Текст книги "Гусарский монастырь"
Автор книги: Сергей Минцлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Глава VI
– Правда, чудный у нас сад? – воскликнула Соня, добежав до круглой площадки среди аллеи и остановившись на ней. – Я его так люблю!
Вся сияющая и радостная от молодости и избытка сил, она была очень мила, и Светицкий, и без того неравнодушный к ней, почувствовал себя покоренным окончательно.
– Сад отличный! – ответил он. – У вас здесь все хорошо, Софья Александровна!
Девушка не поняла затаенного смысла его слов.
– Правда ведь? – сказала она, идя рядом с гусаром и обмахиваясь веткой жасмина. – Эта часть перед домом у нас называется бабушкиным садом: она сама здесь много деревьев посадила. А вот на этой скамейке, – Соня указала рукой на зеленую скамью, затаившуюся под столетним кленом, – она в первый раз с дедушкой в любви объяснилась. И папа с мамой тоже…
– Наследственная скамья… – отозвался Светицкий.
– Да, да! И каждый уголок здесь полон каких-нибудь воспоминаний: это так хорошо – иметь такой сад, правда? Иной раз идешь одна, задумаешься – и вдруг видишь дедушку с бабушкой совсем молоденькими, знаете, как на больших портретах, что в гостиной висят, и папу… все точно оживут и гуляют по аллеям с тобой! Бабушка ведь очень красивая была!
– У вас все очень красивые в семье… – несмело заметил Светицкий.
Соня не ответила, и молодые люди, оба покраснев, молча, шли по аллее. Светицкий волновался и не находил ни слов, ни решимости произнести то, что кипело внутри его.
– А вы, Софья Александровна, где – здесь будете объясняться? – вполголоса спросил наконец он и заалел по самые уши.
– Непременно на ней же! – ответила, улыбаясь, Соня.
Гусар остановился.
– Так… может быть, мы пойдем посидим на ней?
Соня в смущении скрутила ветку жасмина.
– Нет, лучше побегаем! – вырвалось у нее, и она бросилась бежать в глубину сада.
Гусар постоял несколько секунд с разочарованным видом, затем вдруг ожил и кинулся вдогонку.
Курденко приехал в Рыбное только из чувства товарищества, как он выразился Светицкому, когда тот упрашивал его ехать с ним и тем ему дать возможность побыть наедине с Соней.
Беседовать со старухами он не любил и потому был очень доволен, когда оказалось, что у Степниных составится для него более подходящее общество в виде Нюрочки Груниной.
Груниной, да и вообще никем из барышень и дам, Курденко особенно не интересовался, но любил всех поддразнивать и пользовался славой сердцееда и опасного человека.
Имел он большой успех и у Нюрочки Груниной, и бойкой девице очень хотелось назваться поскорее мадам Курденко. Поэтому, когда гусар преувеличенно галантно подал ей согнутую в виде кренделя руку, она тотчас продела в нее свою и с затаенною радостью в душе отправилась с ним в прохладные сумерки аллеи.
– Я куда ваш Светицкий девался? – с невинным видом спросила Нюрочка.
– Где «мой» Светицкий, не знаю, а свой собственный был на балконе.
– А Сонечка где?
– Была там же.
– Где же они теперь?
– Там же, где и мы с вами, вероятно… Что, разве это неприлично? Скорее вернемся тогда назад! – добавил Курденко, заметив, что Нюрочка с легкой гримасой поджала губки.
– Нет, нет, отчего же, нисколько… – ответила та, удерживая своего спутника. – Расскажите, что вы поделываете… Все кутите?
– Помаленьку-с… – ответил Курденко.
– Нехорошо!… – Нюрочка покачала головой.
– Неужели?
– Вы неисправимы. И все так же, конечно, ухаживаете за всеми?
– Я? – искренно удивился Курденко. – Помилуйте, уж в этом-то, кажется, не грешен!
– Пожалуйста… – она погрозила пальцем. – Я все знаю!
– А! Со всезнающими не спорю!
– Вот видите, сами сознаетесь? Знаете, что мне ужасно хочется? – Нюрочка кокетливо склонила голову и заглянула снизу вверх в лицо гусара.
– Лишен этой чести…
– Женить вас!
Курденко высвободил руку и отступил на шаг от своей дамы.
– Не говорите таких страстей: к вечеру дело идет! – произнес он с притворным ужасом. – Кем же вы собрались осчастливить меня, осмелюсь узнать?
– А уж это выбирайте сами! – еще игривее ответила Нюрочка. – Я у вас посредницей буду!
– Интересует меня одна барышня… – медленно, как бы в раздумье, начал Курденко. – Да не пара она мне!
Глаза Нюрочки заблестели под опущенными ресницами.
– Кто она? – скромно поинтересовалась она.
– Фамилии пока не назову…
– Почему же вы думаете, что она не пара вам?
– Да, видите ли, грешен уж я очень, в ад прямо попаду, а она святая, в рай метит… нам и не по пути выходит!
– Ну а если она и в ад готова вместе с вами идти? – Нюрочка остановилась, выпрямилась и с такой выразительностью произнесла эти слова, что Курденко понял, что еще миг и он попадет в ад гораздо скорее, чем рассчитывает.
– Нет, я не тороплюсь! Пусть уж она одна туда отправляется! – насмешливо ответил он. – Человек я набожный, мне надо сперва отмолиться как следует в монастыре!
Стан Нюрочки принял обычное положение; она закусила губы.
Молча сделали они шагов двадцать и, выйдя на перекресток аллей, столкнулись с другой парой – Соней и Светицким.
И те и другие увидали неожиданную картину: на бабушкиной скамейке сидела Аня, а около нее на коленях стоял Шемякин и, обняв, целовал ее в шейку.
Услыхав голоса, Шемякин оглянулся, медленно поднялся с колен и сел около жены.
– Господа, я в этой ужасной сцене не виноват: я был только Адамом! – сказал он, обчищая, песок с колен. – Вы все видели, как она меня целовала?
Анечка всплеснула руками.
– Ты совсем бессовестный! – воскликнула она. – Господа, да ведь это же он меня целовал?!
Под начавшийся смех и шум Соня с улыбкой обратилась к насупившемуся Светицкому.
– Ничего не поделаешь… наша вакансия занята, Дмитрий Назарович!
Все веселой гурьбой направились к дому.
Нюрочка, чтобы наказать своего дерзкого кавалера, взяла под руку Соню и пошла рядом с ней и с Шемякиным.
Гусары несколько поотстали.
– Что, отче звонарь, мрачен? – спросил Курденко. – Иль не выгорело?
Светицкий молча кивнул головой.
– Эка, нашли чего печалиться! Хотите утешиться – подите скорей к этой, – он указал на Нюрочку. – Эта сейчас к вам на шею бросится!
– Не интересно! – пробурчал Светицкий.
На балконе встретило их еще новое лицо: Федор Андреевич Плетнев, невысокий ростом и необычайно застенчивый молодой человек, близкий сосед Степниной.
Редкий день проходил без того, чтобы он под каким-нибудь предлогом не заглянул в Рыбное и, конечно, застревал там на целый вечер. Говорил он мало и, когда приезжал, все время сидел около старушек, слушал их или играл с ними в карты.
Только темные глаза его, всегда искавшие Соню, и краска, вспыхивавшая на лице, когда она останавливалась вблизи его стула, выдавали истинную причину его визитов.
Говорить с Соней он почти не осмеливался, и виной тому была не только врожденная робость, но еще в большей степени недостаток, который необычайно волновал и мучил самолюбивого молодого человека: он заикался.
В Рыбном все до того привыкли к его посещениям, что, если он не приезжал в какой-нибудь из дней, все удивлялись и спрашивали друг друга, не случилось ли чего с Федором Андреевичем.
Только один человек не то что недолюбливал, а холодно и несколько пренебрежительно относился к всегда услужливому и благовоспитанному Федору Андреевичу – старая, крепкая, что дуб, нянька Ани и Сони, – Ненила. Так она, впрочем, относилась ко всей молодежи, начинавшей уже увиваться вокруг ее любимицы Сони.
Поздоровавшись с Плетневым, Соня бросилась к матери.
– Мамочка, милая, сыграй нам, мы танцевать хотим.
Серафима Семеновна встала и, подхваченная под руки дочерями, почти побежала с ними в дом.
Шемякин шел за ними.
– Аня… Соня… какие манеры… У меня волосы дыбом встают! – говорил он, подняв вверх плечи.
В старом зале с хорами раздались звуки вальса. Шемякин обхватил сзади жену за талию, и первая пара закружилась по паркету; второй пошли Светицкий с Соней, третьей – Курденко с Нюрочкой. Лакеи проворно зажигали свечи.
– Как вам ни неприятно танцевать со мной, а уж так и быть, удостойте! – сказал Курденко Нюрочке, звякнув шпорами и наклонив не то с повинной, не то с насмешкою голову.
– Противный… – томно произнесла та, с клонившись ему почти на самое плечо.
За вальсом последовал менуэт, после него Анечка затребовала гросфатер, и в этом важном дедовском танце смешил всех чопорностью и самыми неожиданными штуками Шемякин.
Только после ужина, около полуночи, стали разъезжаться гости из Рыбного.
Серафима Семеновна и Соня вышли провожать их на крыльцо.
Ночь была темная, безлунная; лакеи светили фонарями господам, сходившим с лестницы. У крыльца на дворе виднелись позванивавшие колокольцами и бубенцами два четверика и тройка; на левых конях первых сидели форейторы с длинными шестами в руках, на концах которых дымно пылали смоляные факелы.
Около тройки офицеров вертелся на сером коне поддужный гусар [11] [11] Поддужный: вершник, провожающий рысака на бегу, чтобы поправить его, коли собьется и прочее. Словарь Даля. Конь, лошадь, используемые как запасные, подставные. 2. Верховой, сопровождающий наездника во время бегов. 3. Находящийся под дугой, прикрепленный к дуге.
[Закрыть] тоже с факелом в руке. Гости расселись по своим экипажам, раздались прощальные возгласы, колокола дрогнули и пошли заливаться вперебой друг другу все дальше и дальше от дома; красный свет факелов замелькал сквозь навес ветвей на дороге-аллее и затем разом погас у поворота за сад.
Хозяева вернулись в дом; Соня простилась с матерью и побежала к себе, а Серафима Семеновна направилась зачем-то в зал и задумалась у клавикордов.
– Что, матушка, пригорюнилась? – спросила высокая, крепкая, с темным морщинистым лицом старуха, вошедшая вслед за ней и начавшая тушить свечи.
– А так, Ненилушка… – опомнившись, отозвалась Серафима Семеновна. – Жизнь-то, гляжу, наша очень уж скоро бежит… Давно ли я сама молода была и так же вот здесь плясала… И все прошло; далеко, далеко все где-то!…
– Так уж Богом устроено! – ответила Ненила. – Всякому овощу свое время, сказывает пословица.
– А и совсем осиротеем, должно быть, скоро: Сонюшка-то у нас, того и гляди, улетит, пожалуй! – вдруг сказала Серафима Семеновна.
Ненила опустила руку со щипцами для свечей и повернулась к барыне.
– Как это так улетит?
– А как Анечка: замуж выйдет.
– Молода еще! – буркнула Ненила. – Для нее здесь и женихов не выращено!
– Ну, не говори, есть и хорошие…
– Кто такие?
– Светицкий, Дмитрий Назарович…
Ненила неодобрительно мотнула головой.
– Федор Андреевич… этот, как муж, еще лучше будет!
– Ну уж и муж! – презрительно протянула Ненила. – Да его за одну ночь кошка съест!
Серафима Семеновна рассердилась.
– Какие ты глупости говоришь! Разве в росте дело? Он отличный человек…
– И поотличнее еще сыщется! С таким мужем нешто можно жить: он в год-то пять слов всего вымолвит – начнет говорить, а его сейчас и закупорит!
Серафима Семеновна махнула рукой и ушла в спальню.
Ненила, ворча, погасила последние свечи, и старый дом погрузился в темноту и безмолвие.
Глава VII
Совсем близко от Рыбного, всего верстах в двух от него, на том самом месте, где произошла когда-то битва с татарами, раскинулось по берегам реки Вожи привольное имение Пентаурова.
Барский дом стоял на высоком нагорном берегу ее и через огромный сад, спускавшийся до самой реки, глядел на заливные луга, беспредельною степью разлегшиеся по ту сторону.
Поодаль от усадьбы подымала над березовой рощей синие главы и золоченые кресты церковь; там, вокруг нее, спали, по преданию, воины, легшие за Русь в знаменитой битве.
Начинаясь от церкви, березовая роща полукругом окаймляла всю усадьбу Пентаурова и упиралась другим концом в реку. В том крыле ее, неподалеку от сада, лежала громадная каменная глыба; старики утверждали, что она с гулом и треском, в виде огненной бомбы, упала ночью с неба.
Недоброй славой пользовался этот чертов камень, и ходившие по грибы и ягоды бабы и дети избегали показываться вблизи него.
Не лучшая слава витала и над мрачным барским домом.
Говорили, что в горе под ним имеются обширные подземелья, вырытые еще разбойниками, когда-то подвизавшимися в тех местах; будто где-то в них спрятан несметный, заклятый клад и нечистая сила день и ночь сторожит его. В самом доме не раз якобы видели привидение, и всегда оно появлялось перед чьей-либо смертью, либо перед несчастьем.
Благодаря всем таким слухам и толкам, суеверный Пентауров и не поселился в Баграмове, а предпочел ему свой рязанский дом.
Но баграмовские хоромы стояли непустые: в них проживала мать Пентаурова, суровая и нелюдимая Людмила Марковна, со своею воспитанницей Леней.
Весть о затее Владимира Степановича долетела до них последних, когда под топорами многочисленных рабочих театр поднялся уже до высоты двухэтажного дома и оставалось только покрыть его крышей.
Огромные размеры здания опять явились предметом недоумения для любознательных рязанцев; Соловьева и Званцев, несмотря на все свое усердие, только путали и сбивали всех с толку в догадках о цели такой обширности здания и, чтобы покончить со всякими недоразумениями, энергичная Грунина решила покончить все разом.
Когда-то давно, лет пятнадцать назад, Грунина поехала с мужем на богомолье в Солотчинский монастырь и там, в церкви, после обедни сделалась свидетельницей следующего.
Какая-то важная по виду, старая барыня, высокая и прямая, несмотря на годы свои, со строгим землистым лицом, вошла в сопровождении толпы приживалок в храм и, подойдя к одному из иеромонахов – старенькому и низенькому – заказала ему отслужить молебен с акафистом святому Николаю.
Старичок надел епитрахиль и пошел к боковому приделу, где находился образ святого. Барыня и ее свита двинулись за ним. Следом же пошла и Марья Михайловна, очень заинтересовавшаяся незнакомкой и причиной молебна.
Спешил ли куда отец иеромонах, от природы ли был скор на язык, но только с первых же слов службы он зачастил и заторопился.
Дама сдвинула брови, потом нагнулась к стоявшей чуть позади и подшмыгнувшей к ней приживалке и довольно громко произнесла:
– Скажи, чтоб не спешил!
Приживалка подкатилась к иеромонаху и шепотком, почтительно передала ему слова барыни.
Тот стал служить медленней, но как только дошел черед до акафиста и он начал «радуйся, святителю отче, Николае, радуйся, великий чудотворце», язык у него точно сорвался с привязи, забормотал, забрыкал, закидал словами и только и слышно было, что возгласы «радуйся, радуйся…»
Барыня, стуча палкой, на которую опиралась, сама подошла к увлекшемуся иеромонаху и дернула его за широкий рукав. Тот оглянулся.
– Ты, отец, тут один радуйся, а я к другому пойду! – громко и властно проговорила она и, повернувшись, пошла со своими приживалками искать другого священника.
Тот, что служил, так и застыл с поднятым кадилом в руке и с застрявшим «радуйся» в горле.
После молебна барыня была у настоятеля, и там Марье Михайловне удалось познакомиться с ней и узнать, кто она такая.
Дама оказалась Пентауровой.
Давно забытая сцена эта вдруг воскресла в памяти Груниной, когда на обратном пути из Рыбного она услыхала слова мужа, сказанные им Нюрочке на одном из перекрестков:
– Эта дорога ведет в Баграмово, к старухе Пентауровой!
Марья Михайловна даже ударила себя ладонью по лбу.
– Господи, как я могла забыть? – загадочно для своих спутников воскликнула она: мысль съездить под каким-нибудь предлогом к старухе, возобновить с ней знакомство и таким путем узнать не только про планы ее сына насчет театра, но и «все, решительно все», разом осенила ее.
План этот так вдохновил Марью Михайловну, что она, не откладывая в долгий ящик, на другое же утро приказала закладывать лошадей и без обычной свиты своей из мужа и дочери, безмолвная и важная, как сфинкс, одна уселась в коляску и отправилась в путь.
Людмила Марковна полулежала в глубоком, обитом малиновым бархатом кресле на балконе и слушала чтение Лени, помещавшейся на скамеечке около нее, когда из дверей выскочил растрепанный и босоногий казачок – мальчишка в широкой хламиде из желтой нанки [12] [12] Настоящая нанка – ткань китайского происхождения, изготовляемая из хлопка Nan-King. Этот сорт хлопка отличается своим буровато-желтым цветом, который является характерной особенностью и приготовленной из этого хлопка ткани. Китайская нанка славится своей прочностью и добротностью.
[Закрыть].
– Барыня, гости! – с испугом проголосил он, не зная, что предпринимать в таком необыкновенном случае.
Людмила Марковна приподнялась.
– Кто такие? – с недоумением спросила она.
– Лакей!… – ответил мальчишка.
– Сходи, Леня, посмотри, – обратилась Пентаурова к девушке, опустившей книжку на колени. – Путает этот дуралей что-то!
Та встала, пошла за казачком и через минуту быстро вернулась.
– Там лакей какой-то Груниной… – сообщила она. – Говорит, что коляска у них в дороге сломалась, спрашивает, примите ли вы ее?…
– А Грунина эта где?
– В коляске сидит.
– Скажи, чтоб просили… Странно… – как бы про себя добавила Пентаурова. – Кто она такая?
Через несколько минут в дверях показалась Марья Михайловна, облаченная в светло-зеленое платье; на голове ее красовалась закрывавшая щеки, похожая на опрокинутую лодку, дорожная соломенная шляпка, с подвязанными под жирным подбородком широкими алыми лентами; на плечах была накинута желтая шаль.
– Я так сконфужена, так смущена, что и не знаю, как выразить! – начала она еще у порога. – Вообразите, какая неприятность – я спешу в свое имение, и вдруг у самой вашей околицы колесо прочь; гайку, оказывается, мой ротозей кучер потерял… Вы меня не узнаете? – прервала она сама себя и, склонив голову набок, с нежнейшей улыбкой остановилась перед Пентауровой.
Та не шелохнулась.
– Нет, – ответила она, – извините, что не встаю, – ноги больные!
– Ах, пожалуйста, не беспокойтесь! – воскликнула Марья Михайловна. – Конечно, вы и не могли узнать меня: я так постарела за эти года, что мы не виделись! А вот вы – вы ничуть не изменились, все такая же, точно вчера виделись…
– Садитесь же! – почти приказала Людмила Марковна. – Кофею! – кинула она тем же тоном приживалке, высунувшейся из двери со старою моськой в руках.
Приживалка исчезла.
Леня пододвинула стул к креслу Людмилы Марковны.
– Ах, какая собачка прелестная! – воскликнула гостья, успевшая узнать в деревне о большой слабости хозяйки к моськам; о существовании Лени она знала давно по смутным толкам в Рязани и кидала теперь на нее внимательные взгляды.
Каменное лицо старухи несколько смягчилось.
– Где ж мы видались, не помню?… – проговорила она.
– В Солотчинском монастыре, у настоятеля отца Памфила… – У Марьи Михайловны был на конце языка молебен с акафистом, но она вовремя удержалась. – Я не раз там имела удовольствие встречаться с вами!…
– А… – протянула Пентаурова. – Вот где!… Да, давно это было…
– Летит время, летит… – подхватила соболезнующим голосом гостья. – Не успела я, кажется, замуж выйти, а уж у меня дочь невеста и сама я стала старухой!
Лакей, такого же растрепанного вида, как мальчишка, внес на огромном подносе чашки с кофейником, белые булки с маслом и домашнее печенье на закрытом салфеточкой лоточке.
– Стол сюда! – приказала Пентаурова, указав рукой на место между нею и гостьей.
Лакей бросился в комнаты и поставил, где следовало, стол и все принесенное.
– Леня, хозяйничай!
Девушка поднялась со своей скамеечки у ног Пентауровой, обошла вокруг кресла и стала разливать кофе. Марью Михайловну поразило спокойствие и изящество, какими было проникнуто все существо девушки: воспитанницы разных барынь-старух бывали в те времена нечто среднее между горничной девкой и приживалкой, краснорукие, запуганные, неловкие, а эта была и одета совсем как барышня – в легкое белое платье, обрисовывавшее ее стройную фигуру, и руки у нее были белые и нежные, под стать продолговатому лицу и пушистым пепельным волосам.
Глаза Лени привели Марью Михайловну во внутреннее негодование: большие и карие, окруженные густыми темными ресницами, они спокойно, как на равных себе, глядели в глаза ей и Пентауровой.
«А, какова?! – проносилось в мозгу Груниной. – Дрянь, девка простая, а совсем барышня!»
Пара жирных старых мосек тяжело перевалилась через порог и с сиплым лаем подбежала к гостье. Одна остановилась около нее и, хрипя и задыхаясь, замахала скрюченным хвостом.
– Чудный, чудный! Ах, какой песик! – восхитилась Марья Михайловна, делая попытку погладить мопса, что ей не удалось, из-за собственной горообразной груди, упершейся ей в самый нос. – Людмила Марковна, можно ему дать печеньица?
– Не станет есть… – отозвалась та. – Леня, дай смоквы!
Девушка принесла коробку и, раскрыв, поставила ее около гостьи.
– На тебе, миленький! На тебе, красавчик!… – нежно засюсюкала Марья Михайловна, вытянув вперед сложенные пирожком губы, словно собираясь агунюшкать мопса и подавая ему смокву.
Тот ткнулся в нее черною мокрою мордой, лениво взял и, сопя и кряхтя, принялся чавкать.
– Умница, ах, какой умница! Ах, как он кушает славно! Как те… – На лице Марьи Михайловны изобразился ужас, и она, побагровев, что утопленница, вместе со стулом поехала в сторону: мопс, кончив есть, обнюхал ее, затем поднял заднюю ногу и оросил ее новое шелковое платье.
– Что, обделал вас? – спросила хозяйка. – Это у него привычка такая. Уведи его вон! – приказала она одной из трех приживалок, вошедших во время их разговора и скромно усевшихся на стульях около стены.
– Нет, ничего, ничего, не надо… Я люблю собачек! – забормотала гостья, стараясь вызвать улыбку на исказившееся лицо. «Чтоб ты сдох, проклятый, вместе со своей дурой-барыней!» – яростно бушевало в то же время у нее в груди.
– Как вы поживаете, не скучаете здесь в глуши? – начала, совершенно оправившись и с прежней любезной улыбкой, Грунина.
– Не скучаю… Она мне читает… – Людмила Марковна кивнула на Леню. – Всю библиотеку, кажется, скоро перечитаем.
– Вот как? – удивилась гостья и в лорнет посмотрела на девушку. – Большая у вас библиотека?
– Тысяч пять томов будет… От мужа еще осталась. Французская: на нашем языке умного ведь еще ничего не удосужились написать!
– Шесть тысяч… – поправила Леня.
– Ну, тогда все понятно… – протянула Марья Михайловна.
– Что понятно?
– Театр ваш… – с самым невинным видом отозвалась гостья.
Пентаурова изумилась.
– Что ты врешь, мать моя? Какой наш театр?
– Да вот, что Владимир Степанович в Рязани строит?
Хозяйка повернулась в сторону Лени, и их вопросительные взгляды встретились.
– Строит театр? – переспросила старуха.
– Ну да, и огромный-преогромный: чуть не половину парка вдоль улицы занял!
– Вот что… Ну, что ж, шалый был, шалым и остался! – изрекла Пентаурова и опять обратилась к Лене: – Это он для пьесок своих затею затеял!
У Марьи Михайловны дух сперло от услышанной новости.
– Для пьесок? Так он пишет, значит?
– Как же, писатель… из тех, что за писанья из столиц выгоняют!
– Что же такое он написал? – вся сомлев, прошептала гостья.
– Глупость! – отрезала старуха. – Умное трудно, а глупость всякий может.
Пентаурова говорила о сыне с таким пренебрежением, что Груниной сразу стало ясно, что отношения между ними или самые скверные, или даже совершенно не существуют. Она почувствовала, что дальше сидеть не может и должна, даже обязана, как можно скорее возвращаться в Рязань.
– Милая, будьте добры, узнайте, готова ли моя коляска? – притворно-ласково обратилась она к Лене, но вместо нее вскочила одна из приживалок и, сказав: «Сейчас, сейчас», поспешила в дом.
Коляска оказалась готовой, и Пентаурова задерживать гостью не стала.
– Я так рада, так благодарна случаю, что удалось повидать вас! – трещала Грунина, опять склонив голову набок и горячо, обеими руками пожимая при прощании холодную, сухую руку хозяйки.
– Будете в наших краях – загляните… – равнодушно ответила Пентаурова и опять легла к своем кресле.
Лене Грунина руки не подала и, кивнув ей: «Прощайте, милая», оглянулась еще раз на кресло, из которого виднелись только заостренный нос и бледные пальцы Пентауровой, лежавшие на ручках, и покивала им несколько раз с нежною улыбкой.
Провожать гостью пошли только три приживалки. На крыльце ее встретил мопс, обошедшийся с нею на балконе, как со стенкой, и Марья Михайловна, воспользовавшись мигом, когда шедшая рядом с ней приживалка отвернулась, так поддала ногой «чудному песику», что тот перевернулся через голову и с визгом, шлепаясь, что мешок, по ступенькам, полетел с лестницы.
– Бедненький, упал! – сострадательно проговорила Грунина.
Приживалки с аханьем бросились к завывавшему страдальцу и схватили его на руки; между ними вспыхнула ссора из-за права понянчить сокровище, а Марью Михайловну ее собственный лакей с помощью казачка в желтом балахоне втиснул в коляску.
– Прощайте! – величественно кинула она на прощанье, откинувшись на кожаную подушку спинки. – Домой!
– Пошел! – крикнул кучер. Форейтор щелкнул бичом, и четверик рысью покатил тяжелый экипаж к воротам.