Текст книги "Том 3. Произведения 1927-1936"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Потом еще, это вечером, поздно, когда Женя легла уже спать, она проснулась от крика, – пришла Даша и начала вопить в голос, что с таким извергом мужем она больше не хочет жить, что он ее бил, повредил ей пломбированный зуб, что это видели соседи, что больше нога ее не будет у него на квартире…
Она не плакала, но щеки ее были замазаны грязными полосами от недавних слез.
Женя стояла около нее в одной рубашке и смотрела на нее во все глаза.
Но не больше как через десять минут пришел за нею муж, молодой, но сутуловатый, с маленькой, запавшей верхней губою и выпяченной нижней, в очках, служивший где-то счетоводом, и Женю опять отослали спать. И как ни пыталась она вслушаться в сбивчивые, крикливые объяснения Даши и ее мужа, причем Даша часто кричала: «Врешь!.. Врешь, негодяй!» – сон все-таки оказался сильнее ее любопытства, а утром, когда она встала, не нашла уж она Даши: помирившись с мужем, она ушла с ним на рассвете к себе домой.
Или еще вот это.
Случилось услышать Жене не то чтобы очень уж горестное, но с выражением сказанное:
– А бабка Катя угасает!
Бабка Катя была древняя, лет девяноста, старуха гречанка на соседнем дворе. Из года в год возилась она с огородом. Почему такую древнюю, черную, морщинистую, в дугу согнутую старуху звали Катей, Женя не понимала, но и сама называла ее так же, как и все.
Иногда бабка Катя дарила ей сладкую осеннюю морковку или свеженький бородавчатый огурец, – и вот теперь она угасала. Женя не совсем поняла, когда услышала, что это значит «угасала», но почему-то догадалась через минуту, когда на дворе бабки Кати увидела еще трех-четырех старух – чужих, из других дворов, – поняла, что бабка Катя умирает.
Потом новенький гроб с бабкой Катей выносили и укладывали на простые дроги. Старухи все были в черных платках. Лошадь буланая, с надрезанным ухом и белесой челкой. Ей не стоялось на месте, ее кусали мухи, и она все оглядывалась назад, скоро ли все кончат и можно будет идти на кладбище.
А в середине мая была гроза и такой ливень, что по улице – она была не ровная, а покатая, – бурно катилась целая река желтой воды.
Река эта хлынула через ворота к ним на двор и сразу затопила его и весь сад, и она, Женя, помогала матери и Митрофану, который оказался в этот день дома, делать перед воротами запруду из глины и камней. При этом не только мать подоткнула юбку до колен, но даже и важный Митрофан, хотя и ругался все время, но засучил брюки и рукава рубахи; она же, Женя, радостно мокла вся сплошь, и потом, когда сделали уже плотину и отвели от себя воду, минут пять с визгом носилась под дождем: все равно уж намокнуть до нитки, а потом переменить платье!..
Но главное было тогда не это, а то, что после ливня высоко, почти посредине неба, засияла радуга, незабываемая, совершенно исключительная, единственная из радуг, огромнейшая, широчайшая, в которой было целых три лиловых дуги одна за другою с небольшими промежутками. И в новом сухом платье Женя опять выбежала на двор смотреть на эту радугу и ахать от восторга, складывая руки лодочкой перед грудью.
И хотя в это время из какой-то отсталой тучки посыпался мелкий град с совершенно незаконным уже дождем и Женя снова промокла, но она не сдвинулась с места, пока Митрофан не втащил ее на крылечко, отчего у нее потом целый день болела рука. А на дорожках в саду после этого ливня дня три еще было грязно.
В одно утро кот Мордан прямо на постель к ней прыгнул с изумительной птицей в зубах: крылья у нее были длинные, как у ласточки, хвост длинный и клюв длинный, а перья то ярко-желтые, то голубые, то коричневые с красниной. И как было Мордану не показать Жене такую редчайшую добычу? Он даже довольно легко выпустил из зубов ее, мертвую уж, конечно, чтобы Женя могла разглядеть ее внимательней и подробней, и только зорко следил, что будет делать с нею она, не спрячет ли так, что вновь уж ее не вырвешь?
Женя заплакала и тут же с постели, ударив кота по голове, побежала к Митрофану, чтобы он сказал, какая это такая птица.
Митрофан только что проснулся сам, лежал и курил.
– Это? Щур-пчелоед, – сказал он. – Это Мордан поймал? Ну-ну!.. Щура? Как же это он, чертенок, ухитрился?
Мордан же был уже около него: он вскочил следом за Женей, он неотрывно глядел на свою добычу страшными и в то же время умоляющими глазами, глухо мяукал и двигал хвостом. Женя заметила даже, что глаза у него стали будто розовые вместо зеленых, и сказала Митрофану:
– Отдай уж ему, все равно не живой щур!
Но Митрофан отозвался лениво:
– Жирно будет по целому таракану, хватит и по лапке!.. Вот сделаю я из этого щура чучело и повешу на стенку…
– Мордан все равно достанет!
– Ничего, так повешу, чтоб не достал.
И положил мертвую птичку в свой стол, а в кота бросил ботинком.
Наконец, еще одно было.
Какой-то очень широкоплечий молодой малый ходил по их улице с медведем. Конечно, это был смирный медведь, и Жене показался он не таким и большим и ничуть не страшным, как будто бы даже унылым, облезлым, – должно быть, он линял. Он шел вперевалку, как большая бурая собака с куцым хвостом и низко опущенной головой. Посередине улицы, окруженный очень плотной толпой, он боролся со своим вожаком, и вожак его поборол. Потом он поднялся, встряхнулся, как собака, и с фуражкой вожака, поднявшись на задние лапы, обошел толпу. Ему клали в фуражку деньги. Иные трепали его по плечу. А один очень бородатый человек, сапожник (его видела иногда Женя: за столиком на улице он чинил обувь), говорил громко:
– Это, граждане, чистое мошенство, чтобы человек медведя мог повалить. Это двойное мошенство: и малый мошенничает и само собою и медведь тоже. Человек медведя нипочем не свалит!
На что малый отозвался скромно:
– Это смотря какой человек…
При этом он выкатывал действительно наводящую на размышление грудь и хлопал по ней бугроватой рукой…
И многое еще случилось в долгие дни мая, туго переполненные сложными человеческими делами и заботами, радостями и печалью, а также расцветами и смертью как цветов, так и зорь; вороны же, обе поочередно, прилежно сидели на своих четырех зеленоватых крапчатых яйцах, в которых чуяли уже будущих четырех воронят.
Во время ливня Женя очень беспокоилась, как бы гнездо не смыло, как бы не вывалились оттуда яйца, но нет: такое лохматое, на редкость плохо по виду сметанное гнездо оказалось на деле очень прочным, из него неизменно высовывался серьезный вороний клюв, а вблизи от гнезда заботливо сидела настороже другая ворона и зорко глядела по сторонам.
V
Однажды – это было уже в конце мая – Жене, смотревшей на гнездо из слухового окна чердака, показалось, что в гнезде распустились какие-то красные цветы, которые двигались: лепестки красные и острые распускались и сворачивались, и шел от гнезда какой-то змеиный шип…
Женя поняла, что это вывелись, наконец, воронята.
Она сбежала с чердака стремглав. Она хлопала в ладоши и кричала:
– Воронята у нас! Воронята!
Она дергала за платье мать и тащила ее смотреть воронят вот сейчас же, немедленно.
Но мать удивлялась ей:
– Ну что же тут такого, ежели воронята? Сидела ворона на своих яйцах, ну и вылупились воронята, и все…
Женя в сад побежала одна. Вяз стоял непроницаемо зеленый. Листья его только теперь, к концу мая, развернулись во всю свою мощь. Снизу ей чуть видно было гнездо.
– Ка-кие ум-ные! – вслух подумала Женя о воронах, так укрыто поместивших свой дом.
Она заходила так и этак, она подымалась на цыпочки, чтобы увидеть еще раз красные лепестки ртов четырех воронят, но в гнезде было совершенно тихо, и снизу ничего не видно. Она поняла, что воронята сыты и спят.
Вторая картина Жени, сделанная в тот день, была такова: из темно-зеленого облака вяза выдвигалось исчерна-коричневое гнездо воронье, а из него, как лепестки мака, такие красные, высовывались восемь остроконечий. Над гнездом на сучке сидела ворона с куском хлеба в черном клюве. И только. Под картиной была подпись карандашом: «Маи вароньяты».
Эта картина ей самой нравилась чрезвычайно: ей все казалось в ней живым до того, что даже как будто шел воронячий шип от этого раскрашенного листа бумаги.
Она приколола его двумя булавками над своею постелью, и когда глядела на него издали, у нее замирало сердце от удовольствия.
Потом эта восьмилетняя девочка с двумя болтающимися тонкими белесыми косками, не маленькая для своих лет и ловкая, бежала по улице, квартала за четыре, в город, к сестре Даше, обрадовать ее тем, что появились воронята.
Даша жила в двухэтажном доме, в котором было несколько квартир. Только когда Женя входила во двор и потом подымалась по лестнице, она подумала, что Даша, может быть, теперь ругается с какою-нибудь соседкой или моет пол, и как ей скажешь тогда о воронятах?
Но Даша сидела в комнате у окна и чинила свой чулок, распялив его пятку на ложке. Увидя это, Женя еще от дверей крикнула:
– Уже есть, Даша! Воронята! Четыре штуки.
Даша целовала ее и смеялась:
– Ах, какое счастье привалило! Воронята!
– Четыре штуки!
– А ты разве к ним туда лазила, считала?
– Я с чердака видела! Четыре рта, и все красные-красные!
– Замечательно!
Даша тормошила Женю, но Женя спросила вдруг серьезным тоном:
– Теперь вопрос: какой же должен учиться говорить?
– Это уж пускай Александра Васильевна выберет… провизорша.
– А когда же она выберет? Пускай сейчас выбирает и берет, а то Мордан… или даже мальчишки через забор залезут…
– Ну, вот еще – мальчишки! Какие же мальчишки?
– Какие-нибудь… соседские… Увидят гнездо и залезут ночью.
Мысль о мальчишках явилась совершенно внезапно: слишком много их видела Женя на улице, пока добежала.
– Ночью, так это Мордан скорее залезет, а не мальчишки, – сказала Даша.
– Mop-дан?.. Мордана я никуда не пущу ночью! Мордан у меня будет спать теперь ночью!
– Беда тебе будет теперь с твоим хозяйством! – шутила Даша. – Мордан, мальчишки, – теперь так и оглядывайся кругом!
– Да-а, а ты как думаешь? Хоть бы провизорша скорее взяла одного. Ты бы ей сказала сегодня, а? Скажешь?
– Скажу, когда оперятся.
– А я потом могу с ним разговаривать, с вороненком?
– Дурочка! Да ведь он сколько же слов знать будет? Может быть, всего двадцать.
– Ну что же – пускай двадцать… А мне больше и не надо… Значит, я с ним буду говорить, а? Она мне позволит?.. Я ей, конечно, его подарю, а все-таки ведь он мой же будет, вороненок?
Она просидела у сестры с полчаса, всячески стараясь уяснить для себя, когда именно придет за вороненком провизорша Серпка, какого именно из четырех она выберет: самого большого, или самого маленького, или среднего (ей представлялось, что они не одинаковые, а непременно есть среди них и побольше и поменьше), и как именно она будет учить его говорить, то есть будет ли его бить – и как и чем бить, – или не будет?
Домой она бежала так же, как и сюда из дому: она была в волнении чрезвычайном.
VI
Женя брала к себе на постель кота недели три, чтоб не забрался он к воронятам ночью. Среди дня же несколько раз залезала она на чердак, чтобы рассмотреть, что делается в гнезде.
Если бы могла она сама подставить чердачную лестницу к вязу, она полезла бы и туда разглядеть как следует воронят вблизи. Это занимало в доме только ее одну, но, упорно думая над этим, она нашла и способ, как надо лезть: с куском хлеба в руке. Влезть и начать кормить воронят, и вороны, увидя это, не стали бы долбить ее носами. Но лестница была для нее чересчур тяжела, а вяз снизу гладкий. Приходилось только стоять под ним и слушать, как шипят воронята, когда им принесут еду. Однако и это доставляло радость.
– Мам! Они вот-вот улетят из гнезда, воронята! – сказала горестно Женя.
– Так и улетели! Рано еще им, – утешила мать.
Однажды в день отдыха отец обедал дома и поставил перед собою графинчик водки. Дома был в это время и Митрофан: несколько дней уже его никуда не посылали в командировку.
Ели зеленый борщ с бараниной и котлеты с малосольными огурцами.
К концу обеда графинчик водки выпили отец с Митрофаном. Говорил Митрофану отец, вытерев усы полотенцем:
– Очень я на тебя удивляюсь!.. Как это может человек не понимать полной своей выгоды? У тебя свободное время выдается, и то ты спишь днем, или же ты оделся в чистое, тросточку в руки и подался шалды-балды в город!.. Между прочим, ты бы в свободное время примус кому починил или там керосинку, замок поправил, кастрюльку медную запаял – вот и была бы тебе копейка на обиход!
– Ну да! Копейка!.. Кастрюльки паять я буду – тоже работа! – брезгливо отзывался Митрофан. – Я должен не то чтобы ронять свою квалификацию, а, напротив того, ее поднимать еще выше, – вот это так! Я, может, куда в техникум поступить желаю, а ты меня до замков-кастрюлек обратно тянуть хочешь из-за копейки!
– Обожди! – стукнул по столу отец. – Обожди!.. У тебя уж ус долгий растет, который ты что ни день у парикмахера бреешь! Кто учиться может техникам всяким? Который еще мальчишка, вот кто!.. И помню я свое положение, как я до пятнадцати лет с отцом своим степь пахал, и считалось, что мы земли двадцать пять десятин засевали арендованной, а что я видел от этого? Одежа моя вся латка на латке была, а на ногах постолы! Не считая, что помещику половину должны были отдать, как испольщики, мы пшеницы одной две тысячи пудов получали, а ведь тогда ей какая была цена? Семь рублей четверть – считалось десять пудов! Себе на одиннадцать душ семьи надо оставить? Да на три пары волов оставь, да на две пары лошадей оставь, а там еще мелкая скотина, а там свиньи, куры – все зерном пропитываются, и выходило, что не на что парню сапоги справить – ходи он в постолах!.. Ну, надоело, ушел да в город, на завод. А заводом тогда француз заведовал. Я аж за десять шагов от него фуражку снял свою да к нему: «Барин! На работу меня примите!» Как мне уж пятнадцать лет да росту я был порядочного, то, конечно, он меня принимает. И что же я делаю на заводе три года? Суконкой машины обтираю! Больше ни до чего меня не допускали!.. Аж через три года только стали меня обучать – вот как было.
– Ну, а теперь, как тебе известно, совсем не так, – вставил Митрофан.
– О-бож-ди! – крикнул отец. – И вот я с течением временя вышел помощником машиниста, и вот домок себе нажил, а также сад на участке развел. Ну, однако же, в машинисты я не лезу! А почему я не лезу – вопрос? А потому не лезу я, что на машиниста должен я много еще учиться арифметике, и всю ответственность на себя принимать, а у меня уж сивый волос, вот!
Отец постучал по голове пальцем, а Митрофан улыбнулся криво:
– Так у меня же пока еще до сивых волос далеко.
– О-бо-жди! – еще громче крикнул отец и стал весь красный, и губы его задрожали.
– Дай уж отцу сказать, что же ты это, – вставила мать. Но Митрофан поднялся из-за стола, срыву отставя стул:
– Буду я всякие глупости слушать, очень мне нужно!
– Ка-ак это ты слушать не будешь? – поднялся и отец. – Должен ты слушать, что отец тебе скажет, и будешь ты слушать!
– Очень нужно!.. «Скажет»!.. Замочки чтоб я чинил за двугривенный… Керосинки!
– Да ты ж, собачья ты душа… – двинулся на Митрофана отец.
– На-чи-нается! – брезгливо отошел Митрофан от стола и вышел в дверь.
Однако отец кинулся за ним, и Женя слышала только, как крикнул и Митрофан:
– Что? Драться лезешь? Ты драться?
Тут мать схватила ее в охапку и внесла в спальню и прикрыла там, а сама бросилась разнимать мужа, сцепившегося с сыном.
Должно быть, было что-то еще, что заставило отца так обойтись с Митрофаном, но Женя не знала этого. Когда она выглянула из окна, Митрофан уходил со двора в калитку. Он уходил поспешно, красный, без фуражки, приглаживая на ходу волосы. За ним порывался бежать отец, на котором новая полосатая рубашка была разорвана от ворота до пояса и вбок – треугольником, – но в отца вцепилась сзади мать и не пускала. Это показалось Жене настолько страшным, что она вдруг заплакала навзрыд, и этот плач ее остановил отца. Он постоял на месте, глядя то на нее в окно, то на калитку мутными, красножилыми глазами, потом махнул рукой и повернулся, говоря с чувством:
– Пусть уходит!.. И пусть не приходит, пусть!.. Я его в свой дом… не пущу больше… Это мой дом!.. Это я своим трудом вот все, как есть!.. А оказалось – это не дом, а гнездо воронье!.. Отцу родному смел рубаху разодрать! а?.. Хорош?.. Кра-со-та!.. Так же и Дашка! Почему я с тобой не дрался никогда в жизни, а она должна со своим мужем, хотя он же в очках ходит, – человек приличный, непьющий!.. И даже некурящий совсем. А разве ж малое это дело – непьющий, некурящий?.. Она же с ним дерется, с таким приличным человеком, дура!.. Ма-ать!.. Эх, и будешь же ты плакать горькими слезами с такими детями, когда я только помру!
День был жаркий, в саду же настоящая широкая тень была только от вяза. Там и улегся наконец спать отец, подстелив сена.
Мать ушла в дом убирать со стола после такого неудавшегося обеда, а Женя выбежала из своего заключения на улицу посмотреть, куда мог уйти Митрофан и не стоит ли он где поблизости с какими-нибудь знакомыми парнями.
Но когда она пригляделась к улице, она увидела не Митрофана, а Дашу в голубой блузке: она подходила к их дому с какою-то великаншей.
Женя всегда считала сестру очень высокой, но та, с кем она шла, – чернобровая загорелая дама, широкоплечая и под белым зонтиком, – была чуть не на голову выше Даши… У нее была далеко вперед выдававшаяся грудь; голые выше локтей руки, толстые, длинные, казались Жене непомерной силы. Женя загляделась на нее, открыв изумленно рот, а Даша сказала с подхода весело:
– Вот Александра Васильевна за вороненком пришла!
– За во-ро-нен-ком!
И Жене вдруг стало понятно: и почему вообще не видела она воронят, умеющих говорить, и почему если где-нибудь они есть, то их, конечно, очень мало?.. Почему? Ясно почему: разве много найдешь на свете женщин таких, как эта Серпка? Конечно, такая кого угодно выучит говорить, даже и вороненка, – но разве есть еще где-нибудь подобные!
И вот сразу забыла Женя и о Митрофане и об отце. Она представила, как полезет сейчас Даша на вяз и вынет всех четырех воронят. Какого же из них выберет эта огромнейшая провизорша? И как именно она будет выбирать его? Во всяком случае, их, этих таинственных воронят своих, она сейчас увидит всех четырех!.. От внезапной радости она, робко поглядев на сдвинутые черные брови провизорши, хлопнула в ладоши и вбежала во двор впереди Даши.
Чердачная лестница была не тяжела для Даши, и она, сразу перевернув ее, взяла эту лестницу наперевес одной рукою и пошла в сад.
Она кричала звонко, по-хозяйски:
– Вот на этом дереве гнездо, Александра Васильевна! Видите? Вот!
И Женя увидела, как она остановилась вдруг и опустила лестницу наземь: с сена под вязом недоуменно поднялся разбуженный ее криком отец.
Сено набилось ему в волосы, глаза совсем мутные, губы отвисли, измятое лицо – кроваво-красное, рубаха изорвана… он был даже, пожалуй, страшен. Но, увидя незнакомую и такую величественную, как провизорша, женщину, под белым зонтиком, отец прижал локтем рваную рубашку и спросил хрипло:
– Это… по какому вы делу… ко мне?
– Мы даже совсем и не к тебе, папаша, – в замешательстве сказала Даша. – Ты себе можешь спать, а это мы за вороненком.
– Могу спать себе, значит? – хрипнул отец. – Та-ак!.. Разрешается мне, значит… перед дамой!..
И вдруг с ненавистью взглянув в глаза провизорши, для чего должен был поднять голову, спросил совсем будто и не пьяно, очень отчетливо:
– Это вам зачем же вороненок, мадам? Кушать будете?
– Александра Васильевна хочет выучить одного говорить, папаш! – бойко ответила за провизоршу Даша.
– Го-во-рить? – очень удивился отец и брови поднял. – А что же она сама по-нашему как будто не может? Или не из русских?
– Гово-рить по-вашему я вполне умею, конечно, – с достоинством и глухим басовитым голосом ответила ему провизорша, – но так как я, к сожалению, пришла совсем не вовремя, кажется, то я извиняюсь и сейчас же уйду!
И она повернулась уже величественно, но отец закричал вдруг:
– Зачем же, мадам? Да я с нашим удовольствием!.. Воронят разве нам жалко? Мы их не заводили, и на кой они нам черт? С нашим удовольствием!
И, подтянув брюки, он взял рывком лестницу из рук Даши и тут же приставил к вязу, бормоча при этом:
– Вот! Минутное дело!.. Стоит крепко, и сейчас я вам их достану, мадам, как на мне все равно рубаха порватая!..
– Папаша! Не надо! Я сама! – хотела было отодвинуть его Даша. – А то вы еще с дерева сорветесь!
Но он поднял голос:
– Про-очь!.. Иди прочь до своего братца!.. А я еще в своих полных силах и при своем здравьи, мадам, и сейчас я этих самых вороняток сниму вам для обучения… Если бы вы сказали: для жарковья – это другой вопрос, а насчет обучения – то пожалуйста, с нашим удовольствием!
И, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, полез он на вяз. Вороны, откуда-то взявшись вдруг, кричали как оглашенные. Женя видела, что провизорша совсем не знала, как ей быть. Она сделала нечто среднее между присутствием здесь в саду и уходом: отошла на несколько шагов назад и повернулась в сторону дома, а голову и спину прикрыла зонтиком.
Платье на ней было бледно-палевое в крупную клетку, а зонтик оказался рыжим на прутьях.
На отчаянный крик ворон слетелось, как всегда, еще две, три, четыре…
– Смотри! Глаза выклюют! Па-паш! – звонко закричала Женя, заметив, как кидались на отца вороны.
– Во-от!.. Вот же чертово семя! А?.. Ну, смотри ты! – кричал хрипло отец, свирепея от вороньих наскоков.
Но он был уже вровень с гнездом головою: он карабкался вверх по сучьям неожиданно для Жени умело.
И вдруг раздался изумленно свирепый крик:
– А-ах вы, сволочь проклятая!.. Так вы та-ак!
И потом не менее свирепое:
– Гей, держите, мадам, – кидаю! Подставляйте подол!
И один за другим полетели из гнезда вниз воронята.
Они уже обрастали перьями и падали, криво расставляя крылья, но удержаться на них в воздухе не могли и тяжко шлепались то головою, то грудью об утоптанную землю дорожки.
– А-а-ай! – пронзительно закричала Женя, а оттуда, с вяза, свирепое отцово:
– Мадам! Подымайте подол, – последнего швыряю!
Провизорша решительно пошла из сада оскорбленным тяжелым шагом, а четвертый вороненок, оказавшийся почему-то лучше оперенным, чем первые три, распялив крылья, упал на траву мягко, как на парашюте. И уже кинулась к нему Женя, но где-то вблизи таившийся кот Мордан мелькнул в глаза ей, как рыжая молния, разом схватил этого последнего, благополучно упавшего вороненка и, описав с ним странную дугу между абрикосами, скрылся под крыльцом дома.
Откуда он явился, Женя не могла понять, но трудно ведь было и уследить за всем тут ее восьмилетним глазам.
Еще копошились на земле, вытягивая предсмертно крылья, остервенело сброшенные разбившиеся воронята. Над ними, косо ныряя, летали безумно оравшие вороны. Даша проворно пошла из сада догонять оскорбленную провизоршу… Спускался с вяза отец, имевший теперь окончательно дикий вид.
Вороны долго живут на земле, они очень приметливы и умны, но всех возможных случайностей не могут предвидеть даже и они, вещие.
На другой день, отрыдавшись и закопав в саду трех воронят и отхлестав Мордана хворостиной за четвертого, которого, как самого, несомненно, умного из всех, и научила бы говорить исполинша Серпка, Женя прилежно уселась за чистый лист бумаги.
Она старательно нарисовала карандашом прежде всего кота, как он схватил вороненка, потом лестницу: это было главное в ее новой картине. Рисовать вяз было уж для нее делом привычным. Между лестницей и котом разместила она трех воронят, лежащих на земле с подвернутыми головами и с вытянутым у каждого одним крылом.
Отца она не изобразила, так как его было плохо заметно снизу в густой вязовой листве; Дашу тоже, так как Даша тогда как-то совершенно стушевалась в ее глазах перед великаншей-провизоршей, но зато провизорша с зонтиком заняла всю правую сторону листа и была сделана просто: сверху зонтик, а под ним длинное платье клеточками.
Рисунок этот она надлежаще раскрасила, и получилась самая удачная и самая трагическая из трех ее первых картин. Карандашом же тщательно вывела она под этой картиной и свою подпись: «Женья Прыватов».
1933 г.