Текст книги "Тролльхеттен"
Автор книги: Сергей Болотников
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
Алексей тяжело упал на землю, но тут же вскочил и побежал вдоль реки, безумными глазами глядя на болезненно желтую луну, что отражалась в незамерзающих водах Мелочевки.
Добежать до «Кастанеды», рассказать главе, что они начали стрелять первыми, а это значит война. До полного истребления, после которой только одна община останется под этим вечно закрытым солнцем. Как не вовремя, как все это тяжело…
Непрерывно уменьшаясь в численности, люди города меж тем по-прежнему увлекались своими вечными игрушками – войной, насилием, грабежом. Словно это могло спасти их от Исхода. Словно убийство соседа могло сделать их бессмертными.
* * *
А эти двое жили друг другом. Так бывает, когда новообразовавшаяся семья успешно сопротивляется неприятностям, приходящим извне, черпая уверенность и силы у второй половины. Иначе как объяснить, что они так и не примкнули ни к какой общине, образовав свою, крохотную. Вот только черпать силы становилось все труднее и труднее.
Он познал, что такое быт. Он узнал, каково быть добытчиком, опорой и надеждой.
Ему не понравилось.
Ему было тяжко бремя ответственности, он хотел стихов и красивых высоких слов. Он хотел восхитительных закатов и прогулок одуряюще пахнущими летними ночами.
А она уже не хотела, потому что нашла свое женское счастье. Ей было спокойно, и она совсем не замечала, что мир кругом рушится.
Он сбивался с ног, ходил за водой, доставал пропитание и дрова для их убогой печурки, хотя делать это становилось все труднее и труднее. Ему было противно, и вечерами, глядя на свои руки, бывший поэт и мечтатель с тягостным чувством замечал, как они огрубели. Трудно кормить семью человеку, который до недавнего времени с трудом управлял собой.
А теперь у него на шее было двое. Жена, и, как уродливый требовательный младенец, ее старая мать. Совершенно помешавшаяся старая бестия твердо решила довести его до ручки. Не вставая со своей дурнопахнущей лежанки, дотягивалась до домашних единственной оставшейся у нее конечностью – речью. Вернее ором, воем. Могла поднять всех в два часа ночи с сакраментальным требованием воды. Он сжимал зубы и выполнял требования старухи с поелику возможной безропотностью, но внутри все переворачивалось. А старая карга, страдая затаенной к нему ненавистью, не упускала возможности подколоть нежданно появившегося зятька, и хотя давно уже выжила из ума, прекрасно знала – он это ненавидит.
На фоне вот этих бесконечных надрывных воплей и проходила их семейная жизнь. Он совсем перестал писать стихи – просто не успевал, была бездна работы, а если даже и выдавалась свободная минутка, сама атмосфера не давала возможности нормально сосредоточиться. У него не было своего угла в пропахшей экскрементами двухкомнатной квартире. А покидая это смрадное гнездышко, он начинал видеть все остальное. То, что пропустил, пребывая в мечтах теплыми вечерами прошедшего лета – неприглядность обезлюдевших улиц, пустые темные дома, холод и все тот же запах фекалий: последствия неработающей канализации.
Жена его не поддерживала. Ее можно было понять, как никак на ее хрупких плечах тоже висела чугунная ноша семейного быта, и ненамного меньше, чем у супруга. Но ладно, быт. Его можно было перетерпеть. Но вот сама она, эта хрупкая, умеющая слушать, особа, вдруг переменилась, и не в лучшую сторону. Ее тупая практичность выводила его из себя, и не раз, и не два уже закрадывалась в голову бывшему холодному моралисту неприятная, тягостная мыслишка – а что, если его любовь, его идеал на самом деле вот такая и есть? И это ее нормальное состояние. Он не хотел верить, но что если она действительно была зеркалом? Он увидел в ней отражение своих привычек и решил, что нашел родственную душу? Ему хотелось говорить о высоком, ее волновали насущные проблемы.
Она была права, так как, только сосредоточившись на быте, можно было выжить в нынешнем городе.
Но как это раздражало!
Они стали ссориться. Как обычно бывает, по пустякам – плохо приготовленная еда, неубранная постель, бабке не вынесли горшок. Жена кричала, он уходил в себя, замыкался и отвечал однословными фразами. Наивный, он полагал, что мужчина не должен кричать. Впрочем, пришло время, когда и эти мечты были растоптаны грубой кирзой повседневности. Он озлобился, ему все надоело. Но вот так, бросить все и уйти он уже не мог, впервые в жизни познав что-то, отличное от своего обычного одиночества, он решил оставаться до последнего.
Боялся снова остаться один. Большой страх для тех, кому есть с чем сравнить.
В конце концов, он стал язвить в ответ на выкрики супруги. Получалось хорошо – он всегда был остер на язык. А она утратила веселье и стала плакать ночами. Днем же была как фурия – требовательная, мелочная, вся в мать.
Потом и он начал орать. Понял, что это дает какую-то разрядку, и стал делать это регулярно. Она отступала к стене и кричала в ответ: «Ты что, ударить меня хочешь. Ну, ударь!»
Ему хотелось, но он никогда не бил женщин.
Тягостная атмосфера города давила, но дома было куда хуже. Может быть это и есть маленький ад, – подумалось как-то ему, – персональный ад, для таких вот идеалистов, и все подобралось так, как меньше всего нравилось ему.
Это было тяжко, как какой-то груз на спине, что трудно нести, но нельзя бросить, потому что он прирос. Жизнь на глазах утрачивала краски, фантазия гасла, мечты тускнели. Жить только собой уже не получалось, а иначе…
Черно-белая фотография за окном, жизнь, похожая на пятно на обоях здесь, в квартире. На кухне ночью хозяйничают тараканы, ветер воет в щелях оконной рамы, и давно не видно солнца. Только и оставалось нашедшему свое счастье бедняге возвращаться назад, всего на несколько месяцев назад, а кажется, на целую вечность и вспоминать. Вспоминать то ядреное прошедшее лето с его солнечным теплом, нагретым асфальтом и толпами спешащих людей. Вспоминать тенистую прохладу бульваров, прогретую воду реки Мелочевки, в которой целый день купался народ, вечером, сидя на Степиной набережной провожал закат. А некоторые после этого еще и встречали рассвет. Кажется, это было давно, кажется, не с ним и не в этом городе.
Вспоминались костры и лица людей сквозь игривое пламя, задушевные разговоры и полуночные песни. Тогда он жил, может быть, впервые с тех пор, как отпраздновал свое двенадцатилетие. Так несправедливо, так жестоко обошлась с ним судьба – жалкие два месяца полнокровной жизни. Кто знает, кем бы он стал, не прервись все таким страшным образом. Счастье излечивает людей, меняет характер и заставляет забыть свои старые привычки. Вот только оно само редко живет долго.
Тягостная жизнь же, в противовес счастливой, может тянуться долго, очень долго, но в данном случае, посреди всеобщего медленного, но неотвратимого ветшания чересчур длительно она продолжаться не могла. Возможно, если бы он знал об этом, то страдал бы намного меньше. Но он не знал. Он считал, что теперь так будет всегда, упустив из виду тот непреложный факт, что ничего вечного не бывает.
И тогда, в немой тоске перебирая вещи второй половины, он еще не знал, что стоит на пороге. Желтый квадратик из плотной бумаги, надпись неразборчивым почерком. Что это? Он внимательно читал, и с прочитанной фразой его заполнила одновременно горечь и чувство душевного освобождения, что испытывают все, переходящие Рубикон и сжигающие позади мосты. Терять было нечего, совсем нечего. И пусть практики скажут иначе, они скажут, что главное – сама жизнь, он, идеалист, твердо знал – это все.
Неприятный диагноз, который скрывала его единственная любовь, и который теперь был и у него. Если жизнь и могла подкинуть что-то хуже, то могла не стараться. Того, что есть, хватило, чаща переполнилась.
Этим же вечером он поговорил с женой. Громко, с криками и руганью. Можно было и тише, но он не хотел. Он чувствовал, что перешел грань, за которой можно все. Он знал, чем закончится скандал, и знал, что если уладит дело миром, то все вернется на круги своя. Кто сказал, что на женщин нельзя кричать. Можно, они же кричат.
Он кинул ей злосчастный диагноз, присовокупив с десяток беспочвенных, но очень обидных обвинений. Он заплакала, но ярости своей не утратила, подняла диагноз и швырнула ему в лицо, обозвав ничтожеством.
Этого он стерпеть не мог. Его эгоистичная слабохарактерная натура жаждала каждодневного воспевания и беспрекословного подчинения. И в запале оказалось куда легче сделать то, что нельзя было совершить на холодную голову.
Он ударил ее по лицу и сломал нос.
А после этого, в ужасе от того, что совершил (впервые всегда страшно, потом привычно, а дальше некоторым даже начинает нравиться – известная черта слабых духом личностей), выскочил из дома и два часа ходил по холодным пустым улицам. Дважды он убегал от чьих-то кошмаров, что шли в вечном поиске своей жертвы, один раз его чуть не сбили курьеры, несущиеся с бешеной скоростью и высокой миссией. Мороз (настоящий мороз, ночь была в минусе, по промороженному асфальту белой змеей ходила поземка) остудил ему голову, ледяной ветер прочистил мозги. Колкие яркие звезды холодно и бесстрастно смотрели на него с небес. Сначала он ругал себя, потом говорил, что нужно быть спокойным и бесстрастным, ну хотя бы как вот эти звезды. Ночной ветер, как шалый беспокойный пес, легонько кусал за ноги, пытаясь сквозь толстую ткань добраться до кожи. Ветер был вампиром, только сосал не кровь, а тепло.
На одном из перекрестков несчастная жертва идеализма столкнулась с потерявшим всякую человечность одиночкой. Существо это секунды две стояло, глядя на него тусклыми глазами травоядного животного, а потом, что-то глухо пробормотав, кинулось прочь, ступая по заледеневшей мостовой босыми, сизыми ногами. Холода этот отверженный, похоже, не ощущал.
Ушедший из лона семьи знал, кто такие эти отверженные, опустившиеся на самое дно даже не людского общества, а скорее по эволюционной лестнице, это были те самые ханурики, что летом всегда ошивались подле ларьков со спиртным, да некоторая часть из оставшихся после исхода лунного культа сумасшедших. В условиях близости Исхода все их подспудные отрицательные черты взяли верх и низвели до уровня дегенератов. Иногда они бормотали пророчества, которые никогда не сбывались, но которым все верили.
Он же, тонкий мечтатель и моралист, ни в коей мере не утративший интеллекта (в отличие от жажды жить), в тот миг ощущал себя кем-то вроде отверженных. Они тоже перешли грань. И тоже окончательно.
Самое забавное, что он еще любил ее, и никак не меньше, чем раньше, хотя на прежнее чувство стала накладываться и тонкая ненависть. Буря эмоций разрывала его, раньше всегда мертвенно спокойного, на части. Это было больно, почти физически.
Три часа спустя, дико замерзнув и слегка отморозив себе щеки и нос, он вернулся в ненавистный дом, и тут же был встречен жуткими завываниями старухи, перемежающимися заковыристыми проклятиями. Слушая эту брань, он прикрыл на миг глаза и представил бабку на улице в роли одной из отверженных. Получилось очень подходяще, пожалуй, даже со своим темпераментом теща стала бы вожаком всех этих нелюдей, никак не меньше.
После его скоротечного ухода его любовь и встреченный идеал наглоталась успокаивающих таблеток, в несколько раз превысив летальную дозу, и через три часа уже окончательно потеряла сознание. Глядя на ее некрасиво распростертое на вытертом ковре тело, он вдруг с ледяным спокойствием понял, что один выход все-таки есть (как и все пессимисты, он считал, что выхода нет, не подозревая, что их минимум несколько, и в тяжелый миг ухватился за самый легкий, тот, что требует наименьших усилий).
Он переволок ее тело в ванную, где, надавив на живот, возвратил к жизни, от которой она пыталась бежать. Она очнулась, и два часа спустя, глядя на мертвенную луну в угрюмых небесах над пустынным городом, он предложил ей выход. А она, подумав, согласилась. В конце концов, она уже чуть не попала туда. За окном начал сыпать снег и через два часа окончательно скрыл под собой заледенелый асфальт.
Матерящуюся старуху заперли в комнате и впервые за последние два месяца провели спокойный счастливый вечер. А то, что последний, наверное, все же невысокая цена за истинное счастье.
6
– Это здесь. – Сказал Стрый.
– Ты уверен? – спросил Владислав, глядя на скособоченное приземистое здание крайне захудалого вида.
– Уверен, оружие брали здесь.
Снежок сверху сыпал прямо новогодний. Нежный, таинственно посверкивающий, разливающий по округе смутное белое сияние и настраивающий на умиротворенно радостный лад, что выглядело как нельзя более контрастно по сравнению с видом городских улиц, живо воскрешающих воспоминания о блокадном Ленинграде. Трупы на улицах не валялись, но знание об истинной судьбе почти всех жителей поселения действовало на нервы сильнее всяких мертвых тел. Компания Влада с керосиновыми фонарями, бросающими на свежий снег красивые красно-желтые праздничные блики, казалась то ли группой добрых волшебников, то ли кучкой идеализированных гробокопателей.
Был поздний вечер в конце сентября. А то, что погода была скорее декабрьская, то претензии следовало предъявлять вовсе не к синоптикам. Скорее, к шахтерам и диггерам.
Закутанный в чужой длиннополый бушлат, Никита Трифонов стоял в отдалении и отвлеченно смотрел на падающие снежинки. Потом высунул язык и поймал одну на язык, после чего светло, совсем по-детски улыбнулся.
На лицах остальных преобладало непробиваемо мрачное выражение. Хотя снег мог порадовать – вечный зимний волшебник, скрывающий от глаз всю раскисшую мерзость осени. Прячущий до весны мятые обертки, недокуренные бычки, дохлых собак и продукты жизнедеятельности собак живых.
Теперь, впрочем, он скрывал более или менее чистые улицы, людей – вечного источника всяческого мусора – стало совсем мало. Чистое белое полотно, застелившее Арену и Центральную улицу, большую и малую Верхнемоложскую, Последний путь и Саввинов овражек, пересекалось лишь редкими, по-заячьи робкими цепочками следов.
Луна подсвечивала холодный ландшафт, а выдыхаемый пар искрился как стайка сверкающих крошечных брильянтов.
Со дня побоища прошла неделя. Может быть больше. Владислав Сергеев, не раз уже и не два, всматривался в свой настенный календарь с изображением зимнего Старого моста, морщил лоб, пытаясь вычислить, какое сегодня число. Не получалось, видно сбился со счета уже довольно давно. Да и трудно стало отличать день от ночи. Брезжущий серый рассвет вяло тонул в синих зимних сумерках, и в шесть часов вечера уже открывали внимательные серебристые глаза первые звезды. А потом часы встали, словно разладившись, и сколько Сергеев не пытался их завести, не тряс в надежде оживить, уже никуда не пошли.
Казалось и само время остановилось.
Стрый долго не хотел идти с ними, а самые ретивые из группы (Дивер), не хотели брать его с собой, аргументируя, что шпиона Плащевика, к тому же предавшего своих и лживо раскаявшегося, надо не то что держать подальше от себя, а поскорее шлепнуть, чтобы гадостей не наделал.
Влад возразил, сказав, что этот «шпион» пребывает в состоянии глубочайшей депрессии, и вообще, возможно ему просто заморочили голову, наставив на путь зла. Кроме того, сказал Влад, рассудительный и логичный как всегда даже сейчас, когда логика отмерла, став чем-то архаическим вроде средневековых трактатов по магии, есть такое понятие как «язык». Раз уж «Сааб» оказался пустым, а все остальные его воины безнадежно мертвыми, глупо не воспользоваться знаниями этого впавшего в горестный ступор исхудавшего детины с лицом бывшего культуриста.
Сначала казалось, что Малахов вовсе помешался, сидя с головой мертвого товарища на коленях, сошел с ума наподобие Хонорова, что добавляя нервозности шатался вдоль Центральной, размахивая скрюченными страшными конечностями и дрожащим голосом спрашивающий: куда подевался свет. Но нет, Стрый аккуратно положил голову Николая на мокрый асфальт, прямо в лужу его же засыхающей крови и, глядя прямо на Влада, сказал:
– Я иду с вами. Но только после того, как похороним его. Он был добрый… и мы всегда с ним дружили.
– Я понимаю. Видел. – Сказал подошедший Малахов, и Стрый удивленно поднял на него глаза, нет, не признав в этом страхолюдном волосатом страшилище добропорядочного обеспеченного гражданина, что он с Николаем грабил когда-то давно в подворотне, изнывая в преддверии наркотической ломки.
Позади громко жаловался Саня Белоспицын, которого слегка зацепила вражья пуля, и молча страдал Мельников, получивший три пули, и все в разные конечности. Это удручало, пожалуй, больше всего и казалось какой-то садисткой игрой судьбы. Мол, жить будете, но ой как хреново.
Дивер, припомнив армейские годы, наскоро перетягивал обе руки и ногу Васька подручным перевязочным материалом, а Василий, поскрипывая зубами, еще и утешал его:
– Ничего, ничего, Михаил, зарастет, как на собаке зарастет. Даже лучше. Чтоб нас бомжей завалить, это ж в лоб надо целить.
– Ты сиди, – мрачно вещал Севрюк, зубами затягивая импровизированный жгут, – не возись, а то загноится все, и придется тебе клешни твои рубить к чертовой матери!
– А что, приходилось? – осторожно спросил Мельников.
– Рубить? А то… Да что ноги-руки, вот баранов резали в азии… десятками. Вот там была бойня! Все течет, кровищей пахнет. А туши эти все дергаются.
– Похороните, хоть где-нибудь, негоже ему под дождем гнить! – сказал Стрый.
– Не боись, – ответил Дивер, и только тогда Малахов встал.
Босх шкребанул ботинками по асфальту и затих в уродливой скрюченной позе. Оружие было живописно разбросано вдоль улицы, золотистые гильзы тускло поблескивали. Хоноров ходил и размахивал руками. На лице его застыл тоскливый вопрос: как же так, а? Почему я?
Николая похоронили тем же вечером, оставив дома раненых и травмированного душевно Никиту, который всю стрельбу просидел на корточках, зажав уши ладонями, а теперь вот стал таким, как есть – спокойным и отстраненным.
Ехать на кладбище было далеко, да и не решился бы на это никто из группы, особенно сейчас, когда в дождливых сумерках умирал этот перенасыщенный событиями день. Тело Васютко перетащили в старый соседний дворик, в котором еще сохранилась порыжевшая травка под изогнутыми конструкциями детской площадки. Стрый топал позади короткой процессии с каменным лицом. Дождик капал на тело, оставался там жемчужно поблескивающими каплями. Под раскидистой старой рябиной с вырезанными много лет назад на стволе чьими-то инициалами выкопали могилу, куда и опустили окончившего свой путь Николая Васютко. Постояли минут пять, склонив голову и искоса бросая взгляды на Стрыя. Еще бы, для них это был чужой человек, непонятно почему выделенный перебежчиком из остальных убитых. А Стрый не смотрел на могилу, он смотрел в глубь двора, где над двумя крашеными серебрянкой гаражами возвышался разрушенный, чернеющий гнутыми трубами, остов голубятни. Проржавевшая сетка-рабица свисала вниз наподобие кольчужной юбки, доски настила исчезли много лет назад. Голубятню давно забросили, наверное тогда, когда стала уходить мода на них, но один голубь тут был, сизый дворовый, нахохлившийся и выглядевший больным, он сидел на самом верху, как неряшливый флюгер, и косился на церемонию то одним, то другим желтым глазом.
– А голуби все живы, – сказал Стрый, – хотя он не любил голубей. Одного даже убил. Но все равно, лазить туда было весело.
– У меня когда-то были голуби, – сказал Степан, – порода дутышей. Знаешь, с такими здоровыми зобами, что даже головы им приходилось вверх задирать.
– И у меня, – сказал звероподобный Мартиков, – только не здесь, а в деревне.
На него покосились с недоверием. Как же, говорили их взгляды, да с таким оскалом тебе только голубей разводить. Враз от них только перья останутся!
Голубь решил, что насмотрелся, снялся с шеста и полетел, заполошно хлопая крыльями, в сторону улицы. Где он добывает пропитание, думать не хотелось, но птица не выглядела очень уж худой.
Могилу Николая Васютко забросали землей, а сверху водрузили деревянную лавочку, взятую неподалеку. Имя Стрый вырезал на рябине, как раз под древними инициалами, проставил даты, на секунду замявшись на числе. Подумав, ограничился месяцем.
Постояли еще, а потом ушли прочь, оставив позади верного слугу Плащевика, который, оказалось, верен еще и настоящей дружбе – качество, редко встречающееся в наши дни. Остальных убитых оставили валяться под открытым небом. Сочувствия не было ни в ком.
– Стойте! – сказал Дивер, приостановившись, – это все?
На него взглянули с удивлением.
– Одного из них не хватает. Вон там он лежал!
– Дивер, брось! – сказал Степан, – даже если не убили кого, на улице холод, дождь, вот-вот снег пойдет. Все одно перекинутся от окочурки.
Дивер только мотнул головой.
Известие о гибели Плащевика Стрый воспринял спокойно, сказав, что он предчувствовал нечто подобное. Зато остальные с интересом выслушали рассказ Севрюка об этой непонятной твари из плененного «Сааба».
– Что-то у него не вышло, – сказал Мартиков, – его армию разбили, он сам покинул город.
– Он сильно рассчитывал на тебя, – произнес Стрый.
Мартиков только качнул головой. О буре, творящейся у него в душе, он никому не рассказывал. Ни к чему им знать, как легко потерять человечность.
Когда уже окончательно стемнело и наступила ночь – темная и морозная, а в печурке-буржуйке растопили огонь, который вяло пытался разгонять тьму, Дивер принес найденные в «Саабе» вещи и показал их Стрыю.
– Я знаю, – сказал Стрый, – откуда это.
Нож он взял, немного подержал в руках, поднес к дверце печурки, чтобы на лезвии заиграли багровые блики. Тени прыгали по металлу, руны извивались, словно дюжина крошечных змей.
– Это наше табельное оружие, – произнес Малахов, – но не только. Еще это символ. Когти.
– Когти? Но зачем, – спросил Влад.
Стрый качнул головой, пожал плечами, а из дальнего угла пустой комнаты ответил Никита, который до этого времени пребывал в некотором подобии транса:
– Потому. У них когти. Значит и у их слуг тоже должны быть когти.
Влад глянул на нож неприязненно, как на мертвую змею, что уже не может укусить, но гадостна одним своим видом.
– А это… – Стрый покачал ключами с химерой. – Это ключи от одного из складов Босха. Это в районе Покаянной… секретка, мы там брали оружие. А на этой бумажке шифр от кодового замка.
– А что на складе?
– Оружие, броники, дизтопливо, да там много чего есть…
– Ясно, – сказал Дивер, – завтра идем.
Все пожали плечами – завтра, так завтра.
Всю ночь Владу снился Евлампий Хоноров, запертый в вечной тьме и отчаянно пытающийся найти оттуда дорогу в цветущий, играющий красками мир.
Назавтра похода не получилось, потому что той же ночью началась проблема с Мартиковым, за её решением и прошли два последующих дня. В результате город обзавелся еще одним волком, от призрачного вида которого шарахались даже бывалые, закаленные в боях за правду курьеры, а Влад и спутники получили нового Мартикова, который во всех отношениях был лучше, чем прежний. Павел Константинович и сам почувствовал перемену в отношениях – больше от него никто не шарахался, и лунными ночами больше никто не нес безмолвную вахту над его постелью, готовый при малейшем всхрипе бежать бить тревогу: Мартиков снова озверел, того и гляди всех покусает!
На третий день пошел снег и словно отмерил начало новой эпохи. Народ с улиц пропал совсем, и даже отверженные забились в какие-то свои норы. Город впал в спячку, которую некоторые могли назвать комой. Жизнь наверху замерла.
Укутавшись в зимнюю тяжелую одежду (Как в сказке, – сказал Белоспицын, – не успел оглянуться, и зима. Снег идет!) побрели через полгорода к Покаянной, где с трудом отыскали упомянутый склад, хитро спрятавшийся между заслуженным гаражным кооперативом и доисторическим зданием краеведческого музея, которое, без всяких сомнений, тоже могло сойти за один из экспонатов. Собранный из жестяных листов склад напомнил Ваську давнишнюю лежку Жорика. Если бы складское помещение стало вдруг лежкой, то это была бы несомненно королева всех лежек – просторная, теплая и с неизгладимой печатью профнепригодности ее строивших.
Малахов возился с замком, пока остальная группа нервно озиралась по сторонам, как шайка несовершеннолетних взломщиков. Дважды щелкнул ключ. Стрый ругнулся сквозь зубы – метал замка покрылся инеем и слегка замерз. Открыл крышку справа от двери и отстучал код. Глухо загудело, и дверь с чуть слышным щелчком подалась вперед.
– Босх не дурак был, – произнес Стрый, жестом прося передать ему лампу, – дверной замок на автономное питание поставил.
Ухватил сваренную из арматуры дверную ручку, с натугой потянул на себя, сминая образовавшийся за день слой снега. Поднял лампу и светом плеснул вглубь склада. По стенам запрыгали причудливые тени. Малахов вошел внутрь, а следом за ним Дивер и Степан, оба с фонарями. Сразу стало светлее, из тьмы выделились пыльные углы помещения, на черном металле заиграли отблески.
– Ого… – сказал Белоспицын.
– Много нагреб, да? – с усмешкой бросил Стрый, ставя фонарь на верхушку сбитого из неошкуренных досок ящика. Позади заходили в помещение остальные. Влад недоуменно оглядывался, Мартиков был жизнерадостен, а Никита, напротив, мрачен. Рядом они составляли почти комическую пару.
Оружия тут и вправду было много, даже чересчур. Пирамидки в центре, частокол у стен, целый лес на стенах. Создавалось ощущение, что Босх хотел вооружить маленькую армию – все стволы были относительно новыми, с армейскими клеймами. Автоматы, пулеметы, гранатометы подствольные и обычные, противотанковые ружья, гранаты, в глубине еще одно зенитное орудие, заботливо прикрытое брезентом.
– И это после того, как он вооружил всех своих полегших бойцов, – сказал Стрый, – он сам говорил, что большинство огнестрелов натырил с военной части неподалеку. Есть тут такая, знаете, небось.
– Знаем, – сказал Степан, – только накрылась она.
– Часть накрылась, оружие осталось. Здесь десантные автоматы, «ингремы», «хеклеры», «аграны», стоят диких денег, но для своих не жалко. Контрабанда – все до единого.
– Постой, – сказал вдруг Дивер, продвигаясь вперед и отстраняя Стрыя.
Еще одно полотнище брезента обреталось в середине помещения, накрывая собой что-то очень массивное и высотой почти до низкого, нависающего потолка.
– Что у них там, танк что ли? – произнес Белоспицын.
– С него станется… нет, ну сейчас по городу – лучшее средство передвижения, без дураков! – Степан подтолкнул ногой аккуратно прислоненные к стене огнестрелы.
– Нет, – медленно произнес Севрюк, – не танк…
Потянул брезент на себя, и полотнище сползло на грязный истоптанный чужими ногами пол. Очередной набор ящиков никому ничего не говорил, за исключением самого Дивера. А он, вскрыв один из них, отступил на шаг и оглядел пирамиду в целом.
– Пластид, – произнес он.
– Что? – не понял Белоспицын.
– Пластид. Пластиковая взрывчатка. Модная, с детонаторами.
– Да ты что… – Влад подошел, глянул на темные, похожие на некачественное мыло бруски, они выглядели так… безобидно.
– Куда мощнее тротила, – сказал Дивер, – и его тут до черта. Полтонны, не меньше!
– Да этим же можно полгорода подкинуть! – сказал Степан уважительно.
Дивер наклонился, взял сталкера за плечи, сказал доверительно:
– Не пол… Весь город.
– Вот, Босх! Да зачем ему столько!? – сказал Владислав, вдруг ощутив, что близость такого количества взрывчатки его нервирует. – Что он собирался взрывать!?
– Это неважно! – сказал Дивер с каким-то непонятным воодушевлением, снова подходя к полной взрывчатки пирамиде. – Босх мертв. Я сам его шлепнул, так что теперь это наше. А вот зачем нам…
– Михаил, ты чего, себе что ли ее захотел? – спросил Сергеев, – целая куча взрывчатки, что ты с ней будешь делать?
Севрюк помотал головой, медленно, словно во сне. Слова Влада вряд ли добрели до буйной головы бывшего солдата.
– И вправду, Севрюк, к чему тебе этот пластид. Жрать его все равно нельзя. Тут другое. – Качнул головой Степан.
– Нет! – сказал Дивер, – не другое. Экая здесь силища! Только и ждет, чтобы ее применили. Босх – психопат, а какое сокровище припас. Взорву я этот город, ясно, совсем взорву!
– Ну и куда это сокровище заложишь? На Арену в центр? В КПЗ по старой памяти, или на Степину набережную, за собачку отомстить, – ядовито спросил Влад, – чтобы еще Мелочевка из берегов вышла. Большой бум, да?
– Я знаю, куда… – вдруг сказал Никита Трифонов.
Все повернулись к нему.
– Изрек… наш маленький оракул, – пробормотал Мельников, а Дивер уставился на Трифонова с немой надеждой. В глазах Севрюка прыгали нехорошие искры.
– Пироман… – вполголоса шепнул Влад.
– Все это надо вниз, – продолжил Никита, казавшийся совсем маленьким возле смертоносной пирамиды, – там пещеры, много пещер. Вся земля изъедена пещерами как сыр! Все прогнило, источилось и упадет, если сделать большой взрыв! Тут, – он погладил один из ящиков, – много. А под пещерами живут они. Если взорвать, то… и они пропадут!
Рот Дивера расползся в кривую уродливую усмешку.
– Ну, смотри, пацан, – сказал он, – никто тебя за язык не тянул!
Под молчание окружающих он стянул пару ящиков с самой вершины, из одного извлек футуристического вида приборы на тонкой грибовидной ножке, и что-то вроде переносных раций.
– Это, – Севрюк качнул «рацией», – микроволновый передатчик. А это, – в свою очередь тряхнув псевдогрибом, – сам детонатор. Втыкаем его сюда, в пластид и с километрового расстояния подрываем его. Сказка!
Остальные переглянулись, видимо не находили это сказкой.
– Втыкаем сюда, сюда и сюда, – три бруска приняли в себя детонаторы, после чего отправились обратно в ящики, – подрываются эти, а все остальное детонирует. Почти атомная бомба! – закончил он, глядя на Влада глазами счастливого ребенка.
– Вот, подержи.
И он передал Сергееву «рацию». Тот подержал в руках холодный пластиковый корпус с одной единственной кнопкой под прозрачным щитком. Не верилось, что одно лишь нажатие этой кнопки может отправить в преждевременный Исход все в районе пяти километров от места подрыва, да еще как следует потрепать тех, кто имел счастье оказаться дальше.
– Дивер, – сказал Влад, глядя на Севрюка в упор, – ты мне лучше скажи, ты действительно хочешь пустить это в ход? Пойти в пещеры?
– И пойду! – запальчиво ответил тот, отбирая передатчик. Он поднял голову и с вызовом обозрел притихших соратников, – а что, есть возражающие?
Все молчали.
– Что есть те, кто хотят ничего не менять. Хотят дождаться конца, сдохнуть здесь, разложиться еще при жизни, а? Вы что, не видите!? Тут же все разваливается, расползается по швам!