Текст книги "Степь ковыльная"
Автор книги: Сергей Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
XXIV. Возвращение из Парижа
Толстая извозчичья лошадка, запряженная в сани, лениво бежала по улице. Рыжеватый финн сидел на облучке неподвижно, словно дремал.
Смолин думал:
«До чего же изумителен Петербург!.. Нет, Парижу и Риму с ним не сравняться. И дело, конечно, не в зданиях – там они зачастую красивее, – а в строгой простоте, необычайной стройности. И даже в таких вот особенных, как сейчас, зимних вечерах, в этих сугробах снега…»
Вспомнился Павлу Петровичу рассказ матери, крепостной крестьянки, не так давно отпущенной на волю, рассказ о том, как ее отец работал в артели каменщиков, воздвигал эту столицу на топком болоте. Пришла мысль: «А может быть, еще и потому так люблю я этот город, что много труда, пота и крови стоил он безвестным строителям…»
Сани проехали мимо сумрачной громады Петропавловской крепости. Послышался печальный, тонкий, словно хрустальный, звон курантов крепостной церкви. Смолин поежился.
«Та же Бастилия. Долго ли еще будет выситься в своем зловещем молчании эта могила для заключенных в нее друзей свободы?»
Возникла и другая мысль, и от нее леденящий холодок пополз по спине: «А ведь, пожалуй, и меня могут засадить в Петропавловскую крепость. Вызовут в Тайную канцелярию, и начнет допрашивать Шешковский: что я делал три года за границей, были ли у меня знакомые якобинцы, и какого сам я образа мыслей? Кольцо увидит с якобинской надписью: „Жить свободным или умереть“…»
Извозчик остановился у ворот в конце Невского. По утоптанной в снегу тропинке Смолин добрался до домика в глубине двора. «Аудитор канцелярии Правительствующего сената А. М. Позднеев», – прочел он на дощечке.
Павел Петрович позвонил. На пороге появился франтовато одетый мужчина, бритый, надушенный тонкими духами. Смолин не знал, что и думать, но, вглядевшись в его задорные, хитроватые глаза, спросил нерешительно:
– Алеша, вы ли это?
– Кто это? Входите. Здесь темновато, не разгляжу…
Архитектор вошел и тотчас же очутился в могучих объятиях Алеши.
– Павел Петрович, дорогой мой, три года не виделись! Как рады будут вам Анатолий Михайлович и Ирина Петровна! Давайте помогу вам раздеться.
Когда в передней послышался веселый шум, Позднеев посмотрел на жену.
– Кому это так обрадовался Алеша?
Вошел Смолин. Поцеловав руку хозяйки, дружески обняв Позднеева, он уселся и, пристально глядя на Ирину, сказал:
– Обязанностью своей почитаю торжественно заявить, без всякой лести, что за эти три года вы похорошели еще больше!
Ирина покраснела.
Откуда-то из глубины квартиры раздался детский плач.
– Простите, скоро возвращусь. – Ирина вышла.
– Так стало быть, у вас есть дети?
– А как же, – просиял Позднеев. – Сам Суворов крестным был. В его честь Александром назвали.
– Анна Павловна рассказала о вашем ранении при штурме Измаила. Все же выглядите вы таким же молодцом, как и раньше. Ну, как ваши раны?
– Плечо совсем зажило. Нога иногда побаливает, на перемену погоды, а впрочем терпимо.
Павел Петрович обернулся удивленно:
– А куда же Алексей-то делся? И почему столь разительно изменился ваш слуга?
– Почему он так хорошо одет? Маша, его жена, становится законодательницей мод. Ее мастерская процветает. Правда, Анна Павловна доставила ей первых заказчиц из «высшего света». А на Алексиса, как называют его заказчицы, легла ответственная роль, благо он бойко болтает по-французски – «родном» языке наших модниц. Я убедил, наконец, Алексея принять вольную, – и ныне он уже не слуга мой, а друг, каким он, впрочем, всегда был для меня.
– Расскажите, что нового сейчас в Петербурге? – понизил голос Смолин.
– Императрица устрашена событиями во Франции, и оттого еще более усилился самодержавный гнет. Недавно получил я известие, что в донских станицах настроение весьма неспокойное. Туда самовольно вернулась, с оружием в руках, почти тысяча казаков, коим царицей предписано было оставаться на Кубани для поселения. Пока тех мятежников правительство не трогает, но это, мнится мне, лишь до поры до времени. Чем выше поднимутся революционные волны во Франции, тем с большей яростью будут подавляться у нас всякие волнения. Ну, довольно об этом… Поведайте лучше о себе, что у вас нового?
До позднего вечера беседовал Позднеев с гостем…
XXV. В станице
Прошел год с тех пор, как восставшие казаки возвратились самовольно с Кубани. Точно котел, кипел в то время тихий Дон.
Шумно было в станицах. Всюду вспыхивали споры, разгораясь, нередко пламенем внутри семей. Так случилось и в дружной раньше семье Тихона Карповича. Он считал, что единственный, путь – это просить государыню, чтоб казаков на Кубань не переселяли без их согласия да еще чтоб не вздумали и впрямь, как ходили слухи, «писать» казаков в крестьяне. И вот однажды, когда Тихон Карпович говорил об этом, Павел не сдержался и ответил ему резко:
– Да разве в нас только дело, в казаках? Ну, посудите сами, Тихон Карпович, ведь вы человек разумный и грамотный: кто есть мы, казаки? С неба, что ли, свалились? Мы – русские люди. А раз так, то и судьба у нас общая со всем русским народом, и нечего нам прятаться за своими казачьими плетнями. Чем нам гордиться перед крестьянством? Тем, что у нас нет крепостничества? Но ведь и на Дону чиновники да офицеры все больше и больше крестьян в крепостную кабалу обращают… А ежели даже и не будут казаков в крестьянство писать, то все равно нас в бараний рог согнут так, что даже жаловаться не посмеем.
– Вижу тебя насквозь, – гневно отвечал Тихон Карпович. – Ждешь, что опять пугачевщина на дыбы поднимется, как конь шальной. Ты забыл, чем она кончилась? Ты хоть бы о том подумал, что государыня, несмотря на вашу тяжелую вину – самовольный уход с Кубани, – все же милостива к войску нашему. Ведь еще в июле прошлого года привез Иловайский из Петербурга высочайшую грамоту с похвалой Войску Донскому за прежнюю славную службу государству российскому. Привез и утвержденную царской рукой карту с указанием границ Войска Донского, согласно коим все изобильные земли и угодья навеки признаются собственностью Войска.
– Карта! Границы!.. – насмешливо бросил Павел. – Что толку в тех границах, ежели внутри них земли по-прежнему расхищаться будут офицерами да чиновниками?
– Возьми и другое. Восстав, вы совершили «деяние преступное, законопротивное, дерзостное, достойное возмездия по всей строгости военного артикула». А в то же время государыня императрица «из матерного благоснисхождения и угодного ей милосердия», как сказано в царской грамоте, готова простить вас, ежели возвратитесь на Кубань.
– Нет, того не будет! – пристукнул кулаком по столу Павел. – Мы не рабы, чтоб помыкать нами. Сами знаете, что ни один казак на тот «милостивый» призыв не откликнулся. Вот вы браните нас за самовольный уход, а разве мы не добились уже некиих уступок: вместо трех тысяч семей предлагается ныне переселить на Кубань только тысячу, и притом по жребию… Правда, еще бороться придется. Недаром стягиваются войска на Дон, усиливаются гарнизоны в крепости Димитрия Ростовского и в Таганроге. Ну что ж, не будем и мы сидеть сложа руки. Пойдем против богатеев и старшины казачьей: много мерзости и у нас на Дону завелось…
– Ты думаешь, мне все по нраву, что ныне творится на Дону? Нет, не все! – сердито сказал Тихон Карпович. – Сам знаю, дюже большую власть забрала казачья старшина, обирая нещадно худых по достатку казаков… Вот вспомнилось мне сейчас: был я понятым, когда по царскому указу делалась, почти что тридцать лет назад, опись имущества покойною войскового атамана Данилы Ефремова. До сих пор забыть не могу, какое богачество в подвалах его нашли: одних денег серебряных на пятьсот тридцать пять тысяч рублей, червонцев золотых на семьдесят тысяч, жемчугу пять фунтов да три сундука больших с серебряной посудой, да в доме многие десятки ларей с дорогими шубами, мехами, шелковыми тканями… А сколь земли у него было, сколь много хуторов, мельниц не только по Тузлову, но и, к примеру, по далекой Медведице!
Тихон Карпович, помолчав, глухо добавил:
– Неправдой все это нажито было… Много и других непомерных богатеев-старшин имеется на Дону: Себряковы, Кутейниковы, Мартыновы… Понятно, все они – верные слуги царевы, а что ж поделаешь? Восставать против них – значит восставать против волн царской… А это куда как не под силу нам. Стало быть, терпеть, терпеть надобно, сколь это ни досадно. Если уж крестьянство во главе с Пугачевым не смогло одержать верх над помещиками, так нам и подавно не справиться с нашими старшинами. Их сама царица возвеличивает, ведь недаром же она пожаловала им недавно все права дворянства российского.
– А все ж восставать надо, – твердо сказал Павел. – Нет другого исхода, поймите, Тихон Карпович. Мы ж не суслики степные, чтоб ожидать смиренно, пока нас капканами изловят и смерти предадут. За волю народную и жизни не жаль!
Тихон Карпович устало махнул рукой:
– Тебя не переспорить. Упрям ты больно. Сердцем думаешь, а не головой. Смотри, как бы не потерял ее! – И ушел, хлопнув дверью.
Таня сидела с помертвевшим лицом, думала: «А что, если и впрямь не сносить ему головы? Чего он добивается? Трудно мне понять. Как вернулся с Кубани, молчаливым стал. Не обо мне и детях думает, а о чем-то своем. Не ищет он покоя и счастья в семье…»
Закрыв дверь плотно, Павел беседовал со Штукаревым – он только что вернулся в станицу. Сверкая черными глазами, рассказывал Штукарев гневно о том, что Белогорохов, выехавший в Петербург для подачи императрице прошения, был арестован и отправлен в крепость Димитрия Ростовского для суда.
– Лишились мы Никиты – нашего походного атамана, не вырваться уж ему из когтей вражьих! А все ж надо бы сделать разведку, не удастся ли как-нибудь высвободить его из крепости? И о том следует подумать: если казнят Никиту, так нужно другого вожака иметь. Но кого же?
Павел решительно ответил:
– А тут раздумывать нечего. Есть такой человек, чье имя будет знаменем не только для нас, казаков, но и для всех крестьян.
– Да кто же, кто? – нетерпеливо теребил смолистый чуб Штукарев.
– Дементий, брат Емельяна Пугачева.
– То мысль… Только пойдет ли он с нами? Смелый ли он, твердый волей? Не стар ли? Ведь ему, поди, лет шестьдесят?
Денисов улыбнулся.
– Трижды виделся с ним в Димитриевской крепости. Последний раз, правда то было года два назад, перед выездом на Кубайскую линию. Но я имею и недавние сведения. Не сомневайся, он крепкий, как железо, и не только по здоровью, но и по разуму. Уверен: пойдет с нами за правое дело. Сказал твердо: «Начнется пожар на Дону, я в стороне не останусь».
– Но как в крепость-то пробраться? Ведь, слышал я, туда ныне с большей строгостью пропускают. Да и за Дементием строгий присмотр, наверно, установлен. И как вызволить его из крепости, ежели он согласие даст быть заедино с нами?
– Об этом подумать надобно… Кое-что уже есть в мыслях, Имеется у меня в крепости родня – старый друг Дементия. Через него надо действовать. Лишь бы попасть в крепость, а там видно будет.
– Поспешать надо. Никиту схватили, ныне очередь за мной. Ведомо мне: как на волка, облаву сделать на меня собираются станичные богатеи. – Штукарев зачерпнул воды из жбана, выпил с жадностью. – Послал я двух гонцов к яицкому казачеству – тому, кое царица после казни Пугачева приказала переименовать в уральское. И еще несколько казаков – в воронежские, ближайшие к войску, уезды. А на Дону есть у меня связь со многими станицами.
– Уже сейчас, Трофим, пора бы собирать полки, – настойчиво сказал Пасел.
Штукарев вздохнул:
– Сам про то знаю. Да как начинать, когда еще не все готово?.. К тому же немало казаков на полевых работах. И то еще учти: в осеннюю распутицу царской пехоте трудно будет пробираться по нашему бездорожью. А осенью мы конно в наступление двинемся.
– Ты понимаешь, Трофим, что вышло? Вот уже с год, как нас, ушедших с Кубани, не трогали – боялись, что, ежели, закуют нас в кандалы, весь Дон подняться может. А теперь власти осмотрелись, видят, что могут опереться на «дюжих». Вот и стали они, власти-то, попеременно то пряником приманивать, то кнутом щелкать. И ведь немалого добились. Сколь много таких, что надеются вымолить у царицы возврат былых казачьих вольностей. А про то и не помышляют, что только ружьями и саблями надобно свободу добывать, и притом для всего народа.
– Правильно! – ответил Штукарев. Помолчав, сказал тихо, почти шепотом: – Первое, Павел, что надо тебе сделать, – это побывать в крепости… Ну, прощевай, друг! Пора мне возвращаться, дел-то уйма!
– Будь здрав, Трофим, – тепло простился Павел.
Это была их последняя встреча. Вскоре атаманцы схватили Трофима Штукарева и еще нескольких казаков. Все они были отправлены в кандалах в Петербург, на суд Военной коллегии.
Июньский вечер. Тихо в станице, а еще тише в залитом лунным светом садочке. Под старой яблоней сидят двое на расстеленной на траве полсти, ведут тихий разговор. Слышен низкий женский голос:
– И за что я только полюбила тебя, Сергунька, – ума не приложу: и ростом ты не вышел…
– Мал, да удал, – улыбчиво отвечает мужской голос.
– …и рыжеватенький…
– Рыжие ежели не злые, так очень добрые.
– Пересмешник был, да и остался таким… Даже надо мной подсмеиваешься.
– С тебя пример беру.
– И в дела опасные, погибельные невесть зачем ввязываешься, супротив «дюжих» идешь.
– «Дюжие» – они из воров сделаны, из плутов скроены, мошенниками подбиты.
– И песни дерзкие про власти слагаешь…
– Да песни-то разве плохи? Многие их подхватывают. Кто песню хорошую складывает, добро людям творит. А кто веселые песни поет, того и беда не берет.
Короткое молчание, и снова звучит ласковый женский голос:
– Знаешь, всегда ты был мне милее всех. Думала, возьмешь меня замуж. А ты перед войной-то за Груней стал увиваться. Ну, я и поддалась уговорам отца с матерью – вышла за Ивана. Любил он меня крепко, а все ж не мил был он мне… И вот год назад нежданно-негаданно тебя в Черкасске на коне против кухни атаманской увидела. Ой, и забилось же мое сердечушко… Памятливое оно у меня…
Опять молчание. Потом – другой голос:
– Ну, а как атаман, не пристает к тебе, Настенька, с лаской барской? Ведь он такой!..
– Слышала я, водились когда-то за ним такие дела. А ныне ведь ему шестьдесят минуло. Притом как женился он на графине Собаньской, так та за каждым шагом его следит. Слушается ее – и даже в карты играть бросил вот уже больше года. Да и мамани моей он совестится.
– А как мать-то тебя сюда отпустила?
– Упросила ее. Сказала ей, что больно соскучилась по станице нашей.
В соседнем саду запел соловей, щедро, словно полными пригоршнями, разбрасывая серебристые трели. Его песнь подхватил другой, защелкал раскатисто, засвистел, будто стараясь превзойти своего соперника.
XXVI. Казнь на крепостной площади
Едва только взошла заря, к воротам Димитриевской крепости подъехал воз, груженный сеном. Устало остановились круторогие быки. На возу сидел круглолицый казак с рыжеватым чубом. А внизу стоял погоныч с русыми кудрями, с упрямым взглядом карих глаз. Навстречу им, зевая и потягиваясь, вышел начальник караула-капрал Тамбовского полка.
– Ну, что привезли, станичники? – спросил он хрипло.
– Не видишь, что ль? – откликнулся сидящий на возу казак. – Солнце в мешке да воду в решете. – И он так заливисто рассмеялся, что хмурый капрал усмехнулся и тоже пошутил:
– Видеть-то вижу, да где ваши виды?
– Вот они, – ответил неразговорчивый погоныч и передал капралу два вида – паспорта, выданных на имя казаков Аксайской станицы Буйволова и Конькова, и бумажку от станичного правления.
– Знатные у вас прозвища, – опять усмехнулся капрал. – Это кто же из вас Буйволов?
– Я самый и есть! – весело отозвался с воза белозубый казак. – У прадеда моего некогда, при царе Горохе и царице Печерице, было с десяток буйволов, потому так и прозвали его.
– А кому ж вы сдадите сено?
Опять ответил разбитной казак:
– Станичный атаман устно приказал доставить сено для ее высокоблагородия сударыни коровы господина коменданта крепости бригадира Машкова.
– Что ты мелешь? – не смог сдержать улыбки капрал.
Захохотали и вышедшие из караулки солдаты.
– Фу, пропасть! Оговорился… Для коровы его высокоблагородия…
– Ладно, езжайте!..
Воз въехал в крепость, и за ним захлопнулись дубовые ворота.
Сдав сено под расписку, Павел и Сергунька разыскали дом урядника Правоторова, родственника Павла. Жена, его с побелевшими волосами, но с густыми черными бровями, сказала, вздохнув:
– Петр Севастьянович к Дементию Ивановичу ушел, с ним вместе на базар отправится. Потом к нему, наверное, зайдет, как обычно… Ну, а оттуда в полдень на Крепостную площадь пойдут на казнь смотреть…
– На казнь?.. – изумился Денисов.
– А вы нешто не знаете? Казнить будут казаков Никиту Белогорохова, Сухорукова, Елисеева, Моисеева и еще человек десять… – Слезы набежали на глаза женщины. Она вытерла их уголком головного платка. – Вчера комендант сюда вызвал по десятку казаков из ближних станиц. Будут, стало быть, и они при казни той… чтоб острастки больше!
Павел побледнел до синевы. Острая боль кольнула сердце. «Вот она, расправа! Началась!.. – подумал он. – Опоздали мы с выступлением, а ныне платиться за то придется».
Сдержав слезы, Ефросинья Федоровна, сказала:
– Ежели тебе, Павлик, с Петром Севастьяновичем надобно увидеться, иди к Карагодину, он за два дома от хаты Дементия Ивановича на той же Крепостной уличке жительствует; скажи ему, что я тебя направила, и попроси вызвать Петра. Да будьте поопасливей: ныне за каждым новым человеком в крепости зорко присматривают…
Склонив головы, понурые ушли Денисов и Костин. Подойдя к Дону, удивленные, остановились. Вся улица была запружена народом, бежавшим к домику Дементия. Отовсюду слышались взволнованные, но приглушенные возгласы.
Лишь одна женщина кричала плачущим голосом:
– Злодеи, старика не пощадили! Знамо, чья это рука творит, кому Дементий Иванович поперек дороги стал!
Павел и Сергунька вместе со всеми побежали к дому Дементия. Сержант с нарукавным знаком патрульного попытался было не допустить толпу к калитке, но его тотчас же смяли, и он, сняв кивер, вытирал градом катившийся пот.
Когда Денисов и Костин протиснулись в калитку, на крылечке показалась широкоплечая фигура урядника Правоторова. Лицо его было иссиня-бледным, на лбу – кровоподтек, кафтан запачкан землей и пылью, рукав разорван. Едва волоча ноги, глядя пустым стеклянным взором, шагал он к калитке, не отвечая ни слова на сыпавшиеся из толпы вопросы. Но, проходя мимо Павла, он, видимо, узнал его и предостерегающе повел седыми бровями. Потом побрел по улице, сгорбившись, медленно-медленно, будто нес на себе непосильную тяжесть. Миновав три дома, зашел во двор, оглянувшись на Денисова и Сергуньку.
Выждав немного, они последовали за ним и увидели Правоторова, устало прислонившегося к забору. Злобно залаял пес на цепи, но когда Правоторов подошел к нему, он замолк и стал лизать ему руку. Урядник спустил пса, сказав хрипло одеревенелыми губами:
– Не пускай чужого во двор.
Потом бросил коротко:
– Идите за мной!
Они прошли в густой садочек за домом.
– Слухайте, – промолвил урядник, тяжело дыша и часто приостанавливаясь. – Слухайте и поведайте о том всем станичникам. Убили Дементия подставные, наемные люди… Так было дело… Вышли мы из крепости на базар… Там хотел Дементий свидеться с казаком из Черкасска. Кто он, про то даже мне Дементий не сказал. Но казака того на базаре не оказалось – может, к счастью для него… потому за нами, видно, следили. А может, того казака уже в колодки заковали в Черкасске. Кто знает?.. Иду я по базару и как оглянусь, все неподалеко от нас какой-то детина долговязый с перешибленным носом крутится. Потом исчез, точно сквозь землю провалился… Решили домой идти. И вот выходим с базара, навстречу нам четверо рослых, плечистых… Одного признал: в слугах у нового, после Верзилина, коменданта крепости, бригадира Машкова, был, и месяц назад прогнал его комендант, будто за пьянство, хотя и не слышно было, чтоб пьянству он предавался… Шагают они навстречу, в руках у них бутылки. Как будто и впрямь немного подпили, но больше куражатся, представляются пьяными. Подошли вплотную и набросились на нас: «Ах ты, старый конокрад, наконец-то попался нам!» – это они на Дементия. «Ты у нас вместе со своим подручным, – на меня показывают, – коней в позапрошлый год свел». И не успели мы и слова сказать, как они нас – бутылками по головам. Ну, меня лишь по лбу задело, а Дементию в висок попало, и свалился он замертво. Рванулся я было к нему, на руках у мея повисли, удерживают, а один метнулся к Дементию, выхватил нож и в сердце ему вонзил… Собрался народ, кричат, патрульный прибежал. Отнесли мы Дементия домой… Эх, Дема, Дема, да будет тебе вечная память!.. Загинул ты накануне дела большого!..
Две скупые слезинки скатились, побежали по глубоким морщинам к седой бороде.
Павел и Сергунька слушали рассказ старого урядника в каком-то оцепенении. А он, помолчав, добавил внезапно окрепшим гневным голосом:
– Да, не забудьте на площадь крепостную сходить, на казнь посмотреть! Ожесточайте ваши сердца, станичники, мстите им, лиходеям царским, с саблями в руках и за Дементия, и за Никиту, и за всех страдальцев – за долю народную!..
Когда вышли на улицу, Павел сказал угрюмо:
– Что ж, прав старик: надо нам еще больше сердца ожесточить – идем на площадь!
Площадь уже оказалась переполненной народом. Тут были солдаты, казаки Азовского конного полка, чиновники, их жены; изредка встречались офицеры. Посередине площади высился деревянный помост. По нему важно расхаживал чернобородый кряжистый палач в красной рубахе. С ним был его подручный, тщедушный, верткий, в черной суконной поддевке, несмотря на жарко палившее солнце.
Вокруг помоста в шесть рядов выстроилась пехотная часть с примкнутыми к ружьям штыками, а за ней, дальше от помоста, стояло несколько десятков казаков, вызванных комендантом из ближайших станиц «для ради устрашения».
Павел и Сергунька с трудом протискались к помосту, но не с той стороны, где находились вызванные станичники. Они даже шапки свои казачьи сняли, опасаясь, что найдутся «дюжие», которые могут опознать их и выдать крепостным властям.
Возле Павла застыли в горестном молчании старик и старуха. Худое лицо старика казалось окаменевшим, голубоватые выцветшие глаза были устремлены на помост, сухие губы изредка шевелились. Рядом с ним стояла жена. Ее глаза полны слез, но рот крепко сжат. Павел узнал их – это были отец и мать Белогорохова.
Веял сухой жаркий ветер. По небу плыли облака, точно стремились убежать от того злодейства, которое вот-вот должно было свершиться на этой площади.
Кто-то крикнул срывающимся голосом:
– Везут, везут!..
С ближней улицы донесся грохот, и на площади показались телеги под конвоем гренадеров. На телегах сидели, по двое на каждой, скованные по рукам и ногам казаки.
Первым поднялся на эшафот Никита Белогорохов, с трудом переступая ногами в кандалах. Его длинная льняная борода развевалась по ветру. В потемневших глазах горел мрачный огонь, но лицо оставалось строгим, замкнутым.
На помост взошел секретарь военно-полевого суда и стал читать высоким, пронзительным голосом приговор Военной коллегии.
– «…Никита Белогорохов повинен в том, что в комиссии военного суда не только ни малейшего раскаяния не изъявил, но даже оказывал свою злоумышленность, не признавался и, не внимая всевозможных увещаний, не ответил на вопросы… Сверх того, он оказывается одним из первейших возмутителей в полку походного атамана к побегу с линии Кавказской. Будучи избран в предводители к оному, оказывал совершенное к повелениям команды небрежение и неукротимой дерзостью своею привлек к подобному же преступлению полки Луковкина и Кошкина, с которыми он сперва удовольствовал дерзкие и законопреступные желания беглецов наглым вытребованием от войскового атамана приказов и от войскового правительства грамот о роспуске их по домам, а потом, развратив их всех к новому упорству, чтобы не возвращались на линию… собрал с них деньги и уехал в Петербург с дерзновенным намерением утруждать прошением высочайшую особу ее императорского величества. Дерзко объявил на суде, что не хочет ответствовать на вопросные пункты и на увещания, священником учиненные, и, как жестокосердный, упрямый и в развращении своем закоренелый мятежник, остался до конца непреклонным».
Далее в приговоре упоминалось, что Никита Белогорохов и его преступные сообщники – казаки Прокопий Сухоруков, Степан Моисеев, Даниил Елисеев и иные, всего пятнадцать человек, по всей строгости военного артикула заслуживали смертной казни за учиненные ими нарушения присяги и воинской дисциплины, но «ее императорскому величеству всепресветлейшей самодержавной государыне нашей, благополучно царствующей Екатерине Второй, в силу всем известного ее человеколюбия и милосердия, благоугодно было заменить смертную казнь осужденным нижеследующими наказаниями: казаков Никиту Белогорохова и Прокопия Сухорукова, подвергнув оных на публичной казни через палача, пятидесяти ударам кнутом Белогорохова и тридцати – Сухорукова, с вырыванием обеих ноздрей у каждого из них, сослать в Нерчинск на вечную каторжную работу…»
По толпе пронесся гул. Выждав немного, секретарь продолжал невозмутимо:
– «А досталъных виновных в сем преступном дерзновенном неповиновении казаков наказать плетьми, сообразно вине каждого, после чего сдать их вне очереди на военную службу в полки по указанию господина войскового наказного атамана генерал-майора Иловайского».
После оглашения приговора наступило немое молчание.
Белогорохов выпрямился и крикнул на всю площадь:
– Страдальцы мы за Дон, за всю Россию-матушку!
Офицер у эшафота взмахнул рукой. Раздался грохот барабанов, не смолкавший до конца казни… Окончив казнь, палач выронил из рук окровавленный кнут.
Толпа молча расходилась. Все были потрясены расправой.
– Донской летописец – черкасский протопоп Рубашкин – на другой день сделал запись о казни Белогорохова и Сухорукова и, вздохнув, дописал: «После наказания плетьми оба умре».
Вечером, тотчас же по возвращении в станицу, Павел долго беседовал с Тихоном Карповичем наедине.
– Да, неладно делает царица! А дальше, видать, и круче пойдет расправа, – сказал старик в раздумье. Помолчав, добавил: – Знаю я, Павел: от своего не отступишься! Горячий у тебя нрав, но твердый. Ставишь ты на кон свою голову, а о семье-то не заботишься… И надумал я, стало быть, так… а ныне, после твоего рассказа прискорбного, натвердо решился… Жаль покидать станицу родную и дом новый, да что поделаешь?.. Надобно где-нибудь подальше переждать ту бурю, что на Дон надвигается… Ты делай, что хочешь, а я так поступлю: здесь, в станице, оставлю я Меланью Карповну, а сам с Таней и детишками твоими уеду во Псков-город. Там у меня твердая заручка: двоюродный брат мой, есаул в отставке, торговыми делами занялся, а жена у него из самого Пскова была, три года как померла. Скучает он… Недавно получил от него весточку, просит приехать погостить. Об этом письме я никому в станице не гутарил, и ты молчи. Я уже речь о том вел с Таней, наотрез отказалась. Так вот ты убеди ее, дружок – суровый голос старика смягчился, стал ласковым, почти просительным. – Скажи ей, что, ежели в живых останешься, единственное твое спасение – к ней и детям потом скрытно податься…
Выйдя от Тихона Карповича, Павел постоял над кроватками детей, поцеловал их осторожно. Потом прошел в спаленку. В ней было темно, лишь через открытое окно лился в комнату свет луны. Таня лежала неподвижно на кровати и не шевельнулась, когда вошел Павел.
– Не спишь? – ласково спросил он.
– Нет… Голова разболелась чтой-то, вот и прилегла, – тихо ответила Таня. – Может, повечерять хочешь, я сейчас соберу.
– Спасибо, сыт… По дороге сюда побывал на хуторе, там и пообедал… – И сразу, решительно, но по-прежнему ласково: – Танюша, тикать тебе надо немедля с отцом и детишками… Здесь кровопролитие вскоре будет, а ядра да пули – они не разбирают, кто прав, кто виноват, где взрослые, где дети.
– Без тебя никуда, слышишь, никуда!.. Где ты, там и я… А папаня и детишки пусть уезжают.
Павел подошел к жене, провел шершавой ладонью по распущенной косе.
– Подумай, голубонька, да разве ж мыслимое то дело? Разве ж можно тебе в кровавые дела вмешиваться? Если бы знала ты, что творится… – И, присев на кровать, он взволнованно рассказал о том, что видел в крепости. – Посуди сама, что будет дале? Даже если бы я сидел сложа руки, мне несдобровать. Вспомни Иловайского, сколь ненавистен я ему… Негоже мне оставаться в сторонке, когда тут злая сеча начнется и моих односумов пытать и умерщвлять станут. Неведомо, чем все это кончится. Может, порубают нас в куски, а может, ежели удастся сплотиться с крестьянством, еще и взойдет над народом зорька… хотя мало кто из нас увидит ее.
– На верную гибель идешь, Павлик. Казаки… сам знаешь, какая горсточка из нашей станицы пойдет за тобой, а ты офицер, георгиевский кавалер, с этим казаки считаются.
– Неизвестно еще, что будет, – упрямо ответил Павел. – Ведь вот то, что в крепости произошло, многих еще пуще зажгло и озлобило, а не устрашило.
Казалось Тане, что тихий голос мужа доносится к ней из какого-то далекого, чуждого ей, непонятного мира.
Таня приподнялась, положила голову на плечо мужа и спросила тихо;
– Так и вправду любишь меня? Сильно? Никогда не забудешь?
– Сильно! На всю жизнь. Вот так, – он крепко прижал ее к себе, стал целовать…
– Ну, теперь легче на сердце. Пусть будет по-твоему, как хочешь ты. Об одном прошу: помни всегда обо мне, о детях… Теперь иди…
Спустя два дня Тихон Карпович с Таней и детьми выехали из станицы, объяснив любопытствующим соседям, что едут в Воронеж лечить дочку. И так как Таня в последние месяцы сильно исхудала, то все поверили этому.