444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самсонов » Проводник электричества » Текст книги (страница 22)
Проводник электричества
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:16

Текст книги "Проводник электричества"


Автор книги: Сергей Самсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

7

Вдруг: «Курсовой сто десять, курсовой сто десять!», и вырос гул, протяжный, слитный, моторов «хейнкелей», идущих на караван по солнцу – ревущей многоярусной горой, пирамидой. Семерка «юнкерсов» зашла с другого борта. Он был хороший, сильный командир – кипучий, точный, распятый постоянной работой рассудок корабля, живущий в черепной коробке рубки и отдающий быстрые команды стальному сердцу и железным мышцам транспортной махины, которая могла стать неприступной плавучей крепостью или свинцовым гробом, вставшим на попа, в прямой зависимости от спасительных или губительных команд или уже без всякой связи с электрической мозговой активностью кавторанга Борзыкина, когда искусства, навыков лоцирования, непогрешимого мгновенного расчета уже недостает, чтобы противиться припадку бомбовой истерики, чтоб устоять перед напором ворвавшейся в нутро «Менгрелии» стихии.

Он был хороший, сильный командир – один из тех немногих двуногих «водоплавающих», которые рождаются без страха перед разверстой между волн могилой и даже с тягой к ней, вот так и он рожден и дополнительно научен был самостоятельно определять свои марштруты в штормящем море и выживать в бою, вытягивать других, весь организм доверенной ему махины из-под гнета, откуда б ни давило и откуда ни обрушивалось… смерть не дрожала перед ним, но все-таки порой отводила бельма, как будто признавая силу капитана, не всемогущество его, но все-таки способность чудом уклониться, отвернуть.

Он сделал все, что мог, и большее: менял все время курс, то циркуляцию описывал, то стопорил машины, и бомбы даром поднимали у бортов и за кормой «Менгрелии» кипящие столбы, и лишь одна из полусотни зажигалок воткнулась прямо в одну из труб, разворотила ее на рваные и скрюченные полосы и улетела за борт. Антошин, Климов, Сальников – все также крепко знали свое дело, огнем БЧ сбивая «хейнкели» с их боевого курса, и с гневным оскорбленным ревом те отворачивали в сторону… еще чуть-чуть, и будет бухта, дотянуть… но только слишком много было их… покончив с глыбой «Ташкента» – которая, дымя, стала заваливаться на борт – вся эскадрилья ринулась на санитарный пароход; разбившись по трое, шестерка больших торпедоносцев пошла на бреющем, почти макая шасси в воду… семь кабельтовых, шесть… торпеды сорвались беззвучно и понеслись, взрезая гладь, как намагниченные… одна рванула только от удара об воду… мозг обожгло кипящим холодом, и кто-то крикнул капитаном единственную верную команду рулевому, заваливая транспорт в крен на правый координат… толкнув, швыряя, опрокидывая все, что не было привинчено к полам, качнув людей, всю тыщу – чтоб, лежа в крене, выписать либо спасительную, либо уже последнюю кривую. И попадания не было, не сотрясло корабль, не прободало борт, не вырвало кусок обшивки… в трех метрах, в двух прошли, все – мимо… и тут последняя влепилась и рванула; отягощенная как будто вперевес «Менгрелия» дала непоправимый дифферент на нос, и он, Борзыкин, мог уже последнее, пустое – скомандовать полный назад, чтобы убавить динамический напор воды и продержаться на плаву хотя бы полчаса… Но все машины были сотрясением частично вырваны, частично покорежены, подшипники нагрелись до каления и крышки у цилиндров дали течь; с цементом, клиньями, брезентом матросы, машинисты бесполезно метнулись затыкать подручным мусором кипящее зияние в корпусе – вода хлестала сквозь негнущиеся пальцы, ломала клинья, деревянные подпорки, смывала черные цементные нашлепки на всех швах, текла рекой, Волгой из-под набухшего брезента, который вздулся куполом и вырвался из рук… осталось только шлюпки на воду, и тут еще рвануло, казалось, у него под самыми ногами, ударной волной все мигом вынуло из рубки, смело и вынесло Борзыкина куда-то в пустоту и вдаль от корабля, от исполнения долга, Зои, родины и мамы… швырнуло вниз на шлюпочную палубу, и обступила, раздалась в башке пустая чернота…

Простой, ясной работой поглощенный – сноровистой остановкой крови и перевязкой первых раненых, – весь персонал второго хирургического (Раиса, Тоня, Фрося, Таня, Нежданова, Камлаев с Рубиным) не ведал ничего, работал с муравьиной деловитостью и каждой каплей вбирал растущий грохот, содрогания, все скрипы, лязги, плачи, как будто старческие жалобы «Менгрелии» – двенадцать человек в нутре железного машинно-разумного Левиафана, которые не могут без команды выбраться, пока не вытолкнет, не повлечет, не изрыгнет…

Порой пускались в пляс у женщин руки, мышцы, губы, да и мужчин потряхивало крепко при каждом новом содрогании; корабль подпрыгивал, будто его подбрасывало вверх ударной волной, пришедшей с глубины, словно взбухала водяная линза, и тотчас опускался вниз, в могилу, водяную яму, казалось, глубиной с пятиэтажный дом… жуть пробирала, сердце билось, рвалось, как нетопырь под куполом пустой и страшной церкви, и в горле становилось все теснее, все суше… «Мы уже близко, обойдется, «Менгрелия» наша счастливая – знаете»… и грохот, разбежавшись от истока торпедного удара, помчал по переборкам, трапам, по обшивке, ввалился в уши, дернул, рубанул Варлама по коленям.

Всех повело, все потащило на правый бок с буйнопомешанным стеклянным хохотом… насилу вышло удержаться на ногах; девчонки, санитары держались за столы, за поручни.

Дав крен, плавучий госпиталь их вроде все-таки замер; все были целы, живы, смотрели друг на друга с выражением душевнобольного восторга – так лампочка мигает, отчаянно трепещет слабым светом от перепадов напряжения… испуганные жалобные лица, такие детские, доверчивые, чистые и в то же время стариковские, в момент состаренные этой смертной жутью… нашел ее лицо, единственное, Зои, – такое же детское, жалкое, из глаз как будто что-то вырвано, она его, Камлаева, не узнает, все это длится лишь мгновение, после чего лицо ее приобретает обыкновенную сосредоточенность и выражение решимости…

Еще раз вмазало и бросило людей опять куда-то вбок, столкнуло лбами, сбило в кучу; скатился по трапу из первого класса Шкирко: «Пробили нас, доктор, пробили. Команда всем к шлюпкам, давай всех наверх».

Они берут раненых под руки, им помогают ковылять, добраться, доползти до трапа – Шкирко, Кормухин, Рубин, Савватеев… мальчишку-краснофлотца с раздробленным правым коленом, с осколочным ранением в левое бедро, полуживого от потери крови, Варлам и Савватеев поднимают на носилках – мальчишка мало весит, но разворачиваться им с носилками и поднимать по трапу нелегко, приходиться работать всей силой… вода уже хлестала, бурлила, пенилась, ревела, еще немного, чуть, и все они тут, люди, станут как мелкий сор, как мошки в дырявой наклоненной кружке, которую с усилием кто-то вталкивал в тугую неподатливую толщу, одолевая встречное сопротивление воды – чтоб затопить до края, в перехлест, чтоб утянуло вниз… крен, дифферент сильнее становились, твердь уходила из-под ног… еще немного и покатишься по коридорам как с горы… сколько у них осталось до того, как встанет вся «Менгрелия» торчком?..

Камлаев, Савватеев ступали враскоряку, ногами тормозя, ступнями упираясь, шли уже будто вброд, меся бурлящий прибывающий поток… Камлаев узнавал своих по бормотаниям, причитаниям, ойканьям и всхлипам, все были тут, а в первом классе – уже давка, уже хрипящая, орущая, мычащая давильня, сама себе заткнувшая прорывы к трапам, проход наверх, под небо, к шлюпкам.

Две тыщи войск, которые «Менгрелия» тянула в Севастополь, свихнулись со страху, метались, шарахались… толчками, креном стаскивало, сплющивало в кучу… кричать, командовать было впустую добавлять свой голос к воплям, к ору… людским потоком их донесло до трапа наконец… опять пришлось напружиться, толкая, пропихивая вверх носилки, и все вот это стало семечками вмиг – в сравнении с осатанением наверху, с людской халвой, липнущей к борту…

В чаду, стелившемся по палубе, между оранжевых полотнищ, косм мятущегося пламени дрались, кусались, грызлись, продавливались массой, ступали по телам, по головам; красноармейцы, не имея понятия о механизме, перерубали топорами лопаря, и переполненные шлюпки срывались вниз, переворачиваясь в воздухе и разбиваясь в щепки о воду.

Безногий, безрукий, с носилками, он ничего не мог, и бабы не могли, и санитары, что поддерживали раненых… он шарил глазами, напрасно что-то силясь разглядеть в клочках просвета – нет, только гимна-стерочная давка, лежащие тела, ощеренные, плачущие рожи, и сумма грохотов, разрывов, скрежета и ноющего воя примкнула глухотой к ушам…

Вдруг что-то сухо треснуло, будто сломалась ветка, еще раз и еще – отдельный, близкий звук – кто-то стрелял над головами в воздух; был там живой упрямый островок – халаты, черные бушлаты, то санитары и команда сдерживали натиск бессмысленной толпы; в цепи, вклещившись в плечи санитаров, стоял начсан Мордвинов с повисшими на ухе круглыми очками и расцарапанной окровавленной щекой… там вроде бы сажали в шлюпки раненых, спускали на воду плоты, сколоченные из обломков досок и фанеры. «Шкирко, прими! – крикнул он и, передав носилки, вклинился, врубился в орущую несметь: – А ну пусти! Пусти мне раненых вперед! Дорогу дай… вас в бога душу!..» – и бил всерьез, ломая, убивая, гвоздил по кумполам, бодал, распихивал, расшвыривал, тараном шел, стальным куском сквозь роту пехотинцев, подхваченных звериной правдой действия…

«Начсан! Антошин! Ваня! Слышите! Мы тут! Вот мы идем тут, раненые, тут! Давай вперед нас! Расступись!» И удалось прошить насквозь, пробиться к островку; носилки с парнем уже передавали по рукам над головами…

Варлам сграбастывал девчонок друг за дружкой в давке – впихнуть в живую щель, в нестойкий коридор, открытый моряками, санитарами… и все, вот Зою… фонтаны бьют над бортом, вода растет, срывает шлюпки, и остается только ухнуть, сдохнуть или попасть на плот, туда, туда неудержимо тащит, в воду… Антошин прыгает, Шкирко… теперь их очередь… он видит, он хватает напоследок вот это опрокинутое жалкое лицо… смерть не страшна, страшна лишь последняя мысль: что после тебя никого не останется, ее вот, ее не останется… а там уже наступит «все равно»… там, где сцеплялись руки, была неразрываемая прочность – какой-то жар, последний… и твердая вода разорвала их сцепку, разлучила… невидимой рукой, мышцами воды его втянуло, одного, в пучину по глаза… лишь черная была вода, которая стирает, гасит все… слепой, захлебываясь, бился, как в скорлупе птенец, под поршнем вгонявшей на дно глубины… и ничего уже – лишь укусить еще раз воздух над поверхностью.

Набравший давление столб втолкнул его в тугую ледяную тьму, мгновенно отнимающую руки, ноги… – «роди меня обратно, мама», возвратное движение, сжатие, умаление, не рост, а убывание бытия, стремительное, жуткое, уже с какой-то радостной мукой, с готовностью ужаться в кровяной комочек эмбриона… какая б ни была, смерть – это всегда теснота, это когда не встать, не распрямиться, когда потоком, гнетом, обвалом закупоривает рот и все отверстия, все окна в мир, через которые ты пялился, вбирал и втягивал сплошную жизнь в себя… мир сократился до тебя, до мозжечка, до точки, до отрицательной вообще величины и – вытолкнул его под скальный свод.

8

Прибитый своей целостью, не в состоянии себя нащупать, выделить из мира, в каком-то зрячем, знобком полусне, Варлам сидел, обняв колени, в вольной преисподней, опять в просторном брюхе будто каменного зверя… а не того, плавучего железного и пьяного от качки… над головой и под ногами гудела скальная порода, растревоженная близкими разрывами; мир вроде дал незыблемую твердь, и он, Варлам, торжествовал безмозгло – жив! Прикрыт и отгорожен непроницаемой толщей от воды, от вездесущей давящей воды, которая смывает и проглатывает все… и были люди, много, невредимые, смутно знакомые… так узнаешь, наверное, своих родителей, увидев их впервые, и объяснять не надо, что вот эта – мама.

Слух возвращался, он начал слышать бормотания, всхлипы, хрипы и звонкий крик, гулявший далеко по долгим рукавам, просторным вырубкам. Он был в наброшенном на плечи одеяле; рядом было навалено то, что окажется потом его шинелью, вещмешком, планшетом, – сухое, целое, невесть какой силой перенесенное сюда… К нему подсели, стали тормошить – широкая, скуластая, осклабленная морда, с мясистым хищным носом, с пшеничными усами и оловянными глазами, непотопляемый Шкирко: «Живой, медицина! Живой! Такого не бывает, скажешь, а мы есть! А ну-ка на, глотни, чтоб кровь разбежалась по жилочкам. Давай, ты нам нужен еще. Спасай теперь нас, оперируй… есть, есть работенка… иных вот только море больше не отдаст».

Вцепился в плечи санитара: «Где наши люди? Зоя где?» – «Да тут все, тут… живые боле-менее. И Райка, и Тонька, и Витька, и Рубин, доктор твой…» – «А Зоя, Зоя где?» – «Вот ее не видал. Где-то тут. Да чего ты? Должна! Не боись!»

Варлам вскочил, голодно озираясь и узнавая Костина, Клименко, Марусю Дикареву, Танечку Вершинину; вокруг ходили, копошились люди (бойцы и санитары), кололи камфару и бинтовали раненых; повсюду громоздились ящики; меж ними и на них ворочались и бредили бойцы, друг друга окликая, погибших товарищей… один какой-то пить просил безостановочно… дух спертый был, лежали обожженные, в бинтах, без лиц, не разглядеть – наверное, с другого корабля, а может, с суши – много, и почему-то женщины одни… работницы какие-то, ушедшие под землю.

Варлам ходил, ощупывал, обшаривал народ, безмолвно на пути вставал и сторонился, хватал за ворот женщин, за плечо и отпускал – чужие всё, чужие…

«Матвеич, ты? Я думал, потонул. А вот он ты, живой!» – Бушко его облапил, боцман, с подпаленной щекой, кубический мужик невероятной силы. – «Пусти, пусти… Неждановой не видел?» – «Не, не видал. Да стой ты, стой, охолони. Найдется. А Сашку моего подранили, но это вроде ничего».

Страх и неведение стояли у него внутри, как жилистая мощная когтистая рука, вошедшая в перчатку. Рука душила, царапала когтями грудь. Вдруг голос будто бы Варламу почудился знакомый, он ринулся по направлению, расталкивая встречных и выкликая тихо-сдавленно: «Менгрелия»! Слышишь, «Менгрелия»!» И женский крик ему в ответ, неясно чей, не разберешь… он протолкнулся, продавился, и налетели на него хохочущим, заплаканным, сияющим огромными голодными глазами жадным чудищем, схватили, оплели, влепились в грудь Камлаеву, в бока, уткнулись, вцепились, как дети в отца… все были тут, и Раечка, и Тоня, и Фрося, и Катюша Солнцева… горячие, как печка, забитыми носами шмыгая, не уставая гладили его дрожащими руками по лицу. «А Зоя, Зоя где?» – Он хрипнул, отбиваясь, выворачиваясь. «Да тут же, тут! С Борзыкиным, она же с капитаном… Вот капитан-то наш…» – и всхлипнули, всем общим тельцем содрогаясь. Неведение и страх разжали челюсти, Варлам вздохнул освобожденно, как будто побежав с горы, как будто покатившись передним, самым крупным камнем в камнепаде… вдохнуть, вобрать лицо, чужое и родное…

Нежданова убито сидела на коленях перед бездвижным телом сильного плечистого мужчины – широкая грудная клетка, орденские планки, знакомый острый профиль, фиксирующий ворот. Варлам притронулся к плечу, она, закаменев, не отзывалась, лишь губы шевелились и ничего не пропускали; в глазах жил чистый, ясный смысл последнего вопроса – не страх, не истерика, не боль, не мольба, не отчаяние, а именно необходимость знать, есть ли тут кто-то, кто может сдвинуть дело с мертвой точки.

Проломись под Камлаевым, вздыбься разрывом под ногами земля, не так бы это сотрясло его, не так бы вынуло весь дух. Словно удар под вздох, вот этот взгляд, лицо ему сказали обо всем – что именно любовь у них, у этих двух, а не вот просто вздохи-перемигивания, так, что-то неопределенное и зыбкое, что может враз сломаться и уйти, не ненадежное, как мартовский ледок, «Сережа».

Нет, она заложилась и не сдвинется с веры в то, что любовь их не сгорит, все перетерпит, вынесет, дойдет до скончания войны… что только после этих бед все и начнется – жизнь, крепнущее, все прочнеющее счастье, с флотским борщом, растущим детским криком… вот как-то так, по-настоящему, не разорвать… конечно же, она неосудима, и он, «Сережа» вот, неосудим… наоборот, вся правота, последняя, святая, бабья, природная, – все в ней, вот у нее в глазах, горящих детски-материнским, собачьим требованием справедливости… она не отдаст, останется при нем последней, когда вокруг уже все отвернутся и скажут «кончился»… она им не поверит. А то, что у него, Варлама, внутри сейчас так безнадежно замертвело все, так это и должно быть так, и кто-то должен оказаться отбракованным… Не до того сейчас: природа собственная вмиг взяла Камлаева в тиски, вновь сделала машиной по починке человеческих устройств – если, конечно, навыка достанет и есть возможность что-то тут поправить.

«Что с черепом, товарищ?» – спросил он местного худого изможденного врачишку с угрюмой бледной физиономией. «Тут мы имеем вдавленную трещину, перевязали, зафиксировали голову, а дальше – плохо дело». – «Что? – Камлаев рявкнул. – Он тут лежит – вот это плохо дело!» – «Не ори! Пятнадцать минут как доставили в штольню твоего кавторанга и ко мне положили сюда». – «Ну а дальше-то что? Где хирургия? Почему не несут?» – «Куда? К кому? – простонал тот страдальчески. – Кто тут что может с этой головой? Вот так вот, нету никого! Вот был, да весь вышел. Пожилой человек, себя не щадил, стоял на ногах до последнего… прекрасный, героический товарищ. Ну ты пойми, я общий лишь хирург… ну кто туда полезет? Нет мастера. Чуть тронешь кость – и все, потоп. Ну что мне перед вами тут, в лепешку расшибиться?»

Варлам не медлил, пошел назад, петляя меж снарядных ящиков; десятка два живых и невредимых человек с «Менгрелии» толпой обступили рослого начсана с властными и хищными чертами крупного мясистого лица.

«Товарищ военврач второго ранга, – сказал Камлаев, протолкнувшись к начальственному голосу, – имею в экстренном порядке доложить: вот тут у вас на берегу сейчас есть кавторанг Борзыкин с черепной». – «Да-да, все, знаю. Но не располагаю специалистом». – «Считайте, что теперь располагаете». – «Что? Вы кто? Не знаю вас, простите». – «Камлаев, я общий хирург, но кончил специальные курсы». – «Какие курсы? Что вы тут несете?» – «Я полгода работал со значительным нейрохирургом Подольным вот здесь, в Севастополе, и не только ему ассистировал, но и он мне… и поэтому я настоятельно вас попрошу предоставить мне срочно возможность и средства…» – «Послушайте, Камлаев, я все, конечно, понимаю, ваше желание и ваше чувство к командиру, но тут же нужен опытный хирург. Одно неосторожное движение…» – «Борзыкин сам помрет, и без всяких движений. Готов взять ответственность». – «Да что вы мне – ответственность? У нас тут электричество вообще все время гаснет, работать постоянно приходится чуть не на ощупь». – «Дайте свежую кровь для трансфузии». – «Ух вы какой! Да ну и черт с вами – действуйте. Эх, жалко капитана!»

9

Шкирко приносит банку тушенки в солидоле, он жрет и выскребает ложкой донце, и пьет чифирь, и сердце бешено играет, толкая по жилам ударную порцию крови…

Пришла Нежданова: ее глаза Камлаева глодали, кляли, вымогали; взяла его за ворот, зашипела: «Ты режешь, шьешь, все можешь – помоги! Ну что ты сидишь?» – «Сижу, чтоб в ямку твоего не уложить до срока. Шкирко, уйми ее», – разжал и сбросил ее руки: у того, кто лежит сейчас кверху обритым затылком под прерывистым светом задерганных стартером ламп, нет больше ни звания, ни имени. Халат, завязки, пуговицы, наглухо. Сверхпроводимость нервных окончаний и цепей – вот все, что сейчас нужно от него. «Здравствуйте, товарищи. Вас как? Работали вместе с Иваном Филиппычем?.. Пожалуйста, местный… Что смотрите? Дайте мне шприц».

Ножом он расширяет и углубляет рану, из трещины сочится густая вишневая кровь – промыть и осушить. Река мелеет, в пересохшем русле становится видной трещина со вставшими друг к другу под углом участками кости. Поосторожнее с их острыми краями. Усилием, что ли, внутреннего зрения он вызывает к жизни ясную картинку тревожащего синуса и, взяв ручной трепан, кладет фрезевое отверстие вне этой пульсирующей тревожным багровым проекции – как должно, отступив и от просторной вены, и от острых краев перелома. Затем он аккуратно выкусывает кость, и получается не упустить осколки в рану. Девчонка подставляет тазик, туда с сухим стуком Камлаев бросает отломки.

В зиянии четыре на четыре он видит красно-черный сгусток, как будто кто-то шмякнул пару ложек сливового варенья, по сторонам сочится кровь, обильно и свободно выжимаясь теперь из головы и заливая простыню и пол. «Браток, подними изголовье. Держи так высоко, как хватит мочи».

Его подозрение на нарастающую мощно под твердой оболочкой гематому имеет ясность откровения… он научился доверять своему внутреннему зрению не менее, чем показаниям рентгена…

Время зарезали, и, пребывая в этой неподвижности, в этой рабочей напряженной вечности, Варлам был много больше самого себя, а может быть – собой настоящим, таким, каким задуман был природой, которая сейчас ему по-матерински улыбалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю