355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самсонов » Проводник электричества » Текст книги (страница 15)
Проводник электричества
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:16

Текст книги "Проводник электричества"


Автор книги: Сергей Самсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Часть II
Ярмо предназначения

Мясная работа
1

Еще не увидеть, но сразу почувствовать море: его резкий йодистый запах далеко в глубь земли добивает, и дышит стихия повсюду, не только на набережных – на улицах всех, запруженных нескладно-мешковатой пехотой с простыми немыми крестьянскими лицами и усачами-краснофлотцами, молодцевато-горделивыми штабными офицерами… потом прийти на Северную сторону и жутко-сладостно оглохнуть всем нутром перед лицом пустыни, беспредельности – торжество синевы и взошедшего белого солнца; от этого разлитого по окоему просторного и неизбывно-равнодушного покоя, от ломового грохота захватывает дух.

Он отдает охотно свое сознание на съедение стихии, проломленный, сметенный, уничтоженный вот этой прорвой, мощью, не знакомой как будто с человеком вовсе, но все-таки физически сближаться с этой силой не хочет, качаться на огромных, высоченных, обрывистых – увольте. В таком же отношении укрепился он и к небу: это пусть вон они, Ляпидевские, Чкаловы, то особое племя крылатых, икары, взмывают ввысь и покоряют стратосферу, затягивают мертвую петлю и падают, завинчиваясь штопором, а он – обыкновенный, земляной, ему для дела, для холодного и точного вторжения в человечье нутро необходима прочность под ногами, твердь. И пробурчав под нос «одна большая мокрая могила», ломает, давит в себе восторг перед великой прорвой невиданного моря, так, как шофер ломает скорость во весь опор разогнанной машины.

Их с Толей Шевкуненко и Володей Климонтовичем направили сюда для нужд санотдела Черноморского флота; два месяца назад все они были только слушателями 2-го медицинского, военный факультет, четвертый курс. Готовили их в экстренном порядке, экзамены им засчитали по пути в расположение санчастей, вдогонку, вслед за эшелоном, полетел приказ о присвоении званий, и было сладко щегольнуть новехонькой командирской формой военного врача 3-го ранга, но как быть с тем, что курс закончен за два месяца? Конечно, не щенки безрукие: Варлам неоднократно участвовал вторым и первым ассистентом в сложных операциях с профессором Руфановым, Веревкиным и Михалевским, стоял на черепах, производил резекции суставов и костей и прочая и прочая, но только в хирургическом кружке и в институтской клинике с ним рядом постоянно были всезнающие, точные учителя, готовые взять дело в свои руки, а тут, теперь ты – первый и последний.

Известие о войне застигло их в летних лагерях подо Ржевом; их курс построили на маленьком плацу и объявили, что черная тень нависла над родиной, фашистская несметь предательски переползла границы Советского Союза и черной клокочущей жижей потекла по нашей стонущей, сжигаемой земле – угрозой совершенного изничтожения всего русского – и что высокого значения отдельной человечьей единицы больше нет и каждый ценен только в общем монолите, что нету разницы меж личным «жив» и «помер», «могу» и «не могу», «хочу» и «не хочу». Здоровяков и хилых, молодых и старых, тщедушных, маломощных, полуголодных, заморенных тяжкой работой, лукавых, жадных, вороватых, тупых, ленивых, ловких, изворотливых, рукастых, головастых, семейных, холостых, единственных кормильцев старых матерей, колхозников, рабочих, спецов, интеллигентов, осужденных – мы всех спаяем, сплавим в монолит, в живую человеческую стену на много сотен километров в глубину страны, и ни один не должен оторваться, замкнуться в узком эгоизме и инстинкте самосохранения – только встретить врага и отбросить, даже если встречать и отбрасывать нечем и покуда не станет встречать и отбрасывать некому.

20. VII.41

Х-г Ганс-й, учивш-й нас, однажды объявил, что вряд ли высокое нач-во пожелает отправить на передовую такого х-га, как он, – побоится потерять. Мол, он – фигура, «Пирогов». Все это выглядело неприглядно, с паскудной интонацией презрения к людям, положим, неумелым и необраз-м. Noli me tangere, а эти деревен-е, тупые рыла – их можно не жалеть. Хлестать с оттяжкой вдоль хребта до вразумления. Но вот ведь в чем штука: свое он дело знает крепко. И если он, самовлюбл. дурак и св-чь, выполнит десятки операций ран-м бойцам в тылу, то сколько будет пользы от него, как много жизней, сохран-х ран-м бойцам. И значит, разделение такое, распредел-е в тыл и на передовую закономерно, правом-но. Только куда девать вот это самомнение «избранных»? Вот это самопровозглашение цены, кроме стыда за« избранного» и гадливости по от-нош-ю к нему, не вызывает ничего.

Постоянные мысли о том, как там Сашка и Ваня – на направл-и главного удара. Вот полнота незнания о них все время давит – не особо и больно, но и сдвинуть нельзя этот гнет. Отец наш сгинул в империал-ю. Пришла казен-я бумага – волей Божею геройски пал в славн. Борьбе за Царя и за Родину. Картинка – этот самый царь с лицом невинного младенца сидит на троне в немеркнущ. сиянии, языческим божком, кот-му приносят чел-кие жертвы. Бумага из казен-й типографии, закапанная сургучом, лихие писарьск. завитушки – вот все, что нам осталось от отца, лишь имя, записан-е чужой рав-нодуш. рукой. Лица его не помню, ничего.

2

Что может сделать из себя, из своих рук, сознания, сердца человек? Лишь то, на что он изначально годен был, рожден? Достигнуть совершенного, задуманного жизнью, «настоящего» себя – то есть исчерпать предназначение? Как ветер и вода судьбы – мегатонны случайностей – формуют и шлифуют глыбу посмертной биографии? Что нужно, чтобы стать дедом?

Быть кость от кости темного, дремучего крестьянства, потомком поколений, умиравших молча и бесследно, ломивших шапку перед барином, семь десятин пахавших, сеявших, занимавшихся трудной любовью с землей – чтоб подалась и понесла, взрастила, разродилась скудной лаской… хоронивших детей во младенчестве – лишь один из пяти доживал до женитьбы, замужества, – воевавших и сгинувших в Крымскую, Русско-турецкую… оставляющих крест вместо имени, шевелящих губами заученно «Святый Безсмертный…».

Родиться в 1915 в деревне Корнеевке Бузулукского уезда Самарской губернии, быть сыном своей матери, оставшейся вдовою с четырьмя прожорливыми ртами мал мала меньше на руках, быть вскормленным и выхоженным ею – молоком пополам с лебедой и крапивой, – говорить интервьюерам: «Не пишите, пожалуйста, ничего чрезвычайно слезливого о моих якобы несчастных детстве и ранней юности – вот, мол, глядите, из какой трясины нищеты выбрался к свету».

Работать в поле с пяти лет, растить табак на огороде, торговать самосадом на ярмарке, порыхлее, не так плотно набивая стакан, мухлевать, подсыпая в кисеты соломенной пыли, трухи, получать по зубам, быть отодранным за ухо обозленным курильщиком.

Запомнить длани Саваофа, всевластно, безусильно парящие над куполом и держащие небо; угрозные, взыскующие, страшные глаза образов – как будто понуждающие каждого к чему-то непосильному, на что не найдется в слабом устройстве человека достойного отклика – дать этому калящему и подавляющему взору поселиться у себя, мальчика, за лобными костями; возмечтать стать попом: слуги Бога сытнее живут, богомолки попу подношения делают – ассигнации, прянички, яйца, и говяжьи мослы, надо думать, у попов каждодневно в дымящихся щах. Быть заруганным матерью за греховные помыслы и едва не остаться без глаза, играя в чижа. Дождаться возвращения с войны безногих и безруких, впервые поразиться виду изувеченной, обкорнанной, порушенной человеческой плоти – тогда-то, может, и впервые испытать вот этот гнев на то, что человека так можно унижать, на эту противоестественность и осквернение подобия, изначальной красы, завершенности, цельности, прочности.

Увидеть низвержение креста с деревянного купола патровской церкви – услышать молчание вышней бездны в ответ. И повалиться в обморок – не пораженным громом, а от голода. Дать повод содрогнуться богомольным бабам, поверить, что мальца «убило» – разъятые в безмолвном крике, будто обугленные лица – для суесловий, суеверных кривотолков об отмеченности. И снова голодать, охотиться в степи на сусликов – отыскивать байбачьи норы, лить воду в черную дыру и ждать, покуда тварь не выскочит, мокрая, грязная, размером с кошку, прихватить, давить руками, пока не перестанет дергаться, освежевать, надеть на прут, одолевая сопротивление жирной мясной сущности, зубами рвать изжаренное сытное, как сало.

Пробраться с братьями, с десятком огольцов на опьяняющее хлебным духом обобществленное, комбедовское поле – перетереть в ладонях рослый колосок – бежать как заяц от разъяренных конных продразверстчиков, от председателя комбеда, страшного, как всадник Апокалипсиса, ловить сердце горлом с каждым ударом настигающих копыт, лишиться дара речи, начать заикаться от страха, начать стесняться заикания – с трудом дающегося языку, гортани рождения первого слова. Стать молчуном, чурбаном, дурнем, навсегда перестать заикаться после первой бомбежки, сотрясшей севастопольский госпиталь.

Пятнадцати лет податься вслед за старшими Кириллом и Иваном на заработки в город, устроиться относчиком посуды на пивоваренном заводе им. Степана Разина. Потом пахать три года молотобойцем, фрезеровщиком, классически-самостоятельно учиться грамоте, топтать «рассохлые» все те же, что и разночинцы, сапоги, окончить школу рабочей молодежи. Имея слух, перебирать лады трехрядки, благодаря чему оказываться в центре внимания работниц хлебного завода, из самых недр женского своего естества заливавшихся, уйкавших: «Ох, конфета ты моя слюдянистая, полюбила я его, рудинистого…».

Руководимый снизошедшим беспокойством, будто чужой – не своей хищной тягой к познанию устройства живых организмов, питаться книгами по анатомии и медицине, получить направление на рабфак медицинского, быть пригвозжденным, уничтоженным вступительной речью ссыльного профессора Челищева:

«Любого человека, не явного олигофрена, возможно обучить врачеванию. Но значит ли это, что врач – настоящий? Как взять костлявую руку умирающего, которая вцепляется в рукав, не отпускает? Как посмотреть в глаза, в которых тлеется последний смысл, негаснущая вера, что ты ему поможешь? Чем заглушить зловоние язв и смрад от трупа, который надо изучать? Чем восполнить себе недели, месяцы и годы, проведенные в больничных палатах, в операционной, над вскрытыми брюшинами, над трудным клекотом грудным и скрежетом зубовным – в ущерб семье, родным, любовям, счастью, которых, может статься, из-за медицины у вас вообще не будет. Поэтому я говорю вам сразу: уходите. Пока не поздно, уходите в области, где больше вам достанется прибытка и почета и меньше тягот напряженного и непрерывного труда».

Запомнить накрепко и в зрелости с похабной прямотой отчеканить: «На медицину либо жизнь кладется, либо…» – дать поколениям студентов вырезать вот эту голую сентенцию на крышках парт в аудиториях. Говорить интервьюерам: «Только не надо заливать, заимствовать из общих, проросших миллионы человеческих мозгов скудоумных речей – что, мол, он с детства рвался на помощь страждущему человечеству и, только вставши с четверенек, уже перевязывал лапки подраненным сорокам, грел на груди замерзших воробьев и все такое прочее из газет, что делает из правды пропаганду, подслащивает жизнь, что в чистом виде, так сказать, без специй, невкусна. Никому я ничего не перевязывал. То, что меня тянуло изначально, – совершенство немыслимое устройства живого на уровне целого и на уровне частностей самых ничтожных – одно строение поперечно-полосатой мышцы, скажем, под микроскопом чудеснее всей Оружейной палаты. А как дошло до дела, тут я задрожал. Страх перед человеческими внутренностями, перед самим прикосновением к ним хоронил меня заживо. Вот, скажем, запускают вас в анатомический театр и предлагают – так сказать, кто чем интересуется – на выбор – мужчину или дамочку. Поймите меня правильно, но я тогда в мертвецкой предпочитал мужчин. Нет ничего противнее женских трупов, все мышцы пропитаны жиром, он брызжет – желтый, не похожий ни на что. Какое там служение человечеству – бежать, чтоб не стошнило. Даже если не думать обо всем этом по-гамлетовски, то есть не укладывать на оцинкованный по мрамору тяжелый стол себя или свою любовь, сейчас цветущую, то все равно найдется, от чего вам судорожно откатить: вот труп безобразной старухи: приподнимаете его – и палец ваш проваливается… а если, скажем, перед тем как помереть, ваш молчаливый собеседник позабыл покакать…»

Что нужно, чтобы стать дедом? Всего ничего. Убить в себе страх. Вытверживать, вытвердить веру в себе – не в непобедимость смерти, а только в неизбежность поражения. Взять скальпель, как перо, и сделать первый в жизни разрез на полном, будто бы живом бедре обритой наголо татарки, чуть помутиться в чувствах, устоять. Выслушивать отвратные потешки однокурсников над гороховым супом с комбижиром в столовой: «А что это колхозник у нас так увлеченно ест? Вам этот жирок в супчике, коллега, ничего не напоминает?» Рвануться вон, быть вывернутым наизнанку жестоким рвотным приступом. Пудовым кулаком молотобойца свернуть нос самому глумливому – Клязьмевичу, угрозой физической расправы заставить молчать остальных. Погнать себя к анатомическому корпусу как сидорову козу – «из одного врожденного упрямства», «из тех соображений, что одного нельзя себе прощать – ничтожества личных усилий», пытать себя освобождением покойницких кишок и пищеводов, резекцией костей, приготовлением препаратов, едва не задохнуться вдруг от небывалой власти, торжества: все стали перед ним просвечивать насквозь – со всеми мышцами, суставами, костями, со всей картой кровеносных рек, со всеми ветвями обнажившейся рощи нервной системы.

Спустя полвека изумлять потомка соединением жизнестойкости, выносливости, привычки к суровым условиям «подножного корма» и – в то же время – этой странной восприимчивости, трепета перед вещественностью смерти (Ивану представлялось: жизнестойкость, физическая мощь неотделимы от толстокожести, от небрезгливости). Быть комсомольцем и носить в трусах латунный крестик, зашитый матерью. Окончив курс рабфака, оказаться в списках направленных для обучения во 2-й Московский медицинский институт, военный факультет.

В косоворотке и смазных, в кургузом пиджачишке, который чуть не лопался по кососаженным плечам, шагнуть под небо, мозаичный свод Казанского вокзала, оглохнуть и не верить, что перепонки оживут, рухнуть в прорву Москвы, позабыть смертный страх при видении Кремля, услышать, как на Спасской бьют часы, которые для всего мира заводит император Сталин. Объесться мороженым, схватить инфлюэнцу. Встать на довольствие, зажить на всем казенном. Беззвучным в общем хоре голосом чистосердечно осудить «зверей в человеческом облике», «двурушников в личине советского ученого». Быть правофланговым по росту, направляющим в колоннах, опорным, основанием в пирамидах физкультурников.

Учиться у блестящих Арендта, Еланского, Егорова. Начав с первопроходческого «Учения о повреждениях головы» фон Бергманна, прилипнуть надолго к работам Бурденко, Поленова, Фридмана, Сперанского, Гаккеля, Созон-Ярошевича. Работать в должности помощника прозектора при институтской клинике, быть называемым профессорами по имени и отчеству, готовить себя к хирургической практике, под руководством Михалевского произвести спленэктомию красноармейцу Богачеву: косой разрез вдоль левой реберной дуги, вправо и книзу отодвинуть ободочную кишку, иссиня-белый мешок желудка, проникнуть левой рукой в предреберье… не нажимать на скальпель – это не покойник, которого можно прорезать до оцинкованной столешницы, – почуять власть, свободу, поющие в каждом движении, стать жителем, рабом и богом волшебной, воспаленной, неизъяснимо сладко режущей реальности, торжествовать, в столовой брать по две тарелки горохового супа на ветчинных костях… и в летнюю метель, под тополиным пухом на плацу услышать: сегодня, в 4 часа 22 минуты, началась величайшая в страшной истории русских эпидемия травм, обучение кончилось, будет много работы.

3

Госпитальное здание похоже на храм, трехэтажный, ампирный, – без малого сто лет тому назад здесь резали, кромсали, перепиливали великих николаевских солдат. Дух Пирогова. Вступает в госпитальный мир: холодно-строгие ряды, безукоризненный порядок хранимых под стеклом бесстрастно-хищных инструментов влекут его к себе и будоражат мысль сильнее, чем синий великий простор, распахнутый перед глазами вечностью: стихия, глухая и чуждая, не усмиримая, не уминаемая в принципе (ведь ясно, кто кого подавит и пожрет – природа или человек) не шла в сравнение с человеческим учреждением – с отменно устроенной, безотказной машиной хирургической помощи.

Когда узнал, что предстоит работать под началом большого ленинградского нейрохирурга Самуила Подольного, то радости еще прибавилось, пришло ощущение прочной уверенной силы, стоящей за плечом.

Подольный оказался мощным грузным стариком с лобастой, совершенно лысой головой, приплюснутым немного, хищным носом и скучной неумолимостью в спокойно-выпуклом печальном черном взоре; медлительно ступавший вперевалку, неуклюжий, с толстенными руками, будто негнущимися пальцами, в своем медвежестве казался совсем не подходящим для работы с тонкой материей, с такой – и вовсе заповедной – областью, как мозг. И насколько же ложным – противным открывшейся истине – оказалось это представление Варлама о заслуженном старом еврее: за работой Подольного можно было смотреть так, как слушают музыку: минута этого концерта давала больше, чем часы стояния с указкой над вскрытой покойницкой брюшиной.

В кипяток они прыгнули сразу же: с первых дней перестала война быть абстракцией, сообщением по радио, ежедневными сводками об упорных боях – вещественность, плоть развернувшейся бойни предъявила себя на правах неизменной, неизбывной обыденности, с неизбежностью смены ночи и дня, с приземленной, гвоздящей, дубасящей дровяной простотой.

Отделение было заполнено ранеными: их доставляли с крейсеров и тральщиков Черноморского флота, их везли из Одессы, осажденной, сражавшейся, санитарными транспортами – по тысяче бойцов на каждом многоярусном гражданском теплоходе, их привозили с берегов Днепра, из Украины, на санитарных поездах – худых, изможденных, щетинистых, неподпоясанных, хромающих, в прожженных и продымленных бушлатах, в просоленных и выцветших белесых гимнастерках, с измученными лицами и странно просветлевшими глазами.

Побывший препаратором, помощником прозектора, Камлаев не пугался вида замотанных обрубков и раздробленных конечностей; иной страх бил его глубинно, никак не проявляясь внешне, но ослабляя, подавляя изнутри, – страх перед самовольным, самостоятельным, самодержавным вторжением во внутреннюю жизнь.

Подольный, видимо, считал, что их, щенков, сразу же надо топить: «Варлам, займитесь раненым. Оперировать будете вы». Ткнул прямо в сердце, все в Камлаеве оборвалось.

Пожилой краснофлотец Карпущенко – широкогрудый, коренастый, сивоусый – лежит на койке с выражением собранной воли, кривится, корчится не столько от физической невыносимой боли, сколько, скорее, от морального страдания ожидания; взгляд его страшен, в нем неверие, с таким сомнением щупают на рынке ветхую одежду… оледенил Камлаеву лицо, эфирный холодок потек по жилам, и, занемевший, безразмерный, опустевший, идет он вымыть деревянные, чужие, будто силком ему, Камлаеву, приставленные руки, бесчувственно жмет на педаль умывальника, трет щеткой с мылом не свои ладони, зачем-то льет на них пахучее и рыжее, зачем-то их протягивает Танечке, и та их поливает жирно спиртом, беззвучно говоря ему: «готово».

Держа вот эти не свои, глухие, деревянные, ладонями вперед, будто сдаваясь в плен, проходит в операционную, и Варя Заболоцкая по очереди подает ему на свет рентгеновские снимки: ранение осколком в грудь, слепое, проникающее, с входным отверстием по средней подмышечной линии на уровне IV ребра; Камлаев видит сдавленное легкое, почти что дегтярное нижнее поле, отдельные участки просветления в среднем, не движущийся правый купол диафрагмы и сам осколок, треугольный, примерно сантиметров пять длиной… засел в клетчатке средостения за пищеводом, сейчас же сзади нижней полой вены… он видит все обратным зрением, словно усилием мысли вызывая свинцово-серую картинку снимка, которая становится живой, объемной, дышащей, настолько приближенной к правде, что он, Камлаев, будто входит на мгновение в грудную клетку краснофлотца, как под своды вокзала.

Карпущенко накладывают маску, и он ругается, пьянея, самыми последними словами. Переворачивают на бок, на живот. Рефлектор ниже, скальпель в руку… На дление кратчайшее он замер, проникнутый смешанным чувством стыда и торжества от грубого прикосновения к запретной части жизни, и двинул скальпелем, продольно прорезывая желтую от йода кожу на спине на расстоянии двух поперечных пальцев от остистых отростков, и будто вечный движитель включился в нем, дав полную, беспрекословную и несгибаемую власть над собственным камлаевским тяжелым, косным телом – которое теперь мгновенно стало откликаться с безукоризненной точностью на быстрые, одной электрической искрой, приказы проясненного рассудка…

Второй, поперечный разрез провел от середины к краю и двинулся по этой линии еще раз, пересекая длинные спинные мышцы поперек, поддел их вместе с кожей и клетчаткой и оторвал, отвел, словно кусок слоеной стеганой обивки от стены, – широко обнажая по-нищенски беззащитные ребра, у человека крашенные в желтый цвет в отличие от белой кости прочих земнородных тварей. «Новокаину прысните, не стойте», – сказал им кто-то незнакомым новым голосом, прикрикнул резко на испуганную Варечку.

Чтоб обнажить грудную фасцию, он резецирует участки ребер – еще свежо, почти по-детски удивляясь вот этой ломкости, податливости, мягкости костей, вот этой слабости всего без исключения человечьего состава, тому, как просто человека разобрать, тем более сломать… и в то же время поражаясь жуткой, почти невероятной жизнестойкости его… и еще больше – искусу, умышленности в каждой ничтожной мелочи строения: будто нарочно все устроено заради умных человечьих рук, сочленено, составлено так, будто с самого начала природа ужеглядела на свое творение глазами современного, сегодняшнего человека, уже прозрела относительно того, каким он будет через миллионы лет, как разовьется и чему научится как вид, – достаточно, чтоб врачевать себя, отодвигая смерть, каким бы руслом, тихой сапой или заточенным железом та ни воткнулась, ни пролезла в тело. Как будто так заранее все было задумано и выделано в твари, чтоб можно было вторгнуться, вмешаться, повлиять, бороться в операционном поле со сползанием человека в сырую земляную яму… прорезать там, перехватить вот здесь, иссечь все воспаленное, нечистое, гнилое, изъять ничтожно маленькую часть из кровоточащего рва с отважной, благородной, дерзкой целью – дать полнокровную, упругожадную, наполненную жизнь оставшемуся целому.

Сейчас он может тупо пальцем отслоить от позвонков грудную фасцию совместно с плеврой; она достаточно для этого размякла от полусотни кубиков новокаина, сейчас он, захватив щипцами легкое и кверху, к центру оттянув, нащупывает пальцем острие засевшего осколка. Надсечь тугую капсулу и выцепить вручную. Вот он какой, осколок снарядной скорлупы – бросает его в тазик с коротким сухим стуком. Теперь необходимо осушить осколочное ложе и сшить послойно вскрытую грудную клетку спящего Карпущенко – блестящую белую фасцию, лиловые мышцы и желтую кожу. Дней через семь он снимет швы, и рана заживет первичным натяжением.

Весь превратившись в торжество, он не садится отдыхать, пить чай – победно двинулся по коридору со снятой с лица, свисающей на грудь слюнявкой, не в силах оторваться, отвязаться от зрелища подкожной нутряной человеческой жизни, которую собственноручно обнажил и подчинил всецело своей воле. Хотелось говорить, рассказывать, хотелось предъявлять всем встречным вот этого другого, нового и небывалого себя – новорожденного безукоризненного делателя, возможно, и посредственного, лишь одного из тьмы таких же исполнителей, покамест мало что умеющих… но что-то главное с ним все-таки уже произошло, и совершенная уверенность кипит в нем ровно и свободно, что обретенного бесстрашия он уже до самого конца не потеряет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю