355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Том 3. Произведения 1927-1936 » Текст книги (страница 19)
Том 3. Произведения 1927-1936
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:56

Текст книги "Том 3. Произведения 1927-1936"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

– Ну, вот – в деревне. Стало быть, ты никаких картин настоящих не видал, которые человеку забыть невозможно. А я насмотрелся. И должен я тебе сказать чистосердечно: какие тогда по деревням ютились, много те люди потеряли… Я хотя царя только раз видел в фуражке в ополченской паршивой, замасленной, ну все-таки я забыть того не могу, как его в Севастополе встречали и до чего много к этому приготовлялись. Потому что кто же он был, царь этот?.. Тот же бог земной… Богу небесному и то уж все люди перестали верить, а тогда этому верили, что от него все на свете зависит, что ему только захотеть, и вот, какие миллионы людей погибнуть должны, они бы живые остались. А он вон что в своей башке держал: ни за что не помирюсь, а буду до победного конца гнать, и сколько там миллионов погибнуть должно, для меня это без последствий… Ну, ему и сказали: в таком случае долой тебя, и никаких больше царей не хотим – хватит. Эх, время какое было! Люди на улицах говорили об разном, никого не боясь, – когда это раньше было? И на пальто старого драпу с черным воротником не смотрели, может, ты шпиён.

Ну не все, конечно, праздник, должны когда и буденные дни наступить, а то гули да гули, ан в лапоточки обули. Оглядываемся мы, какие севастопольские, кругом, видим мы, народу все более: это что ж такое? А это какие на фронте насиделись, те домой пришли. Я тоже двух таких встрел, с кем раньше работать приходилось. Спрашиваю: «Как там насчет победного конца?» – «Таких, говорят, дураков уже теперь на фронте нет. А какие офицера нам на фронте говорили слова эти: „конец победный“, тех штыками перекололи».

Значит, вижу я, войне конец, и надо мне об себе позаботиться, как мне дальше прожить, потому я о своих деньгах сбереженных могу в лучшем виде «до конца победного» добраться, а потом что же мне? С ручкой ходить?! Народ же об работе своей не думает, и какие побогаче, те тоже прижукли и даже хорошую одежу свою до время под хорошие замочки спрятали, а сами в задрипанном начинают ходить и по сторонам оглядывают.

Конечно, слова нет, народ за сколько там лет на волю вырвался, и это ж народ городской, а не то что деревенский, – ему корпится все обсудить, а также насчет будущего, вот почему вышло, что говорили тогда в городе все очень даже много, а дела стали совсем тупые… Деревенская жизнь – там совсем другое: «Царя скинули? Скинули, стало быть, нам теперь земельки прирежут…» Так я говорю?

– Это для каких, смотря, местностев, – ответил Евсей, задумчиво ломая дубовую ветку. – У нас, сказать, там помещичьей земли не было, там заводская… На завод мы, конечно, ездили гужом, подвод сорок… Ну, с завода что взять? Только какие стекла себе забрали да котел разбили… У нас ничего в те времена особого… А теперь, конечно, колхоз…

– В деревнях что? Там у каких помещиков что и брали, опять же Керенский приказывал назад отдавать… Ну, уж Севастополь тогда, как котел, кипел, и только капиталисты работ никаких не открывали, боялись. Одним словом, ни по штукатурной, ни по печной – ни-че-го… И вот начинаю я думать опять об Феньке: как же это она, стерва, в моем доме барствует, горя не знает, а я последние деньги из кассы тащу? Ты при ком это меня обмотала? При царе дело было. А где теперь царь этот со всеми законами его прискорбными? Раз царя нет, то и все законы его – аминь. На чьи ты орудовала деньги? Почему купчую-мупчую на свое имя сделала? Почему меня вон из моего угла кровного? Вот теперь ты мне на все это ответь!

Коротко говоря, прихожу я на Корабельную, которой я даже, если и бывать там по делу, и то избегал, вхожу я опять на свой двор – собаки уже две на меня накинулись с двух сторон, а на порожке, вижу, дите елозит. Та-ак, думаю, это уж, значит, Гаврилкино старание, значит, когда я насчет коз своих приходил, пожалуй, что она уж в начале в положении была, потому что дите уж порядочно елозить может. Я это прямо на порожек и в дверях с самой Фенькой сталкиваюсь. И что ж ты думаешь? Она уж другого грудями кормит. А на меня, конечно, со страхом и назад пятится. «Здравствуй, говорю, Федосья, и со свободой народной тебя поздравляю!.. Хотя ты, разумеется, свободу раньше того себе дала и время ты, вижу, зря не потеряла». Смотрю, уж и девочка, так лет двенадцати, около нее оказалась: это она племянницу свою из деревни заместо няньки взяла. Федосья, ни слова не говоря, в крик ударилась, девочка себе заорала, ребятишки двое себе – такой содом-гомор поднялся, что я аж на табуретку сел и уши себе заткнул…

Ну, она видит, бить я ее не собираюсь, маленького в люльку спрятала, сама стала около. «Чего тебе? Что ты так пришел вдруг?» – «Я, Федосья, пришел, говорю, с тебя свои деньги стребовать, как я теперь вижу, что жить я в своей хате не могу по причину содома, а давай мне мои деньги назад, с каких ты сама себя приделила к месту на свою жизнь, а то бы, может, ты и до сих пор по чужим людям служила… Давай мне эти шестьсот рублей, за мое увечье полученных, а что тебе за мое здоровье чиновница чугуевская отвалила сто двадцать, тех уж я не считаю…» Она было, как кошка, в дыбошки, а я ей все свои резоны докладываю: во-первых, царизма уж больше нет, а во-вторых, теперешние шестьсот рублей и тогдашние шестьсот, это уж всякий ребенок понимает, похожи как потолок на барашка, а в-третьих, одни даже мои две козы теперь те же, почитай, шестьсот стоят, а не то что дом с участком. Я же, говорю, тебя тогда беспокоить не буду, как мне все равно Гаврилкиных детей нянчить охоты нет. Она это сейчас: «Каких это Гаврилкиных? Почем ты думаешь, что Гаврилкина?» – «Ну, может, и кого другого, говорю. Севастополь велик, войска стоят в нем много, также и флот». А она: «Это, говорит, моего истинного мужа дети, какой сейчас должен приттить, за картошкой пошел… А ты зря языком на женщину не трепи». Я ей: «У бабы, говорю, и сам черт не мог понять, от кого у ней дети получаются, а только мужа твоего законного теперь, небось, и ворон костей не найдет».

И только я это, понимаешь, сказал, гляжу – дверь с надворья отворяется, и солдат в шинели входит, мешок, действительно, картошки взносит… Я думаю – Гаврилкин, не иначе… Оказалось что же? Действительно, муж Фенькин с фронта ушел, как тогда многие сотни тысяч поуходили, и вот он дома живой-невредимый, фельдфебель стал, и на рукаве нашивка-галун! А я как сидел на табуретке, так и продолжаю.

Он мешок сгрузил, на меня смотрит, а Фенька ему с такой про меня злостью: «Опять пришел денег требовать. Надо его раз навечно отвадить». А тот, муж ее, с морды стал еще толще, обширнее. «Та-ак, говорит, землячок: так ты, стало быть, чего же хочешь? Чтобы мы тебе дом свой отдали?» А у самого желваки играют. А Фенька как завизжит: «Хорошенько его, чего смотришь. Он меня чуть ногами не затоптал за коз, а тебе все равно». Да за кочережку железную. Я вижу такое, что вдвоем они меня свободно убить могут, – с табуретки да в дверь. Это мое счастье было, что муж Фенькин мешок тащил сдалека, с базару, упрел и сел тоже, как и я: ему, значит, подняться было уж куда труднее. Дверь же у них на двор отворялась, мне без задержки, и то за мной Фенька аж на улицу гналась с кочережкой, до того баба остервенела.

Иду я после того домой, а сам думаю: «Царизма хотя нету больше, однако права наши прежние остались: у кого кулаки потверже, тот тебе и закон пишет…» Даже опять головные кружения у меня начались, так что дня два я тогда дома пролежал, пока отступило. Я хотя и кричал Феньке, что судом добьюсь, однако и сам видел, что суда тут никакого быть не может, а добрая совесть у людей подобных, она засохши. К Чмелеву-кондуктору было я обратился с этим своим делом, как стал уж он теперь шишкой большой. Но только очень уж шибко он начал бегать по улицам. Я на улице его встрел, говорю: так и так… а он за часы серебряные: «Эх, некогда, товарищ, до черта. На корабле собрание сейчас, а мне выступать». Да на трамвай скорей… Ну, одним словом, раз человеку все речи надо говорить, ему, разумеется, другого выслушать человека времени ни капли нет.

Продолжаю по-прежнему – потому что работы, своим чередом, никакой. Тащу деньги из кассы, слушаю, народ говорит: «Это что за революция была! Это так себе, начерно, а чистая работа, она еще впереди будет». Ну, тут уж я, конечно, с ними. «Правильно, говорю. Это что царя-то сшибли, а какой-то там Керенский на его место, это ничего не обозначает, раз опять объявлена война до победного, а правды не разыщешь. Войну надо скорее кончать, а правду искать». Раз так сказал и другой – гляжу, мне уж начинают руками хлопать.

Так и сам я понимать начал, что у всякого своя зуда чешется: у меня – с Фенькой, у другого – с Ганькой, а зуда своим чередом есть. С кем промеж себя ни случалось говорить, у всякого своя грызь. Трясти яблонь начали, так уж так надо трясти, чтоб уж яблоков на ней больше не оставалось, а то, выходит, что же? Какие самые червивые, оказалось – они самые спелые, те свалились, всего несколько их свалилось, и вот уж говорить начали: сняли мы урожай. А урожай – он весь на дереве висит, и теми, какие яблоки свалились, никто не сытый, а только аппетит разгорелся… Я где в чайной это скажу, где на улице, слышу, мне кричат: «Правильно!» А какие подходят и мне шепотом: «Ты все-таки, товарищ, поопасывайся, а то могут тебя меньшевики сцапать». Вон еще когда я про этих меньшевиков услыхал: власть, оказалось, тогда ихняя была в Севастополе.

Ну, дальше – больше, от работы я совсем отбился, а все корпится мне речь свою сказать. Да и за прочими я замечать стал, что все тогда были в волнении: газеты покупать начали прямо несудом. Потому обидно, понимаешь, всякому: столько радостей было, что вот царя у нас больше нет, и всю полицию, всех жандармов под итог, и говори, что хочешь, а на проверку оказалось: говорить говори, а рукам воли не давай. И свобода полученная – к чему она проявилась? Так себе, ни к чему, – одна только слава… И война своим чередом продолжается, несмотря что с фронта солдаты бегут. Выходит, какие поумнее, те бегут, а многие бараны остаются для пушек, чтобы пушкам австрийским было кого на прицел брать.

Ну, коротко говоря, когда Октябрьская подошла, тут только я понять мог: вот она, правда настоящая, на земле явилась. А также, думаю, дело мое с Фенькой, обмотавшей, должны теперь правильно решить, и будет у меня угол вечный.

Я уж об шестистах тогда не говорил. Какие там шестьсот, когда уж не товар за деньгами, а деньги за товаром гоняться стали. Чемоданами целыми с собой люди деньги таскали, а что покупать на них, это уж был вопрос. Кто старину помнил, как купцы к себе за рукав тащили, те, конечно, только головами мотали: это что же такое? Ну, вот… Так же и я с моей хатой. Что такое для меня эта хата? Это я знаю про себя, – мое увечье смертельное. С трехэтажного сорвался я зачем? Чтобы мне для себя какой поближе крышей к земле, одноэтажный, построить. Вот что я знаю, а не какие-то шестьсот рублей… Про шестьсот я должен забыть, а про дом свой помнить.

Вот когда я к кондуктору Чмелеву приступаю и говорю ему, как он важный большевик оказался. «Товарищ Чмелев, говорю, так и так… Ожидаю от вас правильного решения и скорого с Фенькой и ее мужем фельдфебелем конца… Потому что, хотя их там теперь в моем доме пятеро скопилось, считая с детями, а я один, ну все-таки дом этот взят у меня обманом, также и место – об двух белых коз не говоря. Если же скажет она, Фенька, об ста двадцати рублях, какие еще тоже сюда вложила, то это все равно одно к одному – мое же: с моей стороны труд все-таки считается постельный, а с ее – кровный обман».

Все это Чмелеву я высказал – думаю: «Ну теперь, как он у власти стоит, делу моему правильный конец подошел». А он что же, этот самый Чмелев? Он поглядел на меня глазами своими пристальными да говорит: «Эх, товарищ Павел! И чем только ты занят… Ты все это брось к чертям и думать об этом забудь. А вот мы снаряжаем теперь отряд в Ростов против Каледина-генерала… Как ты все ж таки ополченец бывший, можешь записаться в отряд, по железной дороге он едет… А другой еще мы отряд посылаем, тот морем на миноносцах пойдет. Лучше тебе будет идти в пехотный отряд».

Ну, я его, конечно, словесно благодарю за совет подобный, когда я даже во втором госпитале признанный к службе негодный, и чтоб я куда-то доброй волей своей в Ростов на убой ехал.

Живу, свои деньги последние проедаю. А между прочим, что же, ты думаешь, вышло? Вышло – я даже понять тогда не мог: Фенькин муж, фельдфебель, он же собой был здоровый, как все одно флотский, откуда же в нем кровь могла взяться порченая? Об гвоздь он, понимаешь, по домашности что-то делал, напоролся и будто через это пропал. Началися с ним будто корчи от этого, – сказал мне так извозчик с Корабельной, – я это, значит, его прежде того знал, потому что мы в близких соседях с ним были, – начались корчи, и так неотступно, что с тем и кончился, а помощи никто дать не мог… Будто болезнь такая была, ну, я думаю, гвоздь – он что же такое? Мало кому приходилось на гвозди натыкаться, хотя бы по нашей работе. Никаких же с нами корчей не было… Нет, я так считаю, что это от порченой крови. Будто даже так, что недели не проболел – пришлось моей Феньке его на кладбище везть.

Я это как услышал, хоть нехорошо это считается, ну, дня три я не в себе веселый ходил. Хожу, про себя думаю: называется это как? Называется это наказание… Какой он сидел тогда красный, как помидор спелый, как из города Омского явился, думал я, ему веку не будет… На войну пошел – ясный же ему там конец; нет, конец его назначался совсем не там, а где и ждать никакого конца не приходилось: на гвоздю заржавом.

Вот же погнался человек за домом моим неправильно, а получил себе чистую отставку – смертный час. На какой большой войне был, ничего, не задело, а тут на пустяке – и попал… Не то это в ноябре, не то это в декабрю было, не помню, ну, одним словом, мне тот самый извозчик, на Екатерининской я его встрел, сказал. И вот у меня пошла своя думка… Пойду, думаю, к Феньке, так и так скажу: не так много лет прошло, как мы с тобой жили и домок этот отстроили, пускай ты хотя ребят прижила, ну, раз от законного мужа, то это уж не считается, чтобы особое против меня зло, и могу я их тоже за детей признать, и так и быть: согласен с тобой я жить, как мы с тобой прежде жили, и будем мы дальше-больше хозяйство весть…

Вот надел я пальто с воротником с черным, благородное, и шапка у меня тоже тогда была настоящий каракуль мелкий, а не то чтоб какая бывает фальшивая фабричная работа, – пошел к ней.

Ну, конечно, человек решает свое дело не спросясь; говорит себе самому: пойду. А сам не знает, на что он идет, все равно как тот же фельдфебель в дом мой пошел за близкой смертью…

Прихожу я… Видят собаки – прилично я одетый, брешут средственно. Я прямо на крыльцо, под каким козы у нас раньше жили. Смотрю – вместо девчонки-няньки той, какая прежде была, здо-ровая девка стоит, фартук на ней синий. «Вам кого надо?» Гляжу, тут же и Фенька входит – она у коровы своей была, отдаивала: корова телиться должна была – очень вымя раздулось, отдаивала, и, конечно, от нее самой и пах коровий, и сама же она за то время, как я ее не видел, разъелась, совсем коровища стала немецкая, без рог только…

И что же ты думаешь? Дала она мне хотя бы два слова сказать? Я ей успел только: «Слыхал, говорю я, Федосья, об несчастье твоем кровном, и вот надо нам с тобой помириться благодаря судьбе…» А она как заорет: «Так ты теперь, орет, на мое несчастье да свои лапы расставил, чтоб у меня мою имущество заграбастать? Так ты на то понадеялся, что раз муж мой зарытый, так это уж опять же твое стало? Так ты думаешь, как теперь власти нет, тебе это позволится?» Одним словом, разное-подобное… А пришла же она с доенкой, молозиво принесла, и доенка же эта у нее в левой руке была, пока она все кричала, а как кричать перестала, она эту доенку в правую руку да молозивом в меня – на пальто, на шапку-каракуль, как она у меня была в руках, и, конечно, все мне лицо залила… Во какая баба подлая оказалась… Раз такое дело, конечно, всякий человек драться должен кинуться… Я, разумеется: «Подлая!» – да на нее, а она ж меня, как ведро у нее все в руках оставалось, ведром этим, доенкой, в голову… Я и упал.

А дело уж к вечеру было: я нарочно так время выбрал, чтобы зря не ходить, а ее чтобы дома застать. Утром же пойди – глядишь, на базаре она или где, а уж к вечеру все бабы, конечно, дома бывают… И так уж зимний день – он какой: нистожный – свету от него много не бывает, а вечером и тем более – чуть-чуть, а тут, как упал я, глаза мне совсем заметило, и дальше уж я не помню, били они меня вдвоем с девкой этой здоровой или нет, – в этом врать не хочу. А должно быть, как лежал я на полу без чувств всяких, то они вдвоем темноты дождались, да меня на улицу вынесли, а пальто с меня сняли и шапку тоже, как она чистый каракуль была, и сейчас ее купить если – полтораста рублей отдай.

Одним словом, очнулся я уж на улице, и холод во мне и дождик на меня с крыши капает… А пальта и шапки нету… Вот как она меня обработала, эта Фенька.

– Может, пальто и шапку какие другие шли, сняли? – вставил Евсей.

– Какие же могли быть другие. Ну конечно, потом уж на кого хочешь думай, только домой когда к себе я попал наконец, – ни пальта, ни шапки, и во мне во всем жар, и голову несветимо ломит… И так, что я пять сутков тогда пролежал, не выходя. Жаловаться – это мне такой совет люди давали. Ну, а я уж видел тогда, что все эти жалобы мои будут в пустой след. Никакие жалобы тут помочь тогда не могли, потому что Фенька, она не такая дура, чтобы пальто-шапку дома держать. Она их за эти пять сутков раз двадцать могла продать, а властям тогдашним, какие тогда были, так могла бы она набрехать, что меня самого грабителем сделала бы. Девка же еще, да она сама – их бы против меня двое говорили. А мои где свидетели? Сказали бы: нападение делал – вот и все. Как меня уж через эту Феньку судили один раз, то я уж знал, чем она у нового начальства дышать станет… И вот почему – мне говорят: жалуйся, а я отвечаю: подожду, когда мне полегчает… А сам планирую так: последние деньжонки, какие у меня уж из кассы давно были взяты и спрятаны, на эти деньжонки я собрался да из Севастополя тогда взял и подался в тихое место – в Армянск.

Вот черезо что я до того времени в Севастополе не дожил, когда адмиралов-генералов в море топили. Это, мне говорили, уж в марте было, называлось Варфоломеева ночь, а я в январе ушел… и даже еще до этого времени, как матросы севастопольские город Симферополь взяли. Так что об этом я уже в Армянске узнал и подумал: «Не иначе – кондуктор Чмелев тут при этом отличился». Куда он потом делся и моя Луша с ним – этого я уж не знаю, не приходилось слышать.

И так что потом, правду тебе сказать, жил я совсем кое-чем, лишь бы мне прожить. А чуть заворошка какая военная начиналась, я свой мешок собирал и уходил опять в тихое место… Как в те года строиться охотников очень мало являлось, то жил, положительно тебе сказать, кое-чем… В Мелитополе жил, в Новомосковском жил, в Павлограде жил, – а как фронты сюда дошли, также махновцы и прочие, я даже взад Харькова подался… В Чугуеве тоже я жил.

– Это где твоя краля была?

– Вот-вот… Краля… Только ее, брат, уж я не нашел, счезла, а, конечно, мужская думка у меня на ее была… Ну, известно, революция людей раскидала куда зря, а как я ее настоящей фамилии не знал, где же ее найтить. Спрашивал я там у людей казначея, а мне говорят: теперь и казначейства-то никакого нет, а не то что тебе казначея. Лысый, говорю, из себя, картуз зеленый. Так же, говорят, и лысых теперь мало где осталось, а больше пошли молодые, какие с волосьями… Ну, одним словом, может, он даже и не казначей был: у баб правду разве узнаешь.

– Так неженатый ты и прожил?

– Говорится пословица: жениться-то шутя, да кабы не взять шута… Вот поэтому я и остерегался. А, конечно, жениться бы отчего не так, когда это стало простое очень дело. Но я не так про свою законную жену помнил, как помнил я про Феньку.

И вот же теперь это я в первый раз после стольких годов в Крым опять заявился, и смотрю я с горы этой в ту сторону – в той стороне Севастополь, а в этой, налево, – тут Феодосия, Керчь, смотрю я туда, а сам думаю: надо бы когда туда проехать, на тот дом, с какого лететь пришлось, полюбоваться, также на Корабельной побывать… А то дело, конечно, уж к старости идет… Посмотреть надо.

– Чего же тебе там смотреть? – удивился Евсей. – Домишко опять свой смотреть?

– Конечно, он уж теперь законно не мой считается, а настояще Фенькин, как я его сам, выходит, бросил и от него ушел. По новым нашим советским законам так выходит. Называется – бесхозное имущество, раз заявки на него не сделано от хозяина настоящего, а потом, через столько лет, заявки хоть и не делай: дом, раз он бесхозный, должен к городу отойтить. Ну, тут же он, конечно, не к городу Севастополю отошел, а в руках окончательно Феньки остался.

– Может, твоей Феньки и на свете давно нет? – перебил Евсей.

– Может, и нет… Все может быть… Тогда ее дети – наследники. Считай, сколько старшему лет, когда уж в семнадцатом елозил.

– Годов шестнадцать.

– Вот видишь как. Это уж считается теперь самый настоящий возраст… Значит, у Феньки уж целый хозяин за это время возрос. Да другие еще, небось, догоняют… Все-таки хотится мне до Севастополя доплысть… Давай вместе, а?

– Гм… Это чтоб у твоей Феньки меня вместе с тобой били?

Евсей хлопнул немного Павла по спине и встал:

– Пойдем ужинать, а то опоздать можем.

Начинало не то что темнеть, а золотеть повсеместно, точно поднялась золотая пыль и запорошила и горы и море. Павел спускался с Евсеем к баракам совхоза и говорил:

– Нет, все-таки Фенька, она уж теперь тоже под годами. Года же, они человека много меняют… Как здесь работа кончится, ты, конечно, как знаешь, а я уж все одно – корпится мне, значит, надо: туда подамся.

1932 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю