Текст книги "Степь ковыльная"
Автор книги: Сергей Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
XIX. Снова путь дальний…
Анатолий Михайлович получил письмо от Суворова, в котором тот писал:
«Не тревожил я доныне твое уединенное житие, ибо знал, сколь много тяжкого перенес ты. И все же далее непристойно тебе, носящему воинское звание, к тому же ордена Георгия кавалеру, в деревенской глуши обитать, когда идет война. Питая к тебе сердечное расположение, предлагаю вступить опять ко мне в штаб-офицеры, на что уже испрошено мной согласие светлейшего князя. Потемкина. Знаю, не придется мне уговаривать тебя: честно служить отечеству – долг каждого…»
Когда Анатолий прочитал это письмо Ирине, она взглянула опечаленно на мужа и только спросила глухо:
– Когда ж собирать тебя?
Анатолий крепко обнял ее и, целуя в опущенные ресницы, ласково ответил:
– Откладывать нельзя. Завтра же выеду. Ты не горюй: войне, видно, вскоре конец.
В тот же день Позднеев вызвал к себе Алексея.
– Ну как, поедешь со мной или останешься? Ведь у тебя теперь и жена и сын.
Алексей даже обиделся:
– Да что это вы, Анатолий Михайлович? Ясное дело – куда иголка, туда и нитка. Кто ж за вами присматривать станет? Вы ведь без меня словно ребенок малый… Когда едем?
Ослепительно, тысячами искр сверкает на солнце расстилающийся вокруг снежный покров полей. Вихрем несутся кони по гладким, наезженным большакам и узким проселочным дорогам; далеко разносясь в прозрачной тиши, звенит неумолчно колокольчик; мягко шуршат по снегу полозья; летит, точно на крыльях, ямщицкая песня – то угрюмая и горькая, как судьбина крепостного люда, то раздольная и веселая, звучащая надеждой на новую, счастливую долю… Да и как без песни скоротать время в долгой дороге!..
В пути встречаются длиннобородые мужики в армяках или овчинных шубах. Молодайки и девушки кидают любопытные взгляды на бешено мчащуюся тройку. Иные из них так обжигают взорами из-под надвинутого на лоб платка, что Алексей крякает и подталкивает в бок Позднеева: «Гляди, Анатолий Михайлович, ну до чего ж завлекательная!»
Бегут мимо заснеженные поля; озябшие березки поникли ветвями под тяжестью снега; мелькают полосатые верстовые столбы, заваленные сугробами нищие деревеньки, постоялые дворы с вывешенными на шестах колесами, перевитыми соломой.
Дробный перестук копыт пристяжных, ровный размашистый бег коренника, высоко поднявшего голову…
Свистит тонко ветер, слоено стремясь перегнать мчащуюся тройку, летит в сани снег из-под копыт.
Заснеженная безбрежная ширь полей, пути без края и конца – и все это Русь, Россия…
Станционные смотрители-инвалиды делают отметки в подорожных; в прокуренных чубучным табаком горницах в ожидании троек томятся нетерпеливые путники: напускающие на себя важность чиновники, мелкопоместные дворяне, бесшабашные длинноусые гусарские ремонтеры, закупающие коней для армейской кавалерии.
Быстро сменяют притомившихся лошадей на почтовых станциях. Магическое влияние оказывают слова подорожной. «Премьер-майор Позднеев, личный адъютант генерал-аншефа А. В. Суворова, графа Рымникского, следует в действующую армию. Лошадей строжайше предписывается давать ему без всякой задержки».
И снова долгая дорога. Пронеслись мимо дубравы и чащобы Полесья, и вот уже блеснул ледяной грудью широкий Днепр, а за ним, спустя несколько дней, извилистый Днестр. Перестали встречаться на пути чумацкие обозы с солью, таранью и чумаки в белых свитках и бараньих шапках. Все чаще обгоняет быстрая тройка воинские обозы с продовольствием и фуражом, тянутся навстречу телеги с ранеными. Несутся ярко разрисованные, запряженные цугом возки – каруцы, в них важно восседают молдаванские бояре в высоких куньих и лисьих шапках, в широких, как поповские рясы, меховых шубах.
Ноябрь, но здесь, в Молдавии, нет ни снега, ни мороза, на дорогах липкая грязь, сплошным пологом стоит густой туман, до костей пронизывает сырость.
Наконец возок Позднеева въезжает в местечко Бырлада, где остановился Суворов.
В эту войну Суворов одержал блестящие победы на Кинбурнской косе, у Фокшан, и особенно у Рымника, где, командуя двадцатипятитысячной группой войск, разбил стотысячную турецкую армию. Замолчать эту победу было совсем невозможно, и потому Суворову высочайшим указом присвоен титул: «Граф Рымникский».
Дверь открыл ординарец Суворова, служивший у него уже лет двадцать, Егор Селезнев.
– Анатолий Михайлович! – обрадовался он. – А ведь еще вчера наш генерал вспомянул о вас. Входите прямо к нему. Он на рассвете встать изволил, вышел во двор без рубашки, и я окатил его, как завсегда, ведерышком воды студеной. А ныне сидит за столом… и даже чаю не пьет, – сокрушенно вздохнул Селезнев, – все карту обозревает да заметки на бумаге черкает… А Прошка, подлец, дрыхнет, как барин. Вот уж зря разбаловал его наш генерал…
Позднеев усмехнулся, вспомнив о старинной, ревнивой к Суворову неприязни между Селезневым и Прохором, слугой Александра Васильевича.
Анатолий вошел в сени, где храпел на лавке кудлатый Прохор, и постучал в дверь комнаты.
– Войдите! – раздался звонкий голос.
Увидев Позднеева, Суворов вскочил из-за стола с юношеской живостью. Никак не похоже было, что минуло ему шестьдесят лет.
– Анатолий, здравствуй! Целых семь лет не виделись! А ты все тот же. И никак не растолстел на хлебах деревенских. Вот и хорошо, не переношу вояк брюхатых. Воинский человек должен быть подтянутым, в пружину собранным. Садись, садись, рассказывай о себе, о семье… Ну, есть прибавление роду-племени твоему?
– До сих пор не было, Александр Васильевич, – смущенно улыбнулся Позднеев. – Но, как уезжал я, сказала мне моя Ирина Петровна, что надо ждать того прибавления.
– Теперь к делу, ad rem, как говорили римляне. Поместишься ты в соседнем доме – там я оставил для тебя комнату. Сегодня отдыхай после дороги, а завтра с утра – ко мне, за работу! Сейчас коротко поведаю тебе о военных действиях. Последние месяцы здесь затишье, но оно перед бурей. А буря та должна грянуть не иначе, как у стен Измаила. Крепость оная считается всеми неприступной – знатно укреплена французскими и немецкими инженерами. Защищает ее тридцатипятитысячная армия янычар. А у нас тяжелой осадной артеллерии нет, да и войск, кои осаду держат, маловато: всего двадцать восемь тысяч; из них тринадцать тысяч, почти что половина, казаки донские, под командой Платова, и отчасти – украинские, под начальством Чепеги. Сам знаешь, казаки – лихие конники, но не городоимцы: крепость штурмовать им несподручно. Вот уже несколько месяцев держит армия наша осаду Измаила. Командовали той армией сначала Гудович, потом де Рибас, теперь вот Потемкин – родня светлейшего – и Самойлов. Два раза на приступ ходили – безуспешно! Потери немалые понесли. И еще больше теряем людей от недоедания, болезней желудочных и от лихорадки злой – места там болотистые… Да, крепок измаильский орешек, – вздохнул Суворов, – но крепки и зубы у гренадеров наших: придет время – разгрызут!.. А покончить с Измаилом надобно безотлагательно: армия устала, превеликие издержки несет отечество на войну. К тому же и заграничные враги наши все больше наглеют. Нельзя, нельзя медлить! – пристукнул Суворов по столу сухим кулачком. – Ключ от крепостных ворот Измаила – то ключ к победе, к скорейшему окончанию изнурительной войны!.. – И закончил устало: – Вот и все пока, Анатолий…
Позднеев проспал несколько часов в отведенной ему комнате, а потом вышел на улицу погулять и осмотреть местечко. Вскоре же он столкнулся с шедшими навстречу ему двумя офицерами в синих плащах и доломанах Ахтырского гусарского полка – Астаховым и Стрельниковым. Увидав Анатолия, они бросились к нему:
– Вот нежданная встреча! Сколь затейны извороты жизни! – воскликнул восторженно Саша Астахов, целуя Позднеева. – А вы не изменились, Анатолий Михайлович, ну нисколечко! Будто еще вчера сидели мы в засаде в саду полковника Лоскутова, и вы, чтоб не заснул я, пребольно щипали меня – до сих пор не забыл, – засмеялся Саша.
Все тот же девический румянец заливал щеки Саши, все так же капризно была оттопырена верхняя припухшая губа, но очертания лица огрубели, стали более мужественными, и взгляд был уже не тот – не наивно-доверчивый, а твердый, решительный. А вот Стрельников, пожалуй, совсем не изменился. Лишь кое-где на бледном лице его прорезались тонкие морщины, но по-прежнему молодецки были закручены его золотистые усы, насмешлив и самоуверен взгляд темных глаз, по-прежнему небрежно-щегольски свисал с плеча ментик и ловко облегал фигуру голубоватый, расшитый золотом гусарский доломан, и, как встарь, победоносно оглядывал он проходивших мимо женщин.
– Идем, идем с нами, – весело говорил Астахов, взяв крепко под руку Позднеева. – Сейчас отведем вас на квартиру к нашему эскадронному Сабинину. Он сегодня празднует именины. Будут цыгане, жженка, вина изобилье – вот и отметим нашу встречу.
– Но ведь это же неудобно, Сашенька, я с Сабининым не знаком.
– Нет-нет, никаких возражений. И слушать не хочу! У нас, гусар, такое правило: друзья одного ахтырца – друзья всех.
За длинным некрашеным столом, заставленным бутылками, графинами, тарелками, расположились гусары в расстегнутых мундирах и в узких малиновых брюках – чикчирах, заправленных в высокие сапоги. Многие курили из длинных, вишневого дерева, чубуков, и, несмотря на открытые форточки, облака густого дыма висели в воздухе.
Вошел денщик, бережно держа в обеих руках в лосевых белых перчатках огромный серебряный супник с пуншем, горящим синеватым пламенем.
Сабинин стал разливать пунш большой ложкой в бокалы. Один офицер, размахивая в такт пустой бутылкой, затянул песню ахтырских гусар:
Прекрасно вся вселенная устроена у нас:
С похмелья кружка пенна, хлеб ситный, лук и квас.
В соседнем кабачочке хмельное есть вино.
Мы, пьяные, танцуем и вертимся волчком.
Но что тому дивиться и много рассуждать —
Вселенна ведь вертится, и нам не устоять.
Гусары подхватили припев:
Гусары-ахтырцы всегда молодцы,
В бою, на пиру ли они впереди, впереди, впереди!
Под окнами послышался шум, и в комнату вошли цыгане.
Прищурившись, Позднеев загляделся на одну цыганку. «Да ведь это же Мариула!». – узнал он. Она была все та же, лишь немного похудела со времени их встречи на крещенской ярмарке, но яркая красота ее не поблекла, так же смел взгляд, и монисто даже осталось прежнее: серебряные монеты – русские, турецкие, молдаванские и еще какие-то, пробитые и нанизанные на алую ленточку.
Она тоже узнала Анатолия. Подойдя к нему легкой, танцующей походкой, сказала небрежно-скучающим тоном, точно о чем-то само собой понятном:
– Ведь я же говорила, что рано или поздно, а встречусь с тобой, синеглазый.
И она быстро отошла, отбросив смуглыми пальцами прядь волос, упавшую на лоб. Стрельников схватил ее за руку, хотел было привлечь к себе, посадить на колени, но она ловко увернулась.
– Э, да вижу, вы старые знакомые! – бросил Стрельников ревнивый взгляд на Позднеева.
Выпив вина, цыгане собрались в кружок. Под трепетный перебор струн гитар полились гортанные песни. В них звучала то хватающая за сердце тоска, то разгульное, не знающее пределов, дикое веселье.
Сильно опьяневший, бледный Стрельников подошел к Мариуле, встал перед ней на колено и, протянув бокал, сказал:
– Выпей, Мариула! И станцуй так дивно, как танцевала вчера.
Залпом выпив вино, цыганка тряхнула головой, как будто отгоняя печальные думы, вышла на середину комнаты, сделала неуловимое движение – серебряный гребень свалился с ее головы.
Блестящие длинные волосы молодой цыганки рассыпались по плечам и спине черным плащом. Держа в руке газовый шарф, она под звуки бубна стремительно понеслась в танце, не сводя глаз с Позднеева.
Тонко звенели золоченые подвески в ушах Мариулы, глухо бренчали монеты в ожерелье.
Музыка звала за собой, и, подчиняясь ее ритму, гусары притоптывали в такт, рассыпая тонкий звон серебряных шпор.
– Ну и бес девка! – воскликнул Саша, любуясь пляшущей Мариулой.
Лиловая юбка цыганки летела, точно под буйным ветром, открывая до колен стройные ноги. Мариула то дробно стучала медными дужками каблуков красных сапожек, то носилась вокруг, как бы не касаясь пола, и легкий шарф летел за нею.
Бубен звучал все тише, все тише, и в такт его последним замирающим звукам Мариула приблизилась к Анатолию и жарко шепнула:
– Давно ждала тебя, томилась… Теперь не уйдешь от меня, синеглазый!.. – и отбежала к цыганам.
«Вот диковинка! – подумал Позднеев, опьяневший не столько от вина, сколько от этой страстной, вдохновенной пляски. – Но какая же она красавица! И как танцует!.. Чаровница, волшебница!..»
В голове у него шумело. Он подошел к окну, открыл его, вдохнул сыроватый воздух, глянул задумчиво на зеленые звезды, вспомнил Ирину. Тотчас же твердо решил: «Нет, нет, не бывать тому! Разве могу я променять ее на другую?»
Вся мыслимая на свете радость, все счастье было для него в одной Ирине.
XX. Стычка
Суворов получил от Потемкина, из Бендер, срочную эстафету. Позднеев увидел, как сумрачное лицо Александра Васильевича просияло, глаза зажглись огоньками радости, и даже сеть морщин на лбу и щеках смягчилась и расправилась.
– Ура, ура, ура! – крикнул звонко Суворов, вскакивая с табуретки. – Мне поручено принять командование над армией под Измаилом. Светлейший предоставляет на мое усмотрение: снять ли осаду, продолжать ли ее, или, наконец, решиться на штурм Измаила. А мнение мое твердо: вся матушка Россия смотрит сейчас на нас, ждет великого подвига от войск наших. Ну, Анатолий, час на сборы! Через час отправляться!..
Всю ночь сеял мелкий дождь. К утру он перестал, и все вокруг застлала белесая муть тумана.
Медленно, осторожно казачий разъезд, полтора десятка сабель, продвигался по тропинке вдоль лесной опушки. Копыта коней, ступавших по сплошному ковру опавших листьев, стучали приглушенно.
Цепочкою, по одному, растянулся разъезд. Казаки сонно покачивались в седлах. Казачьи полки шли в авангарде наступавшей армии, оторвались от обозов с продовольствием. Второй день не было ни крошки во рту. Неприхотливые степные кони измотались в постоянных переходах. Суровы были изможденные лица казаков. Истомил голод, изморила усталость. При одной мысли о хлебе набегала липкая слюна, под ложечкой начинало сосать.
Сергунька, искоса взглянув на молодого казака – Порфирия Спешнева, ехавшего рядом, сказал тихо:
– Ну, что нос повесил? Про женку свою воспомянул, что ли?
– Что женка? – раздумчиво ответил Порфирий. – За два года войны можно и забыть-то. К тому же всего месяц женат был, а потом призвали на службу. Ты лучше скажи, как думаешь, долго ли еще воевать будем? Ты ж подхорунжий, да и грамоте обучен.
– Насчет женки твоей – не верю, что забыл, притворствуешь. Знаю ведь: вздыхаешь по ней. Ну, да ничто: за вздохи пошлины не берут… А насчет конца войны – откуда ж мне про то ведать? Не нашего ума дело, про то лишь царица да генералы ее знают.
– Царица! – тихо ответил Порфирий. – Вот то и дивно мне, что один человек всем в государстве вертит: хочет – войну затевает, хочет – предел ей кладет.
Сергунька хотел что-то сказать, но, взглянув опасливо на ехавшего вблизи Николая Корытина, промолчал. К тому же высокой бараньей шапкой задел он за ветку вяза и град холодных капель обрызгал его разгоряченное лицо.
– Вот так-то лучше: сразу холодком окатило, – насмешливо заметил Корытин.
Наступило молчание. Каждый думал о своем. Вспомнилось Порфирию, как повстречался он впервые с чернобровой дивчиной, приехавшей с отцовского хутора в станицу Есауловскую погостить у сестры. Красивая была и нравом веселая, улыбчивая, – полюбилась она ему. Дуней звали. И как-то под вечер, сидя рядом с нею в вишневом садочке, он неожиданно для себя самого обнял ее и спросил тихонько:
– Скажи, люб я тебе аль нет?
Зарделась Дуня, потупила смущенно взор, прошептала еле слышно:
– Люб…
А как поженились, недолго кохаться пришлось – призвали на войну. Плакала горькими слезами Дуня, провожая его, причитала жалобно:
– Да на кого ж ты меня, молоду, спокидаешь? И зачем только взял, к венцу повел? Лучше б век я в девках осталася.
А потом прижалась к нему, поцеловала долгим, неотрывным поцелуем и ладанку дала на кожаном гайтане. А в ладанке – земли родимой щепоть, чтоб никогда не забывал он свой милый край.
Да разве мог Порфирий забыть его? Словно ласка материнская, всегда памятен он, близок кровно. Тоскует сердце по Дону синему, величавому, по приветливым куреням, по займищам кудрявым, по зорькам утренним, по раздолью бескрайному…
Но вот лесок кончился. Тропинка вывела на большую дорогу, едва различимую в густом тумане. Со стороны дороги слышался какой-то смутный шум, донеслись слова команды на турецком языке.
– Спешиться-и в лес! – приказал негромко Денисов. – И чтоб тихо! Взыщу, ежели у кого стремя звякнет или конь заржет… Ждите, пойду в разведку.
Пробираясь между деревьями, он вышел к дороге и укрылся за стволом старого дуба. Издали доносился звук чавкающих по грязи шагов. Потом из тумана выплыл верховой. Был он в белоснежной чалме с пером, в плаще, сидел на высоком караковом жеребце.
Первая мысль Павла была о коне. «Ладный жеребец!» – подумал он.
Вслед за офицером колонной, по четыре в ряд, двигались турецкие солдаты. – «Янычары! – подумал Павел. – И бунчук янычарский – два конских хвоста на древке: белый и черный».
Закружились мысли: «Что делать? Упускать – негоже. Напасть? Едва ли справимся. Нас всего пятнадцать, да и пик не велено брать в разъезды. А их семь десятков!.. Правда, стрелять они, видно, еще не гораздо обучены: ружья как попало держат. Да и порох у них, должно, отсырел за ночь дождливую. А мы налетим сзади, как моленья, – растеряются!.. Да нет, непосильно их одолеть, не выйдет дело…»
Денисов собирался уж возвратиться к разъезду, как послышался шум колес, и на дороге показалась лошадь, запряженная в повозку. Рядом шли смуглый остроносый янычар и старик молдаванин в кафтане и низких, с широкими голенищами сапогах.
Проходя мимо Денисова, молдаванин весело спросил о чем-то янычара. Тот улыбнулся, утвердительно кивнул головой. Тогда старик быстро, воровским движением приоткрыл холст. Под холстом на телеге была туша коровья и высокая груда хлеба. Молдаванин вытащил длинную подрумяненную булку, отломил от нее половину и протянул турку. Оба стали с аппетитом жевать.
«Хлебушко с собой везут, целую повозку! Ну нет, того стерпеть никак не можно»! – мелькнула мысль у Павла.
Тихо, стараясь не шуметь, он направился к разъезду. Приказал Сергуньке:
– Собери поскорей всех на тропку!
Когда казаки собрались, с нетерпением заглядывая в глаза Павлу, он молвил строго, с волнением:
– Станичники, их там десятков семь. Но отступать нам, казакам, стыдно, да и не за обычай. Ударим на них сзади. Как на птах, коршунами налетим!..
И добавил веско:
– Повозка там у них, хлебом полнехонька, сам видел… И туша коровья…
Пасмурные лица казаков расцвели улыбками. Без шума вскочили они на коней, выехали на дорогу.
– Сабли к бою! – раздалась негромкая команда Денисова. – Рысью вперед!..
Но напасть на лихом карьере казакам не удалось, слишком грязна была дорога. Янычары успели обратиться лицом к нападающим. Офицер срывающимся голосом подавал команду, потрясая кривой саблей.
Турки с ужасом смотрели на казаков, появившихся невесть откуда. Какими-то исчадиями ада – джинами – казались они янычарам. Пугали бледные, худые лица, заросшие бородами, страшили оглушительный свист и гиканье, странна была и одежда: длиннополые чекмени, остроконечные шапки с алыми шлыками. Трудно было распознать, сколько их, напавших, – туман стоял густой, дорога узкая, по обеим сторонам лес.
Турки попытались отвечать оружейным огнем, но порох отсырел, и ружья дали осечку.
Сергунька, знавший несколько турецких слов, яростно кричал:
– Бросайте ружья, сабли! Не то всех искромсаем!..
Солдаты кинули оружие на землю. Офицер пытался было сопротивляться, но ударом по голове тупой стороной сабли Павел оглушил его; он покачнулся и бессильно сполз с лошади. Это решило исход короткой схватки. Часть янычар бросилась в лес, остальные сдались. У казаков потерь не было.
Конвоируя пленных, разъезд повернул обратно, в расположение своего полка. Всю дорогу казаки с жадностью ели хлеб. Кормили им и коней. Разгладились морщинки на суровом лице Павла. Своего Гнедка он отдал казаку, у которого была убита лошадь, а сам пересел на офицерского каракового жеребца. Со злобой и завистью посматривал Корытин на Павла.
Полк, где служили Павел и Сергунька, был расквартирован в молдаванском селе. Как-то под вечер Денисов, Костин и еще несколько молодых казаков зашли в трактир. Увязался с ними и Корытин.
Трактирщик – толстяк в длинной белой рубахе, подпоясанной красным ремешком, – угодливо встретил казаков и был приятно удивлен, когда Павел швырнул на стол два серебряных талера. «Наверное, военная добыча, – решил хозяин, пряча деньги в карман. – Ну что ж, деньги, к счастью, не имеют запаха».
После сытного обеда казаки выпили по нескольку кружек вина. Настроение у них стало еще более веселым, когда Сергунька, ухмыльнувшись, вытащил из кармана полбутылки ячменной водки, а другой казак, Доценко, положил на стол добрый кусок сала.
– Ну, водка – это понятно. А вот сало-то откуда? – удивился Сергунька.
Доценко смущенно ответил:
– Дело, братцы, такое: его благородию командиру полка из дому прислали возок с разной снедью. Ну, значит, иду я мимо вчерась ночью. Вижу: денщик храпит в возке…
– Ты руку-то и запустил под кошму?
– Да нет, валялось оно, сало-то, коло возка, – стал было объяснять, багрово покраснев, Доценко, но никто ему не поверил, все дружно засмеялись.
И даже вечно угрюмый Корытин ухмыльнулся, заметив:
– Ништо ему, командиру полка! Сам все пожрет, так животом заболеет.
Быстро съели сало, выпили водку. В головах зашумело. Языки развязались. Пошел оживленный разговор. Сначала о том, что вот к салу-то хорош был бы не кукурузный хлеб, а ржаной, и что жаль, нет здесь огурцов соленых… И о том, что турецкий солдат хоть и не трусоват, а все же против русского воина, как гвоздь против штыка.
Сергунька сказал:
– Мудреная эта война, точно игра какая. Два года уже тянется, а конца-края ей не видать: все переходы да обходы… Часто и на месте топчемся, а зимой не воюем, на зимних квартирах располагаемся. Высшему начальству ордена и чины идут, только руки подставляй, а нам, казакам и солдатам, одни лишения тяжкие, ранения да болезни.
– А про славу казачью запамятовал? – резко спросил Корытин.
– Не забыл. А все же недаром на Дону пословицы молвятся: «Слава-то казачья, да жизнь собачья», или еще: «Голод да стужа – царская служба».
– Эх, видно, плохому учит тебя Денисов! Должно, вам обоим и грамота впрок не пошла.
– И что ты, Корытин, цепляешься к ним, как терен колючий? – укоризненно вымолвил белобрысый казак Малахов, видя, как потемнели лица Денисова и Костина и искры гнева зажглись в их глазах. – Что пригорюнились, Павел и Сергунька? Все же войне, видно, скоро конец. На Дон тихий в благополучии возвернемся.
– Не сыщешь правды и там, на Дону, – глухо проговорил Павел. – Присмирел некогда могучий Дон, приутишился. Старшина всюду верх взяла, друг друга покрывают. Известно, ворон ворону глаза не выклюет.
Глубокие складки залегли между бровями Порфирия Спешнева. Он проговорил горячо:
– Да, на Дону бедовые дела творятся. Нет ныне правды и там. Измываются над бедняками, точно не люди они, а щенки какие.
– Сам ты щенок, молокосос! – рявкнул Корытин. – Ишь ты, от горшка два вершка, а туда же – словами вольными кидаешься! Мы – казаки, не крепостное мужичье. Каждый у нас, ежели с умом, да дело знает, да на войне отличился, может в старшины выбиться… А за речи непутевые знаете что может быть? – И Корытин взглянул на Денисова. – Ведь время-то военное, и суд-то у нас военный.
Павел вскочил – чуть стол не опрокинул. Стремительно поднялись и другие. С побелевшим от гнева лицом Денисов крикнул:
– Смотри, Корытин, вижу тебя насквозь. Недалеко, видно, ушел ты от отца своего. Ведь он кабалой, словно паутиной липкой, опутал бедноту станичную и старшинам доносы делает. Ежели и ты шпынем, доносчиком станешь, все ребра тебе переломаю. Помнишь, как тогда, на масленой, в станице шваркнул я тебя, аж земля загудела! А теперь не я один – многие тебе настоящую цену знают…
– Да что вы, станичники! Нешто ополоумели? – струсил Корытин. – Я ж только к тому, что не можно здесь речи неподобные вести. А ну, как подслушает кто из офицеров или тот же трактирщик донесет?
Все невольно оглянулись на открытую дверь.
…Выйдя из трактира, шли молча. У лагеря Павел приостановился и сказал Корытину угрожающе:
– Помни же: в случае чего расправа с тобой будет короткая.
Корытин сверкнул глазами, но ничего не ответил.
На другой день проснулся Сергунька от звонкого, голосистого «ку-ка-ре-ку!», раздававшегося во дворе. Вставать было еще рано, пепельно-серый рассвет едва брезжил. И, лежа на сене, вспомнил Сергунька о том, как ехал в Усть-Медведицкую, чтобы навестить свою сестру. Давно это было, а в памяти до сих пор живет. Встретилось ему по пути имение полковника Силина. Еще подъезжая к нему, услышал он взбудораженный гул голосов и вскоре увидел толпу крестьян – человек сто. Вооружившись дрекольем, топорами, вилами, косами, сгрудились они у белокаменного дома с двумя колоннами. На высоком крыльце стоял тучный старик с длинными усами, в расстегнутом полковничьем мундире. За его спиной жались девушка в легком платье и двое перепуганных подростков: должно быть, дочь и сыновья. Дворовые стояли с охотничьими ружьями.
Потрясая саблей, полковник неистово кричал:
– Бунтовщики, злодеи неблагодарные! Я выстроиться вам помог на местах этих, а вы бунт затеяли?! Думаете, не ведомо мне, сколь много среди вас холопов, бежавших от господ своих? Знаю, всех знаю! Коли уж на то пошло, в кандалы закую и к вашим барам отправлю, а там вас драть нещадно на конюшне будут да в Сибирь, на каторжные работы, сошлют!
На миг толпа смолкла. Из нее выступил дед в надвинутой на лоб старой шапке. Высоким дребезжащим голосом он сказал рассудительно:
– Чего зря стращаешь, Владимир Петрович? Насчет ухода мы миром решили и на том накрепко стоять будем. Замучил ты нас барщиной. Когда к себе нас залучал, обещал, что лишь два дня в неделю на тебя батрачить будем; потом съехал на три дня, а ныне уж на четыре. Зачем слово свое не держишь? На Дону пока что закрепощения нет, и мы вольны отходить куда захотим. А ты, проведав, что мы уйти задумали, отправил Федьку в Усть-Медведицкую, чтоб солдат сюда прислали и нас задержали, пока долги тебе не выплатим. А то не считаешь, сколь лишнего мы для тебя работали против уговору… Хорошо, что мы Федьку твоего переняли.
Полковник стал кричать лающим басом:
– Мерзавцы! Николи не выйдет по-вашему! Солдат все одно вызову!..
Полковник хотел еще что-то крикнуть, но дочь дернула его за рукав. Увидев у ворот казака с двумя пистолями за кушаком и ружьем за плечами, он побледнел. Может быть, вспомнил, как лет десять назад крепостные, по подговору присланного Пугачевым казака, сожгли его воронежское имение, а он, полуодетый, отсиживался зимой в сыром погребе, стуча зубами от холода и страха.
– Пугачевец!.. – прохрипел он и попятился, чуть не выронив из рук сабли.
Толпа загудела, бросилась к крыльцу. Полковник и его семья заперлись в комнатах. Крестьяне смяли дворовых, отняли у них охотничьи ружья. Хотели было рубить дверь, но вмешался Сергунька:
– Бросьте, браты, это дело! Ну, какая вам польза будет, ежели с барином расправитесь? В одиночку вам с царскими солдатами не совладать. Вершите, как задумали: завтра же подавайтесь с семьями на юг, на Сальщину или в Ставрополье. Там пока что вольнее живется…
– Правильно говоришь, казак, – отозвался староста, тот самый дед, который вел переговоры. – Может, и взойдет для нас зорька. Да и зачем барышню пугать? Она к нам была милосердной, зла от нее не видели.
Когда все разошлись, Сергунька постучал в дом. Ответа не было. Выждав немного, он решил еще раз постучать, но дверь внезапно распахнулась. На пороге появилась девушка. Выйдя, она затворила за собой дверь, став спиной к ней, как бы оберегая ее. Серые глаза ее смотрели в упор, спокойно и бесстрашно.
– Спасибо тебе, казак, – промолвила она надменно. – Какую награду хочешь от нас?
Гнев окрасил щеки Сергуньки. Он сказал тихо, горячо:
– Выгодой не корыстуюсь… Дай лишь, панночка, на память что-либо.
Девушка холодно усмехнулась.
– Возьми. – Она сняла с пальца золотое кольцо с крупным камнем.
– Нет, что ты? – отмахнулся Сергунька. – Дай ленту с косы. Больше ничего мне не надобно.
Улыбка тронула края губ девушки. Она расплела пышную косу, лицо ее, окаймленное волной золотых волос, стало еще краше. Протянула голубую ленту Сергуньке. Тепло прозвучал ее голос:
– Невесте подаришь?
– Нет ее у меня.
– Ну, будь здоров!
– Прощевай, – печально сказал Сергунька.
Девушка открыла дверь и ушла.
Сергунька повернул в противоположную сторону от своей дороги и несколько верст провожал крестьянский обоз. Мелко перебирая копытцами, бежали овцы, взметая клубами дорожную пыль. Изредка они останавливались и встревоженно блеяли, будто негодуя, что люди гонят их куда-то прочь от привычных мест. Важно шагали красно-пегие быки, запряженные в телеги со скудными пожитками, домашним скарбом и продовольствием.
Женщины сидели на телегах, понурившись, низко надвинув платки на лоб. Старухи вытирали набегавшие слезы. Сосредоточенно шагали крестьяне, лица их были угрюмы. Только детвора пересмеивалась и шалила как ни в чем не бывало. Лишь их не страшила небезопасная дорога, тянувшаяся далеко-далеко на юг, туда, где травой-ковылем заросли целинные степи, где так мало людей, но зато, немного и притеснителей, туда, куда манила и властно звала вековечная мечта о воле…