Текст книги "Проводник электричества"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Вдоль брюха полоснуть, как рыбину, и выворотить правду, что каждый знает про себя молчком и от себя таит или придумывает ей названия покрасивее. Немного подождать, пока от жалости к себе вот эта девка не захнычет и не потянется к тебе, чтобы загладил, заласкал, позвал с собой в другую жизнь. Но Джемма оказалась крепкой, закаленной, достаточно, по крайней мере, для того, чтоб не развалиться сразу; стояла, прикрываясь прежней, бесстрастной улыбкой со значением «сама все знаю про себя и про тебя не меньше, скот».
– Ну и чего ты добивался? – спросила с расстановкой, устало. – Обидел Машку почем зря. Стоишь, доволен, ковырнул, попал. А хочешь я вот так же? Попаду? Все про тебя.
– Попробуй.
– Знакомишься с девчонками на улице, в кафе – зачем? Это только сегодня? Решил помочь племяннику? Вот именно, ему не надо. Тогда зачем? А я тебе скажу. Зачем тебе мы, зачем таким, как ты, нужны все время новые, другие, еще одна, и то, что мы тебе почти что в дочери, ведь это тоже важно, да? У вас вот это рано начинается и для таких, как ты, становится проблемой. Вот это ощущение, что жизнь прошла. В своей работе вы, конечно, становитесь, возможно, лучше и достигаете высот, каких не достигали в молодости, но речь не об этом, и даже не о силе там, не о потенции. Ты просто понимаешь: все, что с тобой могло случиться в этой жизни, уже было. Любовь была и первая, и третья, и пятая, и все слова, которые ты мог сказать, уже неоднократно сказаны, и больше не осталось слов, и все лишь повторяется по кругу, и так, как раньше, ты уже не можешь, таким же быть счастливым, нет ощущения, вкуса, которых ты не пробовал.
– Спасибо, я понял. – Ему и вправду не хотелось слушать свою старую песню в чужом сто двадцать пятом исполнении.
– Что, скажешь, зря так? Что у тебя жена, ты ее любишь, как лучшую на свете и мать своих детей, единственную, чистую и самую хорошую.
– Что-то стало холодать, – поежился Камлаев на сквозняке, поднятом этими словами Джеммы. – Наверное, пора в тепло. Послушай, у меня есть две концовки на твой выбор: первая – ловлю тебе такси, и мы прощаемся, вторая – мы идем ко мне, и я кладу тебя в постельку до утра.
– С собой кладешь?
Что ей надо? Во что она верит?.. хочет просто два-три красивых романа, пока молодая, швырнуть себя горящем смольем в воду и вспоминать потом на дне, как пылалось когда-то?
Камлаев ничего не чувствовал. Чего он тут не щупал, на кой ему сдалась вот эта литая резина, упругое желе живого силомера, оповещающего ойканьем и писком о силе содроганий… существенно улучшенная эргономика и наконец добавленная функция распознавания речевых команд… возьмешь и будешь трезво, подотчетно отводить глаза от ширпотребной, распродажной, халтурно вылепленной морды, привязываться к выпуклостям, к качеству фактуры, гнуть так и эдак, изобретая новую фигуру пилотажа, а это все – обман и тлен, глумление над естеством, растление врожденного инстинкта…
– Черт его знает. Гляжу вот на тебя и, знаешь ли, накатывает что-то неопрятное.
Да нет, она была что надо, иначе бы давно – шлепка под зад. Вот эта рубленая идольская грубость, свирепая скуластость, из тех времен, когда природа ваяла человека сразу набело, без пробы, навыка, как бы наивно, безыскусно – с великой дерзостью и точностью: в таком лице природа изумленно выпялилась как бы на самую себя, испуганная собственным свершением, открытием, непогрешимо вылепленной формой. Как раз такая и была она, чтоб на мгновение стать живой плотиной, чтобы заткнуть пробоину, откуда хлещет потусторонняя неудержимая вода, которой с каждой минутой становится все больше, а тебя – все меньше.
– О-о! Да у тебя уже холодный нос. – Он протянул, как будто выставив диагноз; себя как будто видел в зеркале – смутно знакомый кекс, приап обыкновенный, немного обрюзгший патриций времен имперского упадка обезоруживающе склабился, шептал горячие слова, на автомате заставляя ртутный столбик проходить деления «холодные», «вся мокрая»…
Она отстранилась, отдернулась с хмурой миной, но так, что стало ясно: в следующий раз уже не отодвинется… но это не спасет – новые лица, новые тела… Тогда зачем тебе еще одна другая жизнь, другое тело и еще одно лицо? Зачем, когда ты точно знаешь, что роднее лица не будет, чем у нее, когда ты с ней, у маленькой надменно-близорукой женщины с засохшими ветвями безжизненных яичников и закупоренной наглухо для новой жизни маткой?
5Вдавил до упора зазубренный ключ в тугую неподатливую скважину железной двери, накрыл ладонью Джеммины лопатки, подпихнул.
– Ой, я не вижу ничего. Мы где?
– Ты оказалась в логове маньяка, детка, – он крепко взял ее за пояс, взвизгнувшую радостно, ребячливо, ковровой скаткой бросил на плечо и двинулся по круто забиравшей вверх скрипучей деревянной лестнице под причитания и фырканья: «Куда мы едем? Стой!..», толкнул дверь в маленькую кухню и поставил хохочущую Джемму на ноги; она дурашливо не удержала равновесия, припала к Эдисону длинным тонкокостным телом, щекотной будоражащей тяжестью, дала почуять себя всю под платьем, и еле удержался от того, чтоб погасить мгновенное затмение ее горячим ухом, ждущими губами, тугой маленькой задницей. И щелкнул выключателем, лицо ее приобрело испуганно-сосредоточенное выражение – и двинулась по комнате исследовать мужскую незнакомую приватную вселенную: сияющее черным лаком драгоценное фортепиано Блютнера, чугунный допотопный АНС, привинченные к полу металлические стеллажи с конвертами пластинок и коробками CD, листки, разложенные на столе и испещренные гроздьями точек, измятые, будто живые, волнующе плотные от старых и новых чернильных пометок… сейчас протянет что-нибудь из «Мастера и Маргариты», из сериала про Коко Шанель и многодетного Стравинского – штампованные, общие мозги, ризома, образованная ста пятьюдесятью миллионами сидящих на Останкинской игле… «Я никогда не понимала, как выдумывают звуки»… ну, ладно пусть хоть так, какая-то живая неправильность хотя бы.
Она как будто собиралась поселиться тут надолго, и, значит, надо разделить все вещи на те, которые ей можно трогать, и те, которые ни в коем случае нельзя… принюхивалась к запахам тяжелых голландских табаков… откуда только эта собачья, нерассуждающая вера в них, что, подобрав на улице, берешь ее в свое тепло до гроба, сворачиваться здесь в калачик у огня?.. ведь сколько били их по голове, давно уже пора было втемяшить понимание, что с ним – не навсегда, что это сразу видно, с кем не навсегда… нет, все равно опять на те же грабли, и каждая очередная история с мужчиной начинается с неистового убеждения себя в том, что сможешь захватить и удержать, опутать и поставить от себя в зависимость, достаточно «хотеть всегда», оповещая эротическим поскуливанием о своей готовности, достаточно лишь будет пропитать мужскую территорию щекотным духом жареного лука и сытным – обжигающе-горячего борща…
Скользнула, как кошка, запрыгнула, уселась на диван с ногами. Камлаев выставил на стол ополовиненную бутылку «Бехеровки», включил электрический чайник, уселся напротив.
– Ты ничего не говоришь, – взглянула преданными, наводненными бездомностью глазами, – с кем ты сейчас, чего ты ждешь.
– А надо? Ты все сама сказала про меня… в общем, довольно точно.
– Да нет, ты просто так смотрел сегодня на меня… – Как я смотрел? Чего ты там увидела такого, на этой клейкой ленте, облепленной мушиными трупиками? Как мало им надо, чтоб что-то придумать себе. – Мне вдруг показалось, что ты совершенно один, что ты ищешь… – Ну все, приехали, тушите свет. Ну, хочешь я скажу тебе, что брошен и оплеван, жена сбежала от меня с огромным негром, смазливым сопляком? Что год, десятилетия назад была авария на обледенелой трассе, и жизнь под откос, на куски? Возьмешь? Продашься за полушку? – Ты очень сильный, но ты столько несешь в себе… – Чего я в себе такого несу?.. Вали, вали отсюда, девочка, пока не поздно, скажи себе «нет», договорись с собой, условься, что только трение слизистых и электрический разряд, накормишь себя и уйдешь, не оцарапавшись, не ободравшись. – Как, интересно, там сейчас у Машки с твоим Иваном, а? – Она переключилась или он включился на этих словах, все остальное мимо пропустив?
– Ну если парень до сих пор не заявился сюда несолоно хлебавши, тогда по крайней мере телефон с координатами он от нее получит. Да, девка чумовая, такая может сделать из прыщавого юнца мужчину. Расскажи мне о ней.
– В смысле? Ты и ей заняться решил?
– Да нет, не для себя интересуюсь. Без матери росла?
– Ну ты и жук! Откуда это-то?..
– Ну это лишь предположение было. Она из породы маленьких собственниц, королевна такая. Привыкшая к мужскому обожанию, избалованная, да. Свободная, вообще без тормозов. Мне кажется, что материнская опека сковывает как-то, мать как бы лепит под себя – все время страшные глаза в гостях за праздничным столом, «не чавкай», «не ходи», «не трогай»… какие-то ограничения, рамки задает… блюди себя, будь гордой и так далее. Ну а отец, он на тебя любуется, все время смотрит восхищенными глазами, он – как бы праздник, в него вцепиться можно и тащить к витринам, там к куклам, платьям, да – хочу вот это, то… на нем, короче, можно ездить, он поднимает дочь на высоту, дает привычку к раболепию окружающей действительности… мать – это, в общем, комплексы, а батя – сексуальность и свобода.
– Ну у тебя и представления. А если мать без комплексов? Если она, она вот прививает дочери то, что она должна жить лучше всех, по-королевски, ни в коем случае не довольствоваться малым, а требовать от мужика все лучшее и дорогое?
– Ну тогда они, видимо, вместе, на пару начинают ездить на отце. Тут от отца зависит многое: если батяня у тебя законченный задрот, тогда ты вырастаешь закомплексованной явно или тайно, как бы себя не любишь, да, и в жизни ищешь противоположность такому никудышному отцу… и если батя, соответственно, наоборот, по жизни движется как ледокол, тогда подобия ищешь. Вот у меня сестра, наверное, всю жизнь подобия искала.
– Ну, знаешь, тогда Ваня твой, я полагаю, не потянет. У Машки знаешь вообще какой отец? Скала. От него мужиком за версту. Я как увидела впервые, подумала, бандос чисто конкретный. «Иди сюда» такой, – она растопырила пальцы, «быка» изобразила.
– А ну-ка сделай еще раз.
– Чего?
– «Иди сюда».
Она опять изобразила бандитскую свирепость – смешно… нет, это лишь паллиатив, лишь терапия мертвого припарками, уже не для него, Камлаева… нет, это только уголь, топливо, лишь чтоб отвести глаза от наползающего мрака, забить наставленное дуло женским мясом… кто делал козу, кто умел вызывать потешную дрожь в подбородке, кто хомутал тебя ногами и головой свешивался вниз, с разбойным хохотом вцепляясь в причиндалы, и кто водил тебя за член, как ишака за повод, все выбирая, где вы с ней еще ни разу… все это сгинет, все поглотит бездонная незаполняемая скважина.
– Иди сюда. – Она сползла вниз по дивану с бесстыжей заговорщицкой миной поиграть у Эдисона кончиком ноги в паху. Замкнуло. Он опрокинул разделявший стол толчком колена, будто картонную коробку с принесенного подарка, жестоко сцапал за лодыжку, рванул на себя, потянул и стащил… забилась рыбиной… перехватил за бедра и перевернул… она рвалась, ярилась, ожесточая, распирая рьяно прихлынувшей кровью; трещала задираемая юбка; как будто распрягая, выдернул упрямую резинку докучливых трусов, схватил за шею и, попав без мыканья, влепился сразу до упора, так что она, вытягиваясь, вскинулась… с лицом, облепленным кудрями, мотала головой, ловила зубами его руку.
Зажав ей рот, толкался со спокойной яростью, как будто пробивая уровень за уровнем – скорее обесточить, завалить решетчатую мачту ЛЭП… и чуял, как она становится податливой, бескостной, бесхребетной… ток нарастал, сейчас, сейчас все стянется, сойдется в твердом коме плоти, бьющемся в горячей цепкой тесноте среди продольных валиков и поперечных складок, и задохнешься, вылетишь в глухое безвоздушное пространство, но почему-то – нет, не обнуляло, не выбрасывало, как на поверхность рыбу с разорванным брюхом…
Она вся испружинилась и с трудным страдальческим криком легла щекой на пол, рассыпав кудри и показывая оцепенело-изумленное, бессмысленно-счастливое лицо…
Черт знает что, вот так когда-нибудь и сдохнешь, оторвется какой-нибудь тромб рядом с сердцем… и с головой канешь прям туда, в живой этот дышащий кратер, в сокрытую за темной кудрявой порослью блаженную страну, на голос бессмысленно-сладкого пения…
Она уже опять к нему тянулась дрожащим ртом… отчаянные ждущие глаза, пружинистые полчища волос, эмалевые ляжки, лайковые груди, удобные, как яблоко державы, несметные настойчивые цепкие ладони – все это сразу, целым льнуло, вжималось, терлось, щекотало, царапало, вцеплялось, бередило, готовое открыть невидимые русла и брызнуть жгучей уничтожающей лаской. Пополз вниз от пупка губами, вбирая миндальную горечь, набухшую мякоть… она рвалась, металась, выгибалась, обмякала… вытягивала руки, упиралась ладонями в камлаевскую грудь, с каким-то мстительным упорством пялилась в глаза, и кто-то давно позабытый, оставленный им далеко позади, работал безголовой взбесившейся машиной, все гнул и гнул ее, раскладывал, сводил, снимал себя и снова надевал, вцеловывался в маленькие пятки, мелькавшие у самого лица… кормил себя без устали и насыщения, как будто был приговорен к рекорду бессмысленной выносливости, как будто был наказан похлеще всех сизифов вот этим безвыходным пахтаньем… ну, сдохни, тварь! – сам у себя потребовал и сам к себе остался глух – поганое вот это тело, без башки, неподконтрольное… и, наконец, настигло, сотрясло, и выбросил наружу в пустоту, на сковородку золотого живота пустую расстрельную судорогу.
И полежал, слабо надеясь на молчание, на то, что приляжет щекой на грудь и будет молча слушать вас обоих, пока не уснет… иначе самое паскудное начнется – разговоры. Противно, когда рядом человеческое тело, которое тащил-тащил и вытащил на берег, измочаленный, – ненужное, чужое. Ее как прорвало: мужчины настоящие, как он, и те, которые – название одно; она не выносит пустых,заурядных, беспомощных, стадо… мужчина должен делать, выковывать свою судьбу, а не пенять на тех, кто за него его судьбу не сделал… богатый он, неважно, главное – чтоб что-то создавал значительное, прочное, а не проедал свою жизнь… Камлаев засыпал, вернее, не мог – как при включенном радио… нет, все-таки ничего она не поняла, и для нее все только начиналось, когда для него уже кончилось.
Набрал Ивана – хотел и вправду знать, как он там с этой бестией. Иван не отвечал… вот Лелька б взъерепенилась, если б узнала, что ее мальчишка – без года неделю в Москве – шныряет черт-те знает где один, в третьем часу, и что повинен в этом драгоценный братец: как мог он, Камлаев, его отпустить одного?
– Что, брат, не до того?.. Похоже, для Машутки, когда мы расставались с ней, ночь только начиналась. Наверное, поволокла его в какой-нибудь клубешник, а?
– Она могла… – и снова за него, Камлаева, взялась, готовая распахивать его, их жизнь под будущие всходы, влетела с тряпкой, шваброй в запыленную комнату – убрать весь хлам, смести… «вот здесь мы поставим…», «а здесь твой кабинет… когда ты работаешь, я буду на цыпочках». Ну, не так резко все-таки, но если б ты позвал, если б искал такую, с которой хочешь с чистого листа, то я хотела бы найтись. Да и не важно это, будущее, ведь мы живем сейчас, любим – сейчас. Ты со мной – хорошо, вот оно, счастье. Ведь нам отпущено так мало, и если мы не будем жить сейчас, тогда когда? У тебя своя жизнь, без меня? – хорошо, ничего не потребую, не впускаешь – не влезу. (Ну, спасибо хоть так, успокоила.)
Золотистые кудри мотались, лицо горело скоротечным счастьем, глаза застил туман: сбежать с проезжим разудалым гармонистом и, выплакав себе все слезы, принести в подоле – обмершей матери, скрипящему зубами и побуревшему лицом отцу; потом находится рябой и скучный, нелюбимый, расчетливый, как крот из сказки про Дюймовочку: возьму и будет благодарна мне за то, что стыд покрыл…
Никак не унималась: она простого хочет счастья, как у всех, и лукового горя – то есть мальчика и девочку. Чтоб деревянный дом на берегу реки и чтобы дети бегали под яблонями. А он – он хочет? Если б мужчина, если бы он, Камлаев, она могла… родить бы…
Ожгло, вскочил – оглохший, сдувшийся и ничего не весивший – и что есть силы вмазал себе по лбу (бесполезно). Хватался за воздух, ловил пустоту, и «эта» шептала встревоженно: «что с тобой, что?»… читалось по губам, оленьи жалкие глаза смотрели, не мигая, пили с камлаевского искривленного гадливостью лица.
Он двинулся сквозь студень чужих прикосновений, своих прикосновений к чужому, ненужному телу, скатился по лестнице в ванную – смыть это сало, гадское, что въелось в эти поры, свой ядовитый выпот, соскоблить весь этот палимпсест… стоял почти под кипятком, трясясь в ознобе, но ничего не выходило, не получалось нужной чистоты, отмытости.
До непереносимости здоровый, исчезающий, он чуть не поскользнулся на мокром, хлюпающем кафеле и, сцапав джинсы с кресла, запрыгал на одной ноге; холодные комки мобильника и портсигара легли в засаленные руки… Джемма испуганной кошкой сидела на кровати неприкрытая…
– Плохо, со старым другом плохо, – он показал мобильник, – с моим очень близким одним человеком. Жди здесь, держи ключи на случай, если не дождешься.
Он вбил ступни в ботинки, влез в тельняшку и, не оглядываясь, ринулся из подожженной, задымленной будто бы норы; дым ел глаза, ворсистой жесткой лапой брал за горло, проталкивался в пасть и распирал.
6В жемчужно-сером свете, в полумгле яснее прорисовался длинноносый акулий плавный силуэт его трехсотсильного зверя. Он пикнул пультом отомкнуть, впихнул себя в салон и тронулся беззвучно, пополз, виляя по кривым коленам переулка; избыток времени душил – хотелось утопить педаль акселератора, заставив стрелку прыгнуть далеко за сотню, и полететь, остановиться только у аэропорта, шагнуть беременным предательством к жене и вывалить под ноги, выблевать «прости».
Она лишь в десять прилетала сегодня утром из Берлина. Ему оставалось кататься, разматывая улицы, включая форсаж на свободных проспектах, быть дважды остановленным гаишником, который, потирая руки, вразвалку направлялся к дойной тачке – «Мерседес S500», цвет «мокрый асфальт», отдать за пьянство за рулем по тысяче, пока избыток времени не будет уничтожен и наконец не доползешь до Шереметьева…
Атаковав автоматические двери, нырнул в стерильное аэропортовское чрево, под купол металлического голоса диспетчерши; маршировали мимо бодрые пенсионеры с продукцией немецких фарфоровых заводов в пастях и голубыми, медно-купоросными стекляшками в глазах, ползли с тележками и кофрами тортиллы в шишкастых панцирях колитов, ревматизмов и артритов; предприниматели и менеджмент с массажным блеском кожи и обезжиренными туловищами лучились, заражали бациллами успеха; пантагрюэли транснационального фастфуда с одышкой совершали ежедневный подвиг перемещения телес в пространстве; уроды ковыляли, как гуси, переваливаясь с бока на бок, протягивали руки к своим родным и близким, которые встречали их с каким-то скверным подражанием любви, с такими мордами, как будто им открылось новое, невиданное измерение душевного тепла и кровного родства, с преувеличенной нетерпеливой жадностью подхватывали чемоданы и, закатив от счастья, от близости любимого глаза, тащили за собой тележки – скорее накормить себя супружеским усталым сексом, отцовским долгом, материнской лаской… Жены его не было.
Берлинский рейс уже был вытеснен другими прибывающими строчками; он подошел к холодно-точной девке за стойкой регистрации, потребовал: «Взгляните – Нина Александровна». – «В числе прибывших рейсом нет». – «Что? Это как? Вы посмотрите хорошенько». – «Ну, нет, мужчина, нет. Не знаю. А вы уверены, что этим рейсом? Ну мало ли? Бывает. Сейчас, секунду… если только… нет… а вот! вчера, вчера, вчерашним рейсом утренним… Да, ваша Нина Александровна».
И это где она? Ни звука, ни полслова. И не почуял ничего, вот в чем все дело. Когда такое было, а? Вот так и начинаешь понимать, чем пахнет твоя жизнь, все, что осталось от нее, от вашей… врезается правда: нет общих мыслей, общей крови, ничего.
Дура
1Камлаев, отпихнув знакомого охранника, ворвался в нашатырную альпийскую прохладу респектабельного холла – мореный дуб, глухая плотная ковровая дорога и звезды лилий в глазурованном фарфоре, аукнулся из глубины развешанный по стенам друг детства Фальконет, чьи девочки с айвой и бабы с дынями теперь тянули на десятки миллионов долларов на Sotheby’s… розовощекий фунтик в кресле листал политый жирным глянцем каталог, гадливо взглядывал на золотые вашеронские часы и не притрагивался к кофе; три девочки, готовые беззвучно подступить к клиенту, застыли с мрачной решимостью на лицах, как олимпийские прыгуньи на краю пятиметровой вышки. Камлаев взял одну за локоть:
– Что, Нина Александровна не объявлялась… вчера или сегодня? Ну?
– Да как же? Здесь. Ой, здравствуйте! Была. Вчера приехала. А разве вы не…
– Уехала, уехала куда?
– Я… я не знаю. Ее Толя встречал, привозил, отвозил. Она сказала, завтра утром будет.
– То есть сегодня? Сегодня утром?
– Да нет… ну, завтра в смысле завтра.
– Где Толя этот?
– В своей каморке, если не уехал. Вас проводить?..
И повела его через запасники с награбленным мусором исчезнувших империй: Камлаева сверлили оловянными глазами градоначальники, сенаторы, великие князья и обер-прокуроры с бильярдными шарами лысых черепов, с котлетами курчавых бакенбард, сменялись сталинскими соколами и пионерами с соломенными стрижками под полубокс; сияли орденской чешуей розовощекие и гладко выбритые маршалы Победы, за их широкими плечами открывались пропитанные майским солнцем стройки века, встающие над вечной мерзлотой города шахтеров и нефтяников; за гипсовой долиной сталеваров и шахтеров нашлась запыленная дверь и был на месте Толя, в своей водительской каморке с чайником и телевизором – предпенсионных лет, тяжелый, крупный, с коротко стриженной седой круглой башкой и дружелюбно-флегматичной мордой мужик.
– Здорово, Анатолий. Скажи, куда ты Нину Александровну возил?
– За город отвез, в Ивантеевку.
– Куда? Это как ехать надо?
– Ну как?.. через Мытищи.
– А именно куда ее отвез? Там что?
– Пансионат какой-то… чего-то там… «Ясные дали».
– Туда она, в него?
– Не отвечаю. Она сказала мне остановиться и пошла.
– Ну а за ней приехать?
– Сказала, что не надо. На такси.
– Пансионат там только?
– Пансионат, деревня, церквушка какая-то… ценная…
Что, начало к иконам, Нин, поближе к богомолкам с высохшими лицами и тоненькими свечками – встать на колени перед чудотворным образом Николы Мокрого, молить о ниспослании… он может все, что недоступно эскулапам, достать ребенка с илистого дна опять живым?.. Терпеть не могу попрошаек, которые выклянчивают чудо, будто подаяние… вот этот шлак «подай» и «принеси», ничтожность собственных усилий – пусть как-нибудь само устроится и образуется.
В машине он набрал ее, погладил пальцем кнопку вызова и надавил «отмену». Погнал на северо-восток. В Мытищи они ездили, там был специализированный детский дом, то есть музыкальный интернат для сирот и детей, оставшихся без попечения родителей… пронзительно-нелепо-жалко в основном, как потуги дебилов в больничном спектакле, но было несколько ребят рукастых, яснослышащих и хор почти такой же, который он услышал ребенком в гуле самолетных двигателей, когда летел в Варшаву на конкурс имени Шопена.
Камлаев давал деньги на инструменты, на компьютеры, он много вообще куда давал – без телекамер и бла-бла… поскольку сказано, не стоит трубить перед собой, как лицемеры в синагогах и на улицах…
Что было нужно Нине в музыкальном интернате, тянуло что туда, он мог предположить, больше, чем знал, хотя и не было об этом между ними сказано ни слова. Он знал, что она знает, что он не хочет, не согласен – вместо. Ему, Камлаеву, не надо чужого семени… да и она сейчас промчалась дальше, оставив интернат в Мытищах побоку. Куда?