka, bryka) – известная с XVII века легкая повозка для перевозки пассажиров. Кузов мог быть как открытым, так и закрытым и крепился на двух эллиптических рессорах. Верх делали кожаным, плетеным или деревянным, иногда его утепляли; были модели и без верха. В России брички делали обычно без рессор, тогда как в Западной Европе чаще на рессорах и с откидным верхом. В бричку запрягали одну или пару лошадей.
[Закрыть], запряженная парой буланых коньков.
– Стой, стой! – завопил сидевший в ней господин в белой накидке.
Повозки остановились, и Штучкин, в глазах которого все двоилось и рябило, узрел к крайнему своему изумлению два прыщеватых лица на узких плечах вечного рязанского жениха – Николая Николаевича Заводчикова.
– Вы откуда? – хрипло прокричал Заводчиков, встав в своей бричке.
– Из монастыря… – выпрямившись, что шест, раздельно выговорил Штучкин.
– Что, служат там сегодня? – Карие глаза плюгавого Заводчикова так и шарили по лицу Штучкина.
Тот вдруг икнул, прикрыл губы рукою и кивнул головой.
– Служат… и с многолетием…
– Пошел! – крикнул вдруг Заводчиков на своего кучера и ткнул его несколько раз в загривок. – Чего ты ждешь, осел?!
Экипажи разъехались в разные стороны.