Текст книги "Овраги"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
– Про Катерину забудь. – Петр ухмыльнулся. – Теперича она колхозная собственность.
– Ты что, сюда зубы скалить явился? – взорвался Роман Гаврилович. – Давай серьезней.
– А что? Шутнуть нельзя?
– Нельзя. Зачитывай решение!
– А то он без решения, что ли, не видит, кто пришел? Ну ладно, ладно. Ты, Федотыч, на меня не серчай. У меня не своя воля. Я солдат великой армии труда и зачитаю тебе решение актива бедноты и правления колхоза. Слушали: о раскулачке Чугуева Фе Фе. Постановили…
Церемонию нарушил Лукьян. Усыпанный снегом, продрогший, он шмыгнул в горницу и, не снимая солдатской папахи с карманами, прислонился на корточках к печи.
– Пошто пост покинул? – зашумел Петр. – Тебе приказ даден?
– Метет дюже, – отвечал Лукьян. – …Куда годится.
– Метет ему! Делов-то! Караульный пост доверили, а ему метет.
– Тебя не касается, – крикнул Роман Гаврилович. – Лукьян Фомич, марш на крыльцо. Гражданин Чугуев, встать! Вам объявляют решение народа! Вот так. Продолжай!
– Постановили, – заторопился Петр, – Чугуева Фе Фе раскулачить как кулака, кровососа и вредного элемента, согласно 61 статьи уголовного кодекса, отобрать у него все орудия труда, и имущество, и продуктивный скот и выгнать его совместно с семейством за пределы района… Вот такие пирожки, Федотыч. Ясно?
– Ясно. Не тетешный. Сесть можно?
– Теперича можно. Садись.
Федот Федотович сел нагревать паяльник.
Пошехонов принялся ворошить горницу. Петр открыл буфет, по-хозяйски загремел посудой.
– А с тарелками у тебя не густо, Федотыч, – заметил он. – Вот у Орехова были тарелочки – и глубокие, и мелкие. – Он повертел узконосый соусник, поставил на стол. – А эта штука на што? Пьют из нее или едят?
– Погодил бы маленько, – глухо, как бы через силу проговорил Федот Федотович. – Бабка лягет, тогда бы…
– Все равно ей скоро в наркомзем. Не сегодня-завтра узнает.
– То завтра. А сегодняшний день пускай в покое доживет… Прошлый год мы с тобой Орехова раскулачивали, нынче ты меня трясешь. Вон какие колеса судьба крутит. Глядишь, завтра тебя изловят… Поимей совесть. Обожди.
Петр взглянул на агента.
– Как считаете, товарищ корреспондент? Уважим старуху?
Агент молча кивнул на Романа Гавриловича.
– Уважим, – коротко бросил тот. Гнать из собственного дома покорного мужика он еще не научился.
– А ну вас всех, – Пошехонов махнул рукой. – Я до коней побег. Федотыч, где у тебя уздечки?
– В сенцах, – ответил Федот Федотович. И крикнул вдогонку: – Гляди, гнедок не лягнул бы!
– Аиньки? – Бабка не понимала, что к чему, и улыбалась приветливо то одному, то другому.
– Спать ступай! – пояснил ей Петр.
– А чайку как же?
– Не надо! – на нее замахали, загалдели. – Не требуется! Ступай, спи!
Бабка помолилась. Макун подсадил ее на печь.
– Как она у вас? – спросил Роман Гаврилович. – Доедет?
– Валенки не отымете, доедет, – отвечал Федот Федотович. – Ноги у нее плохо ходят, а так-то она крепкая старуха.
– Что на ней, скидать не станем, – объяснил Роман Гаврилович. – Митька, садись. Записывай. Петр, давай папку.
– Чего ее давать? Она вся исписана. И корки, и нутро.
– Что значит исписана? Давай, Митька, действуй.
– А что делать? – Митя развел руками. – Бумаги-то нет.
– Не на чем опись писать, – уточнил Макун. – Ничего не поделаешь.
Роман Гаврилович переглянулся с агентом и спросил:
– Так что же ты предлагаешь? Отменить раскулачку?
– Зачем отменять? – Макун испугался. – Я говорю, бумаги, мол, нету. А раскулачку я не поминал вовсе.
– Рита! – позвал Федот Федотович.
– Нашто ребенка будить, – взволновался Макун. – Пущай спит…
Но девчонка в сером исподнике уже стояла перед отцом, готовая исполнить, что будет велено. Была она босая, с твердой косичкой, заплетенной на ночь.
– Подай чистую тетрадку, – сказал ей Федот Федотович.
– В клетку или в линейку, тятенька?
– Все одно. Вот тому кавалеру подай, – он указал шилом на Митю.
Рита побежала в холодную половину.
И тут же пришла пушистая от инея жена Чугуева Женя. Увидела чужих, красные повязки на рукавах, раскиданное белье и остолбенела.
– Дверь прикрой, – сказал Федот Федотович. – Не лето.
Она захлопнула дверь, не обращая внимания на гостей, задрала юбку, опустила подвязки, спросила беспомощно:
– Где мама?
– Ходи на цыпочках, – сострил Петр. – Спит твоя мама.
Вернулась Рита, подала Мите тетрадку.
– Ритка, где бабка? – медленно повторила она.
– На печи. Спать приказали.
– Ой, люди, люди… – как бы спросонья проговорила Женя. – Стирала, гладила, а они по полу раскидали, – и вдруг стремительно, словно опаздывая на поезд, принялась собирать одежду. – Вот архаровцы!
– Тебе-то что? – солидно возразил Петр. – С сегодняшнего дня ничего тут твоего нет. Все колхозное.
– Вот они какие хозяева! Коли колхозное, значит, надо ногами топтать… Гнедка поили?
– Гнедка, женушка, Пошехонов увел.
– Слава богу. Кормить не надо. Вставай, мама! Не время разлеживать. Жар в печи есть?
– Есть маленько.
– Собери хлеб. Все куски, и малые и большие. Нарежь потоньше.
– Аиньки?
– Нарежь, говорю, кусочки потоньше. Суши сухари.
– Хлеб не дадим вывозить, – предупредил Петр.
– Потоньше кусочки нарезай, смотри. Ритка, помогай бабке, – командовала Женя, ловко встряхивая белье и складывая в одну стопку мужское, в другую – женское, в третью – простыни, утиральники, скатерти.
– Не знаешь, куда у вас граммофон девался? – полюбопытствовал Петр.
– Федот, когда нам съезжать? – спросила она, не желая замечать ни Петра, ни его вопросов.
– Вроде завтра утром повезут, – ответил Федот Федотыч, с тревогой приглядываясь к лихорадочно деятельной супруге. – Не больно убивайся. Считай, дом загорелся и сгорел дотла. На другом месте сядем, краше построимся.
– Куда, не сказали? – спросила Женя.
– В районе место определят, – пояснил Петр. – А куды все ж таки граммофон делся?
– Давай, Федот, кажный сам себе исподнее припасает, – говорила Женя, никого не слушая. – Грязное скидывайте, чистое надевайте. Мама, где Риткина бумазейка?
– Аиньки?
– Где Риткина рубаха? Бумазейная.
– На дворе, кажись. Сушится.
– И ты ее не сняла?
Женя накинула платок. Петр крикнул:
– Куда! Отлучаться запрещается! Смотри, хуже будет!
Не дослушав его, Женя вышла.
– Не шуми, Петр, – сказал Роман Гаврилович. – Без шубы она никуда не денется. Давай, Митя, приступай.
На зеленой обложке тетрадки был нарисован вещий Олег. Испорчена была только первая страница. На ней было написано: «Вот моя деревня, вот мой дом родной».
Остальные страницы были чистые.
– Вы запятые проходили? – спросил Митя Риту.
– А как же… Погоди, я сейчас, – она бесшумно подбегла к окну, быстро, не уронив ни капельки на пол, вылила из шкалика в ушат талую воду, снова заправила бутылку в петельку и, вернувшись, договорила: – А нашто запятые?
– Схватишь неуд, узнаешь, нашто… – Митя смолк. Он сообразил, что ей с сегодняшнего дня расставлять запятые необязательно.
Он смотрел на ее вздернутый носик, на тощую вздернутую косицу, на вопросительно поднятые бровки и презирал себя за то, что жалеет кулацкое отродье.
А Петр все переворотил вверх дном.
– Послушай-ка, Федотыч, – кричал он, – а где у тебя, между прочим, граммофон? У тебя же граммофон был. Куда подевался?
– Не ищи, – сказал Федот Федотыч. – Граммофон проданный.
– Как это проданный?
– Очень просто. Не знал, что ты припожалуешь.
– Куда же ты его успел продать? Кому?
– Ладно тебе, Петька, – проворчал Макун. – Что застал, то и пиши. Не обедняем без евоного граммофона.
– Все слыхали, товарищи? – Петр озирался оторопело. – Товарищ Платонов, глядите. Он граммофон ликвидировал.
– Шут с ним, – сказал Роман Гаврилович. – Ищи хлеб. Это главное.
Но Петр ни о чем другом и слушать не хотел.
– Не мог он его продать! – шумел он. – Нашим бы кому продал, мы бы знали! Делов-то! В город он не ездил! Он его здесь гдей-то заховал. Вот она, пластинка тута. Гляди, паразит! – подскочил он к Федоту Федотовичу. – Все подворье перелопачу, а граммофон найду! А ну, слазь с лавки! Добровольно и без ропота!
Федот Федотович собрал свой инструмент, пересел.
– Мы еще дознаемся, куда он его подевал! – кричал Петр, вышвыривая на пол лежалые бабьи пожитки. – Мы его выведем на чистую воду. Митька, пиши! Номер первый – жакетка кубовая, фасон фу-ты ну-ты. Номер два – башмаки, чики-брыки с дырьями… Номер три – салоп с огорода. Номер четыре – кукла!
– Куклу тоже писать? – насторожился Митя.
– Как хошь! Тебе не надо, не пиши. Делов-то! Она лысая… Номер пять – кацавейка полбархатная.
Бабка смущенно выглядывала с печи. Ей было совестно, что барахло старенькое, неказистое, стираное-перестираное.
– Куда же он его подевал, паразит? – встал Петр, уперев руки в бока. – В голбце нету, в залавке нету…
– Половицы подыми, – посоветовал хозяин. – Может, тама.
– Смеешься? – уточнил Петр. – Обожди, лишенец, я тоже около тебя посмеюсь. Ритка, подойди до комиссии.
Она подошла.
– Где граммофон?
Она стрельнула глазами на отца.
– Его не опасайся. На сегодняшний день он ноль без палочки. Никакой силы не имеет. – Петр протянул руку погладить девочку. Она отпрянула. – А ну, быстро: куда тятька граммофон подевал?
Рита молчала насупившись.
– Отступись, – проговорил Макун. – Она дите еще. Куда ей граммофон.
– Давайте, Петр, не отвлекаться, – торопил Роман Гаврилович. – Она же не знает.
– А вот и знаю, – сказала вдруг Рита, язвительно глянув на Макуна. – Знаю, а не скажу.
– Где? – дернулся Петр.
– Не скажу.
– Вот, – Петр показал на нее пальцем. – Все слыхали? Какое семя, такое и племя.
– Где это тебя, бесстыдница, научили старшим перечить? – ввязался снова сбежавший с поста Лукьян. – Как ты можешь старших переговаривать? Куда годится?!
– Старших, понимаешь, переговаривают! – подхватил Петр, обращаясь к Роману Гавриловичу. – Прикажи ей, товарищ Платонов, по-хорошему. Сам примусь, хуже будет.
– А я и Платонова не боюсь.
– Что-о? – вылупил глаза Петр.
– А то, что слышал. Укладку по полу раскидал, а я ему говори.
– Да ты на кого хвост подымаешь? – Петр схватил ее за ухо. – Скажешь, где граммофон?
Рита молчала.
– Скажешь, кулацкое семя?
Он держал ее ухо за самый кончик, там, где проколота дырочка для сережки.
Рита оскалилась от боли.
– Скажи, маленька… – бормотала бабка. – Скажи, чего велят. Чего уж теперь.
– Что она тебе скажет? – вступился Макун. – Хозяин заявил – продал, а она скажет – не продавал? Чего девчонку-то маять?
– Тебя сюда зачем привели? – обернулся Петр. – Кулакам подпевать?.. Обожди. С ней кончим, за тебя примемся… А ты, мокрохвостка, не дергайся. Хуже будет.
Мочка треснула. Под пальцем Петра потекла кровь.
– Пусти, папа, я выйду, – попросил Митя.
– Ты чего, сынок?
– Сейчас вернусь. – И он выскочил из горницы, утирая слезы.
«Да что же это такое? – потерянно думал Митя. – Как я могу жалеть дочку кулака? Кулак – самый свирепый и бешеный хищник. Он прячет и гноит хлеб, он хочет запугать нас голодом, сломить нашу волю… Кулаки забили до смерти маму, кулаки чуть не закололи папу… Пионер я или кто, в конце концов. Я давал торжественное обещание… Как я могу жалеть Риту?»
Митя вернулся. Допрос продолжался.
– Пока не скажешь, не пущу, – повторил Петр.
Рита пискнула, как мышонок.
– Не любишь? – поинтересовался Петр.
– Ты бы полегше, – робко посоветовал Лукьян. – Сережку не вздеть будет.
– Скажи, пущу.
– Нет, нет, нет, нет, нет, нет, – закрыв глаза, проговорила Рита.
– Ну ладно, – Петр отпустил ухо и вытер пальцы о штаны. – Нет так нет. Делов-то! Стой тут. Сейчас мы с тобой в прыгалки поиграемся.
И начал распоясываться.
Митя дрожал мелкой, противной дрожью, словно его просеивали. Отец брезгливо взглянул на него и проговорил:
– Не гляди.
Между тем Петр сложил широкий солдатский ремень вдвое и поманил Риту.
– А ну, ступай на циновку.
Белый как полотно Федот Федотович сидел среди разбросанного барахла. Дочка, прижимая к уху тряпку, выглядывала из-за его спины.
– Тебе что велено? – продолжал Петр. – Подойдешь или нет?
– Нет, – сказала Рита.
– Федот Федотыч, дай-ка ее сюда.
– Не надо. Она пол закапает.
– Ухо засохло, – сказала Рита. – А все одно не выйду.
– Не связывайся, – осадил ее Федот Федотович. – Не маленькая.
– Вся в мать, – хмыкнул Макун. – Способствует.
– А я ведь не погляжу, в мать она или не в мать, – предупредил Петр. – Не пойдет добром, ремнем достану.
Он поднял, примериваясь, ремень, но Макун поймал сузившуюся на лету петлю, и удара не получилось.
– Ты чего? – удивился Петр.
– Продохни и перепоясайся, – посоветовал Макун.
– Это как понять?
– Очень просто. Перепоясайся. Штаны спадут.
– Опомнись! – сказал Петр. – Кого заслоняешь? Сам бедняк с ног до головы, а кулака заслоняешь. В холопах ходишь? Хозяин, повели своему холую не препятствовать!
Федот Федотович молча принялся привинчивать верньер. Немигающие глаза агента были непроницаемы.
– Перестань, Петр, – процедил сквозь зубы Роман Гаврилович. – Не срамись.
– А пущай он ремень отпустит…
Петр и Макун стояли вплотную, тяжко дыша друг на друга; крупно сплетенный из тугих жил Макун тянул за петлю ремня, а крутоплечий Петр – за концы. Лукьян, съежившись у печки, бормотал:
– Путем надо, братцы… по силе возможности… куда годится…
– Смотри, Макун. По правде вдарю, – проговорил Петр.
– Ты вдаришь, так и я вдарю.
– Ты? Меня? – Петр злобно рассмеялся. – Стукани, попробуй. От тебя тогда вот что останется.
Он наступил на куклу. Лысая головка отскочила. Изнутри высыпалось немного опилок.
Рита вскрикнула, бросилась к Петру и принялась дубасить его худенькими кулачками.
– Вы что?! – топтался Петр возле Макуна. – Вдвоем на одного? Да?.. Федот Федотович, уйми свою мокрохвостку.
– Сами затеяли, сами и разбирайтесь, – Федот Федотович затушил спиртовку колпачком и осторожно надел на голову дужку с наушниками.
– Чего дерешься! Больно же! – кричал Петр, стараясь подставлять под Ритины удары свои тылы. Положение его осложнялось тем, что одной рукой он не выпускал ремень, а другая была вынуждена придерживать брюки, спадавшие к уровню, неприемлемому для звания заведующего разумными развлечениями.
– Тихо! – поднял палец Федот Федотович. – Говорит!
Всё, включая Лукьяна, смолкло. В Сядемке впервые зазвучало радио.
Бросив ремень, Макун прислонился к круглой спинке наушника. На длинном лице его появилась плотоядная улыбка, будто он выследил конокрада.
– Говорит? – шепотом спросил Лукьян.
– Способствует, – также шепотом ответил Макун.
– Неужто из Москвы?
– Из Хороводов, – пошутил Петр. – Ладно, Макун, освобождай место. Другим тоже охота.
Не снимая с головы дужку, Федот Федотович обернул один наушник дырой наружу. Петр подсел, приобнял кулака и приник к мембране.
– Про что говорят хоть? – спросил Лукьян.
– Все про то же, – отвечал Макун. – Про сплошную коллективизацию.
Федот Федотович и Петр слушали. Со стороны могло показаться, что две подружки, обнявшись, снимаются на фотографию.
Торжественный голос диктора передавал праздничную статью Сталина:
– «…мы окончательно выходим или уже вышли из хлебного кризиса. И если развитие колхозов и совхозов пойдет усиленным темпом, то нет оснований сомневаться в том, что наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире».
– Пап! – воскликнул Митя. – Говорит!
Петр щелкнул его по затылку.
– Сбил волну, медведь, – попрекнул Федот Федотович. – На самом интересе…
И принялся торопливо тыкать детектором в серебристый кристаллик. Возле приемника столпились все, кто был в комнате.
Понадобилось время, чтобы поймать звук. Теперь вместо голоса звучала музыка из «Петрушки».
Агент подозвал Романа Гавриловича и тихонько попрекнул:
– Что вы делаете? Вы пришли раскулачивать, а кулак вас на радио заманивает.
– А верно, – спохватился Роман Гаврилович. – Митя, с описью все в порядке? Дай тетрадку хозяину. Пусть прочтет и распишется. За недостачу будет отвечать головой.
– Обожди, обожди! – закричал Петр. – Радио записали?
– Радио не надо писать, – проворчал Митя. Рука его устала, пальцы затекли. – Сами не велели.
– Что значит – не велели. Пока оно не говорило, не велели. А заговорило – в избу-читальню поставим. Будем слушать про сплошную коллективизацию. Федотыч за пределами района другое соберет…
Записали радиоприемник. Предупредили Федота Федотовича об уголовной ответственности, если, случаем, обнаружится недохватка. Он бегло пролистал страницы и расписался. Расписались члены тройки. И все было кончено. Кулак был приготовлен к высылке.
Федот Федотович научил Петра включать и выключать батарейки, показал, как пользоваться детектором. В шуме эфира Петр собственноручно отыскал Москву и велел всем слушать. Сперва рассказывали что-то нудное про Макдональда, потом заиграли на балалайке. Федот Федотович отправился было кликнуть хозяйку, но Петр не разрешил. Пошел сам. Через минуту вернулся и возвестил громко:
– Она висит.
– Где?! – Роман Гаврилович вскочил.
– В хлеву.
– Ты ее снял?
– Чего ее снимать? У нее нога задубела.
Из дома вышли расстроенные, пожалели немного разудалую Женьку, попрощались и разошлись.
– Ну как? – спросил Роман Гаврилович агента. – Разобрались, что такое Макун?
– Пока нет. То, что он верный Личарда семьи Чугуевых, ясно. А то, что Чугуев глядит на него так же, как на вас и на меня, то есть волчьим взглядом, тоже ясно. Заговор между ними убить Шевырдяева начисто исключен… Трудное дело… Вот бы придумать аппарат, чтобы душу просвечивать. Поставили бы Макуна на просвет, и кончен бал.
– Хорошо бы, – Роман Гаврилович вздохнул, – да такого аппарата никакой мудрец не придумает.
– Мудрец не придумает, а товарищ Сталин придумает.
В связи с самоубийством жены отправку отложили на сутки. А после того, как их увезли в район, Митя нашел в дужке замка записку: «Уматывай отсюдова, рыжая сука, не то останется твой щенок круглым сиротой». И подпись была: «Молотов-Скрябин».
ГЛАВА 16
КРАТЧАЙШЕЕ РАССТОЯНИЕ
Школа, в которой учился Митя, располагалась в бывшем имении Огонь-Догановского, в трех комнатах кирпичного флигеля. В самой большой занимались ребята первой ступени. За партами вперемежку сидели все четыре группы. Преподавала там Пелагея Николаевна, а попросту тетя Поля, гонкая бабенка лет двадцати пяти. Она весело исполняла три должности – директора школы, учителя и уборщицы – и смело учила ребят всем наукам, вплоть до немецкого. Оценку она писала так: «Удволетворительно». Школьники у тети Поли были самого разного возраста – от восьми до шестнадцати лет, преимущественно мальчишки. Тетя Поля называла их «шкеты» и вряд ли соображала, кто из них принадлежит к первой группе, а кто к четвертой. Приходили они из Сядемки и из Хороводов. Некоторые оставались ночевать на партах. В учениках четвертой группы числился и Петр. Во время урока он охотно топил печку. Наглядные пособия, изображающие тропические леса с птеродактилями, перемежались в учебной комнате с портретами вождей и рисунками ребят.
В соседней комнате, поменьше, размещались немногочисленные ученики второй ступени, от пятой до седьмой группы. Кроме карты путей сообщения Российской империи, увенчанной двуглавым орлом, никаких украшений в ней не было. Там преподавал муж тети Поли, Евгений Ларионович, беспартийный дипломированный педагог, высланный в П-ский округ за политические формулировки, которые, к его крайнему изумлению, оказались троцкистскими. Он был чрезвычайно нервен. Его раздражало все: стихи Маяковского, грязные младенцы, которых приносят на уроки девчонки, кощунственное прозвище Петра – «великий», сам Петр, задевавший в коридоре тетю Полю так, что она взвизгивала. Иногда во время урока ему мерещилось, что по спине его что-то ползает. Он хватал линейку и принимался яростно чесаться.
Третья, самая маленькая комнатка была безвозмездно выделена для личного пользования супругам. Там стояла пышная постель тети Поли и дощатый, занозистый топчан, сбитое собственноручно Евгением Ларионовичем «ложе Иова», олицетворявшее муки невинного изгнанника. Он был старше Поли лет на пятнадцать. Они вечно не ладили, но жить друг без друга не могли.
– Это не молодежь, а сборище варваров, – возмущался Евгений Ларионович. – Когда я сказал, что Карл Маркс в минуты отдыха решал алгебраические задачи, они загоготали, как стадо бизонов.
– Бизоны не гогочут, – уточнила тетя Поля, – а мычат.
– Сколько раз тебя просить, Поля: не спорь с тем, чего не понимаешь… Кстати, не ты ли им сообщила, что климат в нашей губернии континентальный? (Евгений Ларионович не признавал неологизма – округ.)
– Не помню, – вяло отвечала тетя Поля. – Может быть, и сообщала.
– Так вот, заруби себе на носу. Климат у нас резко континентальный. Когда я это сказал, твои остолопы осмелились меня оспаривать. Представляешь? Зачем ты суешься в географию? В географии ты смыслишь не больше, чем некое парнокопытное в апельсинах.
– А ты когда-нибудь ел апельсины? – спрашивала тетя Поля.
– Конечно, ел… Ел в мирное время.
– Ничего ты не ел.
– Нет, ел! Когда болел свинкой, мне мама давала…
– Больных свинкой не лечат апельсинами.
– Нет, лечат! Откуда ты знаешь! Лечат! Лечат! Мама была не тебе чета, – в его голосе звучала слеза, и он принимался чесаться. – Моя мама преподавала в женской прогимназии…
Занятия в школе начинались после обеда. И, когда в классную комнату вбежал озябший Митя, Евгений Ларионович сделал вид, что не узнал его.
– А это что такое? – спросил он удивленно.
– Это я, я, Платонов, – отвечал Митя, разматывая длинные уши башлыка. – Я, Митька!
– Ах, это вот кто! А я уже и забыл, что такой индивидуум обитает в наших Палестинах… Сколько недель ты пропустил, Платонов? Одну? Две? (Евгений Ларионович не признавал пятидневок.)
– Пять дней, Евгений Ларионович… Мы Чугуева раскулачивали.
– Любопытно. И как же ты его раскулачивал?
– Обыкновенно. Вошли в дом. Папа наставил наган и скомандовал «руки вверх».
– И Чугуев поднял?
– А как же. Его же ликвидируют на базе сплошной коллективизации. Он радиоприемник собирал, а я опись писал. Вот так вот – он, а вот так – я. Рядом сидели.
– И ты не боялся? – спросила девочка с задней парты.
– Чего бояться? Кабы я один пришел, он бы меня, может, шилом проткнул. А мы налет устроили. У каждого красная повязка на рукаве. Петр все барахло перетряс. Граммофон искал. Они куда-то граммофон спрятали.
– А на что Петру граммофон? – спросил учитель.
– Как же. Он у нас заведующий разумными развлечениями. В избе-читальне играл бы музыку. Колхозники бы слушали.
– Вот как красиво! А не пришло Петру в голову, что юридически граммофон принадлежит Чугуеву и только Чугуев имеет право распорядиться своей собственностью?
– У Чугуева больно много собственности, – сказал Митя. – И всю эту собственность нажил не Чугуев, а нажили Чугуеву батраки. Теперь все его имущество будет роздано беднейшим, неимущим крестьянам.
– Это бы ладно, если беднейшим, – сказал первый ученик, сын кузнеца, Генька Кабанов. – А сегодня видали? Наш Петр великий в чугуевской фуфайке щеголяет.
Не один Генька враждебно глядел на Митю. Не одобряли раскулачку и бедняки. Им было известно все.
– А Карнаева баба в оренбургский платок вырядилась. Сроду у нее пухового платка не было. А вчерась надела.
– А Макун самовар унес. Не задаром, видать, пожитки перетряхивали.
– А вас завидки берут? – сказал Митя. – Пожитки перетряхивали, потому что папа велел обрез искать.
– Совершенно верно, – Евгений Ларионович усмехнулся. – Какой кулак без обреза. А скажи, пожалуйста…
– Все вещи, – перебил Митя, – будут представлены в правление колхоза по описи и по счету. Я сам опись записывал.
Ребята засмеялись.
– Смейтесь – не смейтесь, – продолжал он, – а если кто чего взял, с него стребуют!
– Конечно, конечно, – ехидно согласился Евгений Ларионович. – Стребуют. В этом нет никакого сомнения А скажи, пожалуйста, Митя, башлык на тебе откуда?
– Это папин башлык! – Митя захлебнулся от обиды. – Катерина Васильевна велела надеть. На дворе дует.
Ребята снова засмеялись.
– Ну, хорошо, хорошо… Обрез нашли?
– Нет. Не нашли.
– Не нашли. Эрго: Чугуев – не настоящий кулак.
– А вот и нет! Самый настоящий. У него тетенька Катерина батрачила. Всем известно.
– Чего врешь, – пробасил Ванька Карнаев. – Жила она с ним, а не батрачила.
– Ну и что же? У него жила, у него и батрачила…
Ребята захихикали.
– Не у него, а с ним, – уточнил Евгений Ларионович. – Это разные вещи, Митя. Впрочем, давайте не отвлекаться. Главное, что Чугуева раскулачили. Так?
– Ну, так.
– Не ну так, а действительно так. Выбросили человека из родного дома, обобрали до нитки, жену довели до петли. А за что, спрашивается? Лишней скотины Чугуев не имел, наемной силой не пользовался. И обрез у него не нашли. Какой он кулак?
– Макун рассказывал, что у него был обрез, – сказал Митя. – Во время нашего налета он его перепрятал.
– Во время налета?
– Ну да.
– Вы же его караулили. Как же он ухитрился?
– Очень обыкновенно. Пришли мы на раскулачку, хватились – бумаги для описи кулацкого имущества нет. Карандаш взяли, а бумаги нет. Чугуев перепугался, разбудил Ритку, велел подать чистую тетрадку.
– Тебя перепугался? – спросил Генька Кабанов.
– Конечно, перепугался. У нас красные повязки были… А будешь перебивать, не стану рассказывать… Сбегала Ритка в холодную половину, выносит чистую тетрадь. Линую я листочки для описи, а сам думаю: чего это Ритка столько времени в холодной половине делала? Линую, линую и начинаю соображать: побегла Ритка в холодную половину вроде бы за тетрадкой, а на самом деле – обрез перепрятывать. Отец ей условный знак подал. Он за столом, рядом со мной сидел, радио собирал. В руке держал шильце. Шильцем он ей и знак подал. Я сам видел.
– А что за знак? – не отставал педагог.
– Что за знак? – Митя быстро нашелся и ткнул пальцем в воздух. – Вот так вот…
– И это означало, что Ритке надо бежать в холодную половину, доставать запрятанный обрез и куда-то его перепрятывать? – усмехнулся Евгений Ларионович. – Смышленая девица.
Ребята засмеялись.
– Вероятно, этот условный знак был заранее отработан в семье кулака, – помог Мите учитель.
– Ну да… – обрадовался Митя. – Заранее отработан…
– Но тогда странно, как мог такой бывалый хозяин, как Федот Федотович, доверить девчонке такие рискованные сведения… Ну, бог с ним. Вернемся к твоим наблюдениям. Ты заметил условный знак. Не так ли?
– Заметил, – неуверенно отвечал вспотевший Митя.
– Какие же ты принял меры?
– Какие меры… – Митя завел глаза в потолок. – Я выскочил во двор и стал искать босые следы. Наверное, она выскочила во двор и засунула оружие в сугроб… Или еще куда-нибудь… Выбежал во двор, стал искать босые следы, но мела метель…
– И, кроме того, Пошехонов ходил с лошадью, и лошадь топталась, и следов было не разобрать, – помог Евгений Ларионович. – Понятно… А теперь вот что скажи, Платонов: когда вы перетряхивали пожитки Федота Федотовича, тебя совесть не грызла?
– Почему это она меня должна грызть?
– А давай ребят спросим. Ребята, кто может объяснить, почему при раскулачивании Чугуева у Мити не проснулись угрызения совести?
Ученики молчали.
– Вопроса не понимаете?.. Сформулируем иначе. Как называют господ, которые совершают налет на имущество, а то и на жизнь граждан? Кто знает, поднимите руки. Отвечай, Кабанов.
– Налетчики, – ответил первый ученик Генька.
– Верно. Садись. Еще кто? Отвечай, Ваня.
– Разбойники. Бандиты.
– Верно. Садись. А как вы думаете, почему раскулачку Чугуева Митя назвал налетом? Разве его отец, или Пошехонов, или, тем более, сам Митя похожи на разбойников?
Ребята озадаченно молчали.
– Они, конечно, тоже ворвались к Чугуеву и забрали у него имущество и выгнали его из собственного дома. Но ведь есть же разница между Митей и разбойником? Кто скажет, какая?
– У него на рукаве красная повязка была, – ответил первый ученик.
– Умница! Разбойник знает, что он разбойник. Знает, что совершает пакость. А что означает красная повязка на рукаве? Красная повязка означает, что в дом явились не разбойничать, а исполнять законы. А с законами не спорят, потому что они направлены на счастье трудового народа… Теперь понятно, почему Митя не испытывал угрызений совести?
– Понятно.
– И вы тоже забудете о совести, исполняя закон?
– Забудем!
– Значит, все вы такие же дурачки, как Митя, – Евгений Ларионович зачесался. – Сейчас поймете почему. Существует Евклидов закон: кратчайшее расстояние между двумя точками – прямая линия. Но, когда вы возвращаетесь домой, например в Сядемку, вы все-таки не лезете в лужи, обходите овраги, кустарники, одним словом, нарушаете закон Евклида и в конечном счете достигаете заданной точки не по кратчайшему, а по самому разумному в данных условиях расстоянию. Чтобы закон хорошо работал, каждый сознательный гражданин обязан приправлять букву закона своим разумом и, главное, совестью. Если ваша совесть мается, противится закону, если вам стыдно, остановитесь и подумайте. Ибо любой закон, если его применить бессовестно и бездумно, перестанет быть законом, а становится преступлением.
Слушая учителя, Митя вдруг вспомнил, как позорно страдал, когда Петр таскал Риту за ухо. А Евгений Ларионович, словно уловив его мысли, сказал:
– Платонов хвалился, что ему не было совестно раскулачивать Чугуева. А я ему не верю.
– Не верите, и не надо! – ответил Митя. – Кулаков надо ставить к стенке всех, без всякого исключения, чтобы и духу их не было. А кто их жалеет, тех тоже расстреливать.
Ответа не последовало. Петр принес мешок с кизяком, и Евгений Ларионович строго обратился к нему:
– А ты, Алехин, не боишься остаться на второй год? Пелагея Николаевна жалуется, что ты прекратил посещать уроки.
– Врет она. Сегодня я пришел по звонку. А на нее напишу жалобу. Плохо учит.
– Не напишешь ты жалобы, Алехин. По той причине, что писать ты еще не умеешь. Хотя и числишься заведующим развлечениями. И не стыдно?
– Кого стыдиться? Сегодня вон волки Жучкой разговелись в аккурат возле Сядемки. Я ночью выходить во двор опасаюсь, не то что сюда к вам топать. Таблицу умножения выучу, а меня волк зарежет. Какой интерес!
– Ребята же ходят?
– Они оравой ходят. На них волк не кинется. Для меня шкеты не компания. Я все ж таки заведующий, а они кто? На святки приезжали какие-то химики, хвастали, что капканы по оврагам поставили. А ноне волк грамотный. Ни капкан, ни отрава его не берет…
Евгений Ларионович спохватился, что уже восьмой час, и объявил конец занятий. Ребята как сидели в шубах и варежках, так и кинулись на волю. Хороводовские отделились. Им в другую сторону – версты три с гаком. Сядемские, как всегда, заспорили, как лучше идти. Одни, поглядывая на мрачные небеса, потянулись к санному пути, обозначенному лапником и вешками, до моста. Перейдешь через мост, тут и Сядемка. Другие, бесшабашные, звали на реку. Если перейти по льду реку Терешку да двинуть по-над оврагами гребнем, до Сядемки будет на версту меньше.