355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Том 3. Произведения 1927-1936 » Текст книги (страница 12)
Том 3. Произведения 1927-1936
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:56

Текст книги "Том 3. Произведения 1927-1936"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

– Так что к десяти годам войны вы уж приготовились? – вставил доктор.

– А как же… Раз в газетах пишут: войной да войной нам иностранцы угрожают, – значит, войны не миновать… А разве наши, как при царизме, кому-нибудь уступят, или они с фронта уйдут?.. Наши будут до полной победы, а на это все срок да время… Я и сама, когда газеты читаю, только и ищу, кого каким орденом наградили за работу, а кого – за то, что он полезное изобрел, потому что у меня их четверо, кого надо наградить орденом за работу, а пятый – изобретатель… Вот когда я так газетами интересуюсь, я тогда в комнате сижу, их проглядываю, а то не очень-то я люблю в комнате сидеть… Что комната?.. Тот же, я считаю, гроб, только ростом побольше… Мне, как я тепло оденусь, и холод не особо страшен… Я и в театр когда пойду, и в балете бываю, и в цирке тоже… Дурова тюлень, например, ученый, – как он попа играет! Прямо артист! Стоит перед аналоем таким, а на аналое книга церковная в кожаном переплете, застежки металлические, и бормочет себе, бормочет, как и в самом деле поп!.. Ну, конечно, мое дело старушечье – мне и в церковь никто не воспрещает пройти, певчих послушать… Только я, какие мрачные очень церкви, тех обегаю…

– Одним словом, жить вы любите в свое удовольствие? – буркнул Вознесенский.

– А как же? Я только об этом теперь и забочусь! – очень искренним тоном сказала Уточкина. – Ведь зря, что ли, крови человеческой столько пролили? Все об людском о счастье болели, как его достигнуть… Вот и нашли социализм… Мы вот сейчас ничего, сладкую пищу едим, она и прежде такая пища была, только какие ее ели, те радовались, а какие ее приготовляли, те плакали… Мне и самой раз пришлось над пищей плакать… Это во время того, как голод был повсеместный… Сготовила я тогда детям последнее, что было, – рыбу на большом противне, совсем с чуточкой, совсем с капелькой масла постного… Ну, конечно, в мучице обваляла… Стоит моя рыба в теплой русской печке, железным листом закрытой, а уж вечер – зимою это рано смеркалось, – а тут хозяйка избы той, где мы тогда жили, домой откуда-то явилась и сняла она свои валенки, мокрые, да грязные, да вонючие, сушить их в печку сунула (пощупала, значит, что печка теплая), сунула и опять печку закрыла… А не больше как через четверть часа дети мои, какие тогда со мной были, являются «Есть, мама, что покушать?» – «Да уж на сегодня, говорю, хватит, поедим, а на завтра авось что-нибудь достанем…» Иду это к своей печке, открыла, – что же это, батюшки мои, – чьи-то ноги из моего противня торчат?.. А около никого нету, – хозяйка переобулась, опять ушла куда-то, и спросить не у кого… Протянула я в печку руку со страхом, смотрю – валенки хозяйкины, один и другой… И вся, значит, та грязь, какая на них была, вся-то она на мою натекла на рыбу… Ахнула я и вся сомлела!.. Как же теперь дети мои будут этакое есть?.. А думать долго над этим тогда уж некогда было: они пришли голодные, и они уж ждут, ничего не знают, только тарелками за столом гремят в горнице… Что же я им сказать должна? А они чтобы, день бегавши, голодные оставались через эти валенки бабьи?.. Никак я этого не могу допустить, чтобы голодные были и так спать легли. Взялась я все куски на противне на новый манер перекладывать: какие погрязнее – эти к своему краю, какие почище – на их конец… Кое-как кончила, несу… Подала им, на тарелки разложила, а сама так и стою столбом. А ну как что ядовитое на своих сапожищах хозяйка наша с улицы принесла? Вдруг вот поедят с этим ядом и заболеют? Заболеют да вдруг еще помрут?.. Все это в моей голове мелькает, – стою я сама не своя… Крикнуть им хочу: «Да не ешьте вы гадости этой!» – а голосу никакого нету. Села я тогда с отчаянием да самый какой кусок всех был грязнее, что я обчистить не могла, и ну его чавкать… Все равно, думаю, когда такое дело: раз нам помереть, пускай уж все вместе помрем!.. Сама все на них гляжу, чтобы мне эти валенки грязные в глаза не вязли, а сама чавкаю… И слышу ведь, что под зубами у меня грязь хрустит, а себе же самой втолковываю: «Что ты! Да это же хрящик рыбий…» Так мы все это снадобье и поели дотла… Голод-то что значит!.. Пускай, дескать, я завтра помру, зато же я сегодня сыта!.. И дети мои тоже сыты… Ну, конечно, так вышло, никто из нас и не заболел… Да ведь, признаться, много люди болеют от чего? – от одного мнения…

– Это правда, – согласился Вознесенский. – Был, например, ученый Петенкофер: выпил он стакан воды с холерными бациллами, не допуская и мысли, что холерой заболеет, и остался жив и здоров… к изумлению Коха.

– Вот видите!

– И, однако, тот же Петенкофер покончил жизнь самоубийством… приблизительно в вашем возрасте, – закончил доктор, – даже лет на несколько старше…

– Ну-у… это уж он сделал глупо, – прошмелила старуха.

Доктор затянулся, папироса осветила рыхлую круглоту его почтенно раздавшегося во все стороны носа, старуха докурила свою папиросу, отвернувшись, бросила окурок на мокрую каменную лестницу веранды и спросила:

– Это чей был ученый?

– Немецкий…

– Вот уж не ожидала! А может, это во время войны было, когда начали немцев бить, – ну, тогда уж немудрено было голову потерять, разумеется, если одинокий…

– Гм… Сама мудрость гласит вашими устами, – буркнул доктор.

– Да уж глупой никогда не была… Такие находятся, говорят, что это мне повезло счастье, не-ет, теперь не такое время настало, чтобы глупому да еще чтоб везло!.. Теперь умному по его уму дается…

– Та-ак!.. Так-так… – вздохнул почему-то доктор. – Значит, стоите вы теперь прочнее прочного, как гриб подорешник на пяти ножках… Ваш ум и ваши таланты для меня несомненны.

Старуха не совсем поняла: она спросила с недоумением:

– Это вы об свиньях, об коровах?

– Не совсем о свиньях… Земля, она зыбкая… Она вращается там где-то около солнца, движется куда-то к созвездию Геркулеса, вообще шлендает… Да еще и вертится при этом… Как на такой непоседе свою прочную линию провести?.. Необыкновенно трудно!.. А вам удалось.

– Я и говорю, что удалось, – живо согласилась старуха.

– В хозяйстве вашем бывали потери, как во всяком хозяйстве: хозяйство – живое дело! Один трех лет умер, другого на войне убили, третья на другой войне захватила сыпную вошь, но хозяйство ваше было обширно и поставлено крепко… И дает вам теперь доход неотъемлемый!.. И охотно поменялись бы с вами теперь многие бывшие миллионеры у нас своим положением…

– А как же!.. Со мною вместе пенсию приходит получать один генерал бывший… Я вдова учителя сельского, – все-таки я на два с полтиной больше его получаю! А он, когда генерал-то был, какими небось капиталами ворочал!.. – очень сообщительно подхватила старуха.

– Да, ваше хозяйство себя оправдало… – закуривая новую папиросу, продолжал доктор, – но ведь очень часто бывало и бывает так, что ни шиша из такого хозяйства не выходило и не выходит… Вот, например, я знаю такой случай… Знакомый мой один… тоже врач… (тут доктор глубоко затянулся и закашлял…) тоже было завел… такую канитель… и получилась у него такая история… жена его… она, видите ли, предпочла ему другого… это, конечно, часто случается… а двух детей с собою не взяла, а оставила ему… это уж встречается реже, гораздо реже… Оставила, и вот он… этот мой хороший знакомый… пожалуйте, воспитывайте двух… Мальчику было тогда этак уже двенадцать лет, девочке десять…

– Ведь вот каких уж больших бросила, – покивала Уточкина.

– Больших!.. Если бы больших, а то самый такой возраст… И нельзя сказать, чтобы он не любил их или вообще не заботился… нет, все-таки заботился, как мог… Но, знаете, ведь служба в больнице, практика… вышло так, что он их воспитывал плохо… «Человек – продукт воспитания» – это известно со времен Локка и Руссо… Вышло так, что у них никакого стержня внутри не оказалось, и куда их клонили первые встречные, туда они и сгибались… А революция и потом гражданская война, как вам известно, это уж оказалась такая пробирная палатка, что всякому ставила пробу, какой он стоил… и пройти через эту пробирную палатку всем пришлось, никого она не минула… Конечно, и… этих двух… моего знакомого детей, – они уж в то время были взрослые, – конечно, и их втянуло… и завертело… Оказалось, что драгоценного металла в них было заложено… количество совсем ничтожное… Один метался то к анархистам, то к красным, то к белым, и в конце концов его расстреляли… Другая… с другой еще хуже вышло… та какая-то злостно-беспринципная оказалась… Долго говорить… и не к чему… только она отравилась… и, пожалуй, к другому выходу трудно уж ей было прийти…

Не докурив папиросы, доктор торопливо вынул из портсигара другую, подержал ее в руке и забывчиво кинул, как окурок, на мокрую лестницу.

– И вот, – продолжал он, снова закурив и озарив свой объемистый рыхлый нос, – совсем недавно она является!.. Она приезжает к нему, к этому врачу, моему знакомому, та самая, которая когда-то… оставила его с детьми!.. Нашла!.. Вся провинция в Москву, и она в Москву!.. И, по-ни-ма-ете ли, плюхнулась было к нему с чемоданами!.. Это после двад… вообще долгих очень лет!.. И что-то такое, конечно, совершенно уж неузнаваемое… «Вот и я!..» Здравствуйте, очень приятно!.. Ну, конечно, он ей сказал: «Вы, матушка, ищите себе комнату в гостиницах, если вам зачем-нибудь нужно быть в Москве и если для этого имеются у вас свободные капиталы, а так вот ни с того ни с сего приехать и плюхнуться!.. Мерси покорно!..» Она, разумеется, закатывает истерику, но-о… с врачами истерикой ничего не добьешься, матушка!.. Так и показал он ей порог…

– Все-таки он уж, должно быть, порядочных лет… ваш этот знакомый? – полюбопытствовала Уточкина.

– Конечно!.. Ну, так что же?

– Нехорошо все-таки это он… Женщина ехала с мыслями своими…

– По-ду-маешь, «с мыслями»!.. Эти мысли известные: жилплощадь и паек – вот и все мысли!.. А у него, конечно, квартира при больнице и стол готовый, почему же не плюхнуться?.. И вот разыскала же… Хоть он ее и не искал, так она его разыскала… Мерси покорно!.. Не-ет, он, мой этот знакомый, вполне правильно поступил… Другого подхода к подобному явлению быть не может…

И доктор вторично бросил на лестницу вынутую и незажженную папиросу.

V

Настала середина сентября, и у многих из отдыхающих кончился отпуск. Они давали остававшимся свои адреса, номера телефонов. Вещи их повезли на подводе на станцию, сами же они шли оживленной толпой между лесом березовым слева и бором сосновым справа, а потом по фабричной слободке, которая тянулась минут на двадцать пять ходьбы. Женщины сообщали одна другой, на сколько кило они прибавили в весе. Ландышева, которая несколько было посвежела, как раз перед отъездом простудила зубы и шла под руку с Шилиным, обмотанная теплым платком.

Шилин только провожал ее, – у него отдых был месячный. До конца месяца оставались и старуха Уточкина, и доктор, и оба аспиранта. На место же Ландышевой на другой день сел бравый артист Молниев, человек высокий, прямой, седой, голубоглазый и сизо-багровый. Его просили что-нибудь прочитать вечером, после ужина. Громогласно и напыщенно он прочитал из Пушкина: «Октябрь уж наступил – уж роща отряхает…» – и потом все дни и вечера проводил в бильярдной. Он оказался самым страстным игроком не только на бильярде, но и около бильярда. Игра его мясистого багрового лица, его плеч и шеи, и довольно еще гибкой поясницы, и колен, и даже ступней ног – так как он то и дело подымался на цыпочки и приседал – была поразительна. Со стороны казалось, что бильярд был его сцена, шары – артисты, он – режиссер, а вся игра – какая-то старая пьеса, полная динамики, конечно, переводная: Гольдони, Гоцци или Лабиша.

Срезали уже капусту, и серый в яблоках битюг возил с огорода к подвалу огромные возы блистающих сочной прозеленью кочанов. Потом объявлен был среди отдыхающих морковный субботник и картофельный воскресник, и старуха Уточкина давала ценные указания, как надо копать картошку, чтобы ничего не оставлять в земле, и как ее надо укладывать в подвале, чтобы не гнила и не мерзла…

Воспользовавшись тем, что все были на огородах, даже и приставленная к ним маленькая пастушка, телята, – их было пять штук, все пузатые, серьезные, лупоглазые, темно-вишневой масти, – забрели в цветники и съели подряд все георгины и бальзамины. Они начинали было жевать башмачки и бегонии, но, по-видимому, эти цветы не показались им настолько вкусными, как те. Лобелию же они вовсе не тронули: должно быть, им не понравились ее голубизна и запах, хотя и принято думать у людей, что голубая лобелия лишена запаха.

Впрочем, цветы вообще уж открасовались, и дворник, сосредоточенный человек с жидкоусым лицом, который, бывало, ежедневно по утрам стриг газоны и прозван был доктором «стригущим лишаем», теперь перестал уже заниматься этим делом.

Подоспели северные ветры.

Кроны тонких, но высоких сосен раскачивались так, что смотреть на них было утомительно для глаз доктора Вознесенского, а он теперь упорно и подолгу просиживал один на скамеечках парка, подняв воротник пальто; сидел и усиленно курил, сжавшись, как тугая пружина.

Это было утомительно для глаз, как бушевало вверху зеленое, точно утонул в море и над тобой бешено прядают огромные зеленые волны, но из Москвы доктор приехал явно для всех подмененный. Он и говорить стал мало, не только шутить, и покинула его игривость, казалось бы, с ним совершенно неразлучная. Односложно отвечая на вопросы, он стал почему-то приставлять старинное «с»: «Да-с, да-с… Нет-с. Точно так-с!..» Ежедневно после обеда он начал уходить на слободку, но приходил оттуда не веселее, чем уходил туда.

Ударил первый чувствительный утренник, скореживший лопушистую ботву свеклы, раззолотивший орешник и такую бронзу и киноварь бросивший в густую листву клена, прижавшегося к южной стене дома, что стройное, еще молодое дерево это сразу приобрело многопудовую тяжесть, и странно было видеть, как под тяжестью этой не согнулось оно до земли.

Студеный ветер загнал всех отдыхающих то в бильярдную, то в гостиную, то в читальню; иные просто ложились в комнатах на свои койки и натягивали на себя одеяла.

– Топить надо… Как же это так они не топят? – начала жужжать Уточкина. – Надо, чтоб у человека кости были теплые, а не так…

Сама она навертела на себя всяческую теплую рухлядь, которую запасливо привезла с собою, и еще более громоздкою сделалась ее медленно двигавшаяся фигура.

Обеденные столы с веранды внесли внутрь дома и разместили в нижних залах; большие входные двери заперли, оставив только узенькую боковую. Начали топить. Черный футбольный мяч переселился со двора в общую залу. Здесь с опасностью для электрических лампочек он начал летать по кругу играющих так, чтобы его, даже подпрыгнув, не мог коснуться стоявший в середине круга, а этот мученик, стремясь все-таки дотронуться до мяча, делал такие нерасчетливые прыжки, что часто под общий хохот падал на скользкий паркет.

Иногда молодежь играла в показательные процессы, иногда в фанты. Бывало, что молодой зал в игрецком задоре вздумает атаковать солидную гостиную, и то ворвется туда Долгополова и крикнет трагически: «Я вице-король Индии!.. Я потерял эту опору британского могущества!» – или аспирантка Соня, бойкая черненькая девица, скромно, понурясь, войдет в гостиную, вздохнет и усядется безмолвно на пол, а следом за нею с испуганными лицами начнут протискиваться все играющие и похоронно смотрят на Соню, пока кто-нибудь не выдержит и расхохочется звонко; тогда вскакивает Соня и опрометью бросается в дверь, а за ней остальные.

В гостиной иногда после ужина устраивались чтения. Доктор Вознесенский никогда не приходил на них, но зато ни одного не пропускала Уточкина, кто бы о чем ни читал, и было или не было это ей понятно.

Она уходила только в половине десятого, когда приносилось в эмалированных ведрах с кухни кипяченое молоко и начинался, как говорили здесь, молокопой. Выпив свое молоко, то есть получив последнее, что полагалось ей за день, она отправлялась спать, чтобы ровно в шесть часов утра проснуться и встать.

В спальне, где, кроме нее, помещалось трое, между ними и библиотекарша Алянчикова, она строго следила за тем, чтобы не отворяли форточку после уборки и особенно перед тем, как ложиться спать.

Когда она входила и видела форточку открытой, она негодовала:

– Что же это за безобразие такое!.. Прямо хоть волков гоняй!.. Дышу и весь пар свой клубящий вижу!.. – и захлопывала форточку гневно.

– Вы что это, староста, что ли, тут у нас? – возмущалась Алянчикова. – Вас, кажется, никто в старосты не выбирал, чтобы вы тут распоряжались!

– Не староста, а гораздо постарше я вас! – не уступала Уточкина. – Советские дрова жгут, помещение нам отопляют, а вы готовы все это тепло на ветер выпустить!.. Кто же вы выходите? Выходите вы настоящий вредитель, вот кто!

– Вот так подвела под статью! – удивлялась Алянчикова.

– И еще я заметила даже, что вы форточку-то отпираете, как будто жарко вам очень, а сами под одеяло с головою!.. Что? Неправда, скажете?.. Только лицемерки так делают!..

– Да разве форточки для того именно открывают, чтобы только холоду напустить? – пытались убедить ее другие. – Форточки для чистого воздуха…

– Знаем, знаем! – перебивала старуха. – Вот и сразу видно, что вы из дворянок!.. Это только дворянки цены не знали дровам да кричали прислугам: «Машка! Открой все форточки настежь, – за-ды-хаюсь!»

И старуха покачивала головой и закрывала глаза, будто стараясь представить вообще всех старинных дворянок, которые в чрезмерно натопленных комнатах задыхаются от жары.

Вставая в шесть часов, когда другие спали, она возилась в своих чемоданах и топала по комнате башмаками очень звучно.

Долго не могли понять Алянчикова и другие, почему так неистово топают старухины башмаки, пока не разглядели, что они на прочных подковках.

Единственное, что иногда обескураживало старуху, это то, что ей начали очень часто чудиться колокольчики, гораздо чаще, чем они раздавались на самом деле, и она ворчала:

– Просто уж даже в ушах бесперечь звенеть стало от этих колокольчиков!.. Ночью от звону просыпаться стала: слышу, звонят, я и просыпаюсь и думаю себе лежу: на ужин ли это идти, или молоко получать?.. А темно еще, и все кругом меня спят, не ворохнут…

Однако если из большого зала, где стоял рояль, доносилась музыка или пение под аккомпанемент рояля, Уточкина неизменно приходила туда и садилась слушать.

Но если день был сильно дождливый и холодный, такой день, когда здешний барометр показывал «великую сушь», а доктор, глядя на него, бормотал про себя: «Гм… ну, не мошенник?.. Вот мерзавец, подлец!..» – если выйти было некуда, старуха усаживалась у своего окна, закрытую форточку в котором она оберегала ревниво, и глядела то на серого битюга, как он вдруг закапризничает от тяжелой или грязной дороги, от дождя ли, который хлещет прямо в глаза, и начинает сосредоточенно бить ногами в передок, а конюх, молодой малый, то ждет, когда он успокоится, то принимается так же сосредоточенно колотить его по голове концами вожжей; то на толпу сезонников-плотников, как они идут с постройки в бору, переминая лаптями грязь, на кухню обедать (обед их был раньше на час); или просто на то, как треплются, выгибаясь, как паруса, гибкие, длинные, с редкими уже листьями ветки берез.

Из ее окна был виден еще и угол оранжереи, где теперь тоже шла какая-то работа: копали песчаную землю, выводили кирпичные устои, – расширяли оранжерею. Этого не одобряла старуха; это казалось ей лишней затеей. И когда в столовой на столах появились заботливо поставленные горшочки с цветущей примулой яркого пунцового цвета, она ворчнула:

– К чему это?.. Только место зря занимают!..

Есть возрасты, которые любят цветы, есть возрасты, которые к цветам равнодушны, но есть и такие, которые сторонятся цветов.

VI

Близко к концу сентября доктор Вознесенский вдруг поехал в Москву, хотя на этот раз не получил никакой телеграммы, просто, может быть, и для самого себя неожиданно, после завтрака надел пальто и калоши и пошел, едва успев буркнуть одной из подавальщиц:

– Надо бы в Москву на денек съездить… так что вы уж тут вообще…

Полагалось заявлять, если кто уезжает на время.

Думали, что он приедет в тот же день к ужину, но он не вернулся.

– Скоро поедете внучат своих нянчить! – сказала старухе как-то Долгополова за столом.

– У меня уж и правнучата есть, – поправила старуха, но добавила живо: – Нет уж, я и внучат не нянчила, и с правнучатами возиться тоже я не желаю… Теперь и ясли, и сады детские, и дома детские, – такая об ребенке забота, что женщина только знай себе рожай.

К концу месяца она стала уж говорить за столом, чего избегала прежде. Только геолог Шорников, произведший переворот в своей науке, оставался гранитно молчалив, как земная кора до и после землетрясения.

Раза два 27 сентября принимался падать настояще-зимний, шапками, снег, повисал полотнищами на деревьях, сплошь покрывал землю, но скоро все-таки таял, а к вечеру стало совсем тепло и тихо.

Лодки вытащили на берег и положили вверх днищами. На бильярде и около него продолжал целыми днями играть артист Молниев, который, когда уходил спать, уносил с собою в комнату и свой любимый кий, из боязни, чтобы как-нибудь не переломил его неумелый игрок. Табаковод Чапчакчи часто показывал, как можно полный стакан воды донести и не пролить ни капли… Этот номер его всегда пользовался успехом, так как все видели, что это действительно очень трудно. Алянчикова сообщала геологу, что она «взяла» из дома отдыха за неполный месяц пять с половиной кило, а до отъезда, который предстоял через два дня, наверное, возьмет все шесть. Пронин убеждал инженера Шилина, что только аспирантура движет вперед науку.

Ходили уже в оранжерею, где распродавались пышные белые хризантемы, и думали, как бы их взять с собой и довезти в Москву; ходили прощаться с бором; приметливей глядели на резные завитушки, щедро украшавшие веранду со всех трех ее широколестничных входов, – словом, все в том или ином направлении подводили итоги своей месячной или двухнедельной жизни в этом уютном доме, рассчитанном всего на шестьдесят человек. Недоумевали, почему не приезжает провести свои последние дни здесь доктор, так неожиданно уехавший в Москву.

Но на третий день после отъезда доктора, к обеду, когда пришли московские газеты, кое-кто обратил внимание на два траурных объявления: в одном мало кому известная московская больница сообщала, как принято сообщать, «с глубоким прискорбием о преждевременной смерти врача Семена Ивановича Вознесенского» и проставила день кремации; другая, где он был консультантом, сообщала о том же самом и теми же самыми словами.

Сначала как-то даже никто почти не хотел и допустить мысли, что умерший – именно этот, их Вознесенский, из дома отдыха.

– Мало ли в Москве Вознесенских? – спрашивала Алянчикова.

– Конечно, Алянчиковых гораздо меньше, – возражал ей Шилин, – но все-таки вы видите сами, читайте: Семен Иванович… затем врач, консультант…

– Может быть и Семен Иваныч, и врач, и консультант, и Вознесенский, и все-таки совсем другой! – поддерживала Алянчикову Долгополова.

– Позвольте, а кто же нам мешает справиться в больнице по телефону? – вспомнил Пронин.

Разговоры по телефону с Москвой тут были всегда очень длительным делом и, кроме большого терпения, требовали очень тонкого слуха и немалых голосовых средств. Но нашлись терпеливые и добились ответа из больницы. Оказалось, что умер не какой-нибудь другой Вознесенский, никому не известный, а тот самый, который недавно сидел за общим столом, презирал чай и выискивал грамматические ошибки в листочках меню.

– Но почему же сказано «преждевременно», когда ему было уж, наверное, за шестьдесят? – спросила Алянчикова.

– А это потому, – объяснил Шилин, – что выпал он из трамвая… Так буквально и ответили из больницы: «Выпал из трамвая»… Значит, попал под прицепной вагон: это бывает.

Когда узнала об этом старуха Уточкина, она открыла было глаза и рот и потянула было к желтому лбу правую руку, но тут же оправилась, покачала головой, как качает умный при виде глупого, и прогудела:

– Вот оно, пивцо-то, до чего доводит!.. А человек был одинокий, несчастный… Ежели ты несчастный, так ты хоть уж не пей!..

Накануне отъезда к ней приехали и старший сын, изобретатель, и дочь, математичка, тоже высокая и тоже пожилых уже лет. И трое монументально высоких и старых, они медленно двигались (мать была в середине) по аллеям парка и вдоль берега речки. День после студеных ветров, разрешившихся снегом, выдался прекрасный, солнечный, яркий. Мать оживленно говорила, поворачивая желтое, но прочное, как из старой кости, лицо то к сыну, то к дочери. Дети почтительно слушали. Может быть, между прочим она рассказала им и о несчастном докторе Вознесенском.

Они приехали, чтобы взять отсюда мать, помочь ей переехать в город, но старуха ни за что не хотела терять еще один остававшийся ей здесь день, который, по всему судя, обещал быть таким же, как и этот, прекрасным.

И день отъезда, действительно прекрасный, наконец, наступил, и все уложили и вынесли свои вещи на подводу.

Аспирант Костюков, который очень располнел за месяц и стал настолько щекастым, что Пронин, двигая лопатками, говорил ему: «Твои, брат, глаза на твои, брат, щеки вот-вот в суд подадут: им из-за щек скоро ничего и видно не будет!» – благодушно спрашивал Уточкину:

– А вы от московского вокзала к себе домой на чем, на автобусе, должно быть, поедете?.. К вам какой номер ходит?

– Вот уж не люблю я эти автобусы! – живо ответила старуха. – Сиди да стукайся головой на каждой колдобашине!.. А ведь этих ям у нас на мостовой сколько?.. Пока домой доедешь, все мысли себе отстукаешь!.. Нет, я уж на трамвае доеду.

– А не боитесь, как доктор, из трамвая выпасть?.. Вот и он, должно быть, не боялся, а выпал же.

– У нас из трамвая выпасть трезвому человеку никак невозможно, – с достоинством отвечала старуха. – У нас линия глухая – мало кто ездит, и даже сидячие места бывают, а не то чтобы все время стоять… Я на бойких линиях и сама не сяду, увечье себе получать; совсем не ради этого я на свете живу.

И в толпе идущих на станцию пригородной дороги она шла медлительным, но спорым, нисколько не отстающим шагом своих негнущихся длинных ног, вполне готовая и к поездке в вагоне электрички, и к посадке в вагон московского трамвая, и к долгой зиме со всеми ее метелями и морозами, и даже к десятилетней войне со всеми империалистами мира.

1931 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю