355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самсонов » Проводник электричества » Текст книги (страница 16)
Проводник электричества
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:16

Текст книги "Проводник электричества"


Автор книги: Сергей Самсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

4

Подольный выслушал взахлебный рапорт новообращенного со скучной невозмутимостью, пожал плечами и сказал: «Берите следующего».

Вслед за Карпущенко на стол к Варламу уложили краснофлотца Мельниченко, мелово-бледного, как пионер на постаменте, мальчишку двадцати годков с измученным кротким губастым лицом, с большим осколком, вошедшим в грудь между сосковой и передней подмышечной линией; рассекши ему мечевидный отросток, Камлаев вымазанным йодом пальцем раздвинул крепкие волокна диафрагмы и двинулся вглубь, держась задней стенки грудины, пока не удалось нащупать кусок немецкого железа в порядком расслоенном новокаиновым раствором переднем средостении. Потом было вторичное кровотечение из бедренной артерии, которую Варламу, как единственно свободному хирургу, пришлось в срочном порядке перевязывать, потом, передохнув немного, покурив, он занялся красноармейцем Рахимкуловым, который мучился тупой ноющей болью из-за пули, проекцию которой он, Варлам, нашел на снимке в области X грудного позвонка и, резецировав частично два ребра, добрался до нее, прикрытой застарелыми рубцовыми спайками.

Хищная радость в нем не затухала, а только разгоралась с каждым повторением освоенной, заученной манипуляции – хотя казалось, все должно происходить наоборот; грудная клетка и брюшная полость стали для него знакомой территорией, охотничьим угодьем, домом – все проще, все быстрее расправлялся он с живыми твердыми, упругими преградами на коротком пути к инородному телу… и вот уже настолько расковался и начал как бы внутренне себе кивать, себя со стороны, как в зеркало, оглядывать – «каков я, а?»… что чуть не загубил все дело: он будто и не ведал, слепота куриная, что маленький осколок может оказаться вклиненным прям в стенку вены, вот и орудовал, скотина, в медиастинальном, как лис в курятнике, – едва не упустив освобожденный осколочек в просвет… еще бы дление кратчайшее, и кровь бы унесла железку в сердце… тогда бы ты узнал, как пахнут запятнанные руки и как чужой могильный камень опускается и налегает на грудину каждой ночью в глубокой тишине, вот это пыточное знание, что это на тебе, не смыть.

Впервые по неосторожности, по недомыслию, короткому уму прошел по этой грани между жизнью и концом и бог весть как в последнее мгновение изловчился осколочек перехватить, не дал скользнуть и выцепил… когда закончил, наложил все швы, был мокрый, как мышь, и вонючий, как старый козел… не мог пошевелиться долго, на табуретку обвалившись и став стеклянным будто: тронь – рассыплется.

29. VII

Вчера я сделал нечто не то что героическое, из ряда вон, но обязательное в рамках сложив-ся необходимости, впервые испытав на шкуре, каково это, когда уже не можешь собой распоряж-ся по собств. выбору. Сразу скажу, что то же самое вместе со мной сделали две медиц. сестры и Ира Белоконь, кот-я мне ассист-ла. Бомбежка началась в ту самую минуту, когда передо мной открылась кро-вян. губчатая легочная ткань, т. е., в самом начале дов-но сложн. длинн. операции, и останавливаться не было, конечно, никакой возмож-ти. И высадило стекла, рамы, загасило электр-во – словно в издевку: а попробуй-ка вот так. Пришлось брать и держать над гол-й керос-е лампы. Бог его знает, какая дополнит. сила включилась в тот момент во мне, во всех нас четв-х, и помогла остаться тверд. и точными, но только руки наши, все 4 пары, продолжили раб-ть как руки одного чел-ка, с необх-й молчалив. согласов-тью. Сперва было мучительно-противно, в первые мгн-я, от этого нытья и треска, от близких разрывов и повторяющ-ся волн пролета, от поним-я, что болванка может воткн-ся в нашу крышу, и т. д., но надо было прод-ть наркоз, проворно двигать скаль-м, захватывать щипцами легкое и проч.; какие-то еще мгнов-я словно смычком водили по хребту, по струнам, натян-м в ногах, в паху, одни лишь руки жили какой-то сов-но автономн. жизнью.

Мне пришлось поорать на сестренок, но больше для того, чтоб самого себя, скорее, в чув-во привести. А потом и никто не заметил, как сдел-сь спокойно и нестрашно под этим воем, треском, и я поймал себя, что думаю лишь об осколке в почке, к кот-му мне только предст-ло перейти, и еще нужно былорассч-ть с нарк-м и кровопот-й… короче, лишь по истеч-и 2-х часов, когда уже все быипо кончено, сперва бом-ка, а потом и опер-я, мои освоб-е, ненужные для дела руки затряслись – накрыто запоздалой, будто обратной волной страха, и захот-сь бежать вниз, в подвал, залечь ничком, забиться в щелку. Есть в этом подневольном, как будто снизошедшем на тебя бесстрашии особен-я радость, момент торжества человека над собств-м же чело-веч-м устройством, момент возвышения, что ли, над базов. защитным навыком, начапом самосохранения. И торжество это обык-ное, в глазах самой природы неудивит-ое соверш-но, и только чел-ку одному в диковинку, как будто сам он и не знал такого о себе.

5

Вал раненых матросов, пехотинцев, летчиков рос неуклонно, мощно, затопляюще, так что уже и вышколенных умных рук десятерых хирургов не хватало; свободных коек не было, распоряжением сухого, желчного Лозовского, их госпитального начальника, устраивались дополнительные койки; полуподвал расчистили от хлама и в нем устроили еще четыре дополнительные палаты. И было много раненных в конечности, с гангренами, так что троим товарищам, Варламу и Шевкуненко с Климонтовичем, пришлось заняться страшным делом ампутаций – нет операции элементарнее по технике и гадостней, гнусней по сути. Понятно, что такая радикальность всегда оправдана, что с газовой флегмоной иначе не расправиться, что непременно надо резать по живому до стола, да только все равно Варлама корчило, бросало в мрачное безвыходное бешенство от этой словно бы палаческой работы.

Вот режет он черствые коричневые бинты на почерневшем и гноящемся колене; у пожилого полноватого красноармейца оторвана левая голень и надо ампутировать бедро. «Ноги и так уже нема, так что давайте, доктор, режьте, не жалейте… чего его, остаток-то, жалеть?»

Единственное, что Камлаев может делать в пользу раненых, так это не работать самым простым и быстрым гильотинным методом, с образованием порочной конической культи. Одним движением он рассекает кожу, подкожный жир и фасцию, вторым моментом рассекает мышцы, которые подтягивает кверху, чтобы создать запас для полноценного прикрытия; еще необходимо быть предельно мелочно, до миллиметра точным при пресечении бритвой нервов – не высоко, не низко, чтоб не болела пустота потом на месте отнятой конечности. Порой он ловил себя на том, что действует уже как автомат, непроницаемо, надежно закупоренный, отгородившийся от внешней боли и чужого унижения, и думает о том лишь, на сколько миллиметров надо сдвигать распатором надкостницу, чтобы впоследствии не наросли шипы и кровоснабжение было хорошим.

24. VII

Грязь окопная, грязь в медсанбатах. Для ран-х инф-ций благодат. среда, ни о какой, конечно, антисептике на ранних сроках речи быть не может. У половины р-х бойцов руки и ноги перевязаны какими-то тряпицами, и все под ними там гноится и гниет; осмотр не нужен, чтобы верно заподозрить серый налет на ранах. Простые, по касатель-й «царапины» нещадно пораж-ся клостридиями; темне-ющ. кожа при ощупи потрескивает от накачанго в ткани газа; окруж-сть раны распадается, что ни тронешь ножом, все превращ-ся в гангр. – ую язву. А как еще? Сидит солдат в окопе и щиплет из рубахи корпию.

Чем дальше, тем вернее Варлам склонялся к мысли, что с этой мясорубкой надо что-то делать. Поэтому он по ночам садился за хирургические атласы изобретать – как на конечностях, по крайней мере верхних, возможно обходиться врачу без ампутации.

Потом пошел к угрюмому Подольному и объявил, что отчего бы им не действовать в иных подобных случаях консервативным охранительным путем – иммобилизации, трансфузии крови и кропотливой, мелочной, дотошной обработки раны; все у него в теории получалось – что даже в случае размозжения суставов возможно сохранить и руку, и частичную рабочую способность, скажем, в кисти.

Лицо у Самуила сделалось сердитым и брезгливым, он пожевал губами и сказал, что на такую филигрань ни времени, ни полномочий у него как у начальника хирургов нет. Обстановка военного времени требует в лице начальника санчасти Беркута и госпитального Лозовского, чтобы первым делом оперировались те, кто может завтра же подняться на ноги и возвратиться в строй, на передок, в давильню, поэтому и вал несчастных ампутационных так велик, что всюду ими занимаются… ну, что ли по остаточному принципу: в солдаты больше не годятся и как бы родине и вовсе не нужны.

Варлам упорствовал: да как?.. а что же он, Подольный?.. – А он, Подольный, между двух огней – верховным начальством и собственной совестью, старается держаться старой врачебной этики и оперировать бойцов по мере поступления. И вообще чтоб полномерно охватить все типы и локализации, необходимо много настойчивых и знающих людей: вот он, Подольный, пишет «наверх» доклад о черепных, и это целиком съедает его время, это его епархия – методика оперативного вмешательства при огнестрельных ранениях черепа; сам черт тут ногу сломит – как в условиях войны помочь таким вот раненым, нужно спецы по черепам, которых нам недостает катастрофически, нужны специальные госпитали – чем ближе к передку, тем больше можно вытащить людей обратно в жизнь, а как подтащить тут спецов и инструменты к линии войны, куда тащить их, если завтра твой госпиталь в тылу у немца может оказаться?.. Нету сейчас ни времени, ни сил, все уходит на то, чтобы остановить фашиста и отбросить. Если хотя бы толику от человеческой энергии, что ежедневно, ежечасно уходит на войну, потратить на устройство таких госпиталей и обучение таких врачей, то это бы дало в масштабах родины многие тысячи спасенных жизней.

В неразберихе первых месяцев войны такому узкому спецу, как Самуил, пришлось заниматься грубейшей, мясной работой, хотя, вообще-то, его профиль – путешествия внутрь черепной коробки для починки предмета бесподобной, неимоверной сложности. Война застигла Самуила с семьей на отдыхе в Крыму, и он тотчас явился в близлежащий военкомат за назначением, желая быть немедленно полезным… Как, кстати, Варлам посмотрит на то, чтоб овладеть прямо сейчас, на месте, начатками нейрохирургической техники («руки у вас, признать необходимо, зрячие… поверьте, я умею сказать без преувеличения… ну, словом, фрукт вы подходящий… как считаете?.. освоить декомпрессию образованием трепанационного окна и ухо-горло-нос, скажу вам честно, сможет»), а то не дело ведь, когда на двести коек в отделении всего один нейрохирург. Один из десяти у нас с ранением в голову – оскольчатые, дырчатые, вдавленные, абсцессы, ликворреи… рук не хватает, умных рук, и выход тут один – готовить кадры на местах, не будем милостыни ждать ни от Москвы, ни от природы, тем более природа тут необходимым нас не обделила.

Варламу только свистнуть надо было, и он уже готов был взять кусачки Янеона, ложку Фолькмана, трепан, крутую круглую иглу и прочий специальный инструмент… смотреть и поражаться, с какой скоростью громоздкий, грузный Самуил вскрывает череп, как продвигает скальпель он по твердым оболочкам, как погружает в раневый канал мизинец, нащупывая сколки, костяной песок, цепочки, веера и свалки инородного и органического мусора… как вслед за пальцем в рану вводится пинцет, чтоб захватить нащупанный пальпацией осколок, и так по многу раз, пока не вычистишь канал, – работа для Левши: тянуть осколки нержавеющими щупальцами браншей, залатывать разорванные кровоточащие сосуды кусочком воска или кости, обвязывать зияющий разрывами венозный синус лигатурами и обшивать впадающие в синус мелкие венозные речушки… все остальное меркло перед этой утонченной выделкой, как меркнет спелая, дородная, окатистая баба перед изнеженной, ломкой, циркульно-чистой балетной танцовщицей.

Варлам, исходивший пальпацией почти все площади и закоулки организма, входил сюда, под черепные своды, словно в храм, в котором силой, превосходящей человеческое разумение, наружная материя превращается в сознание, в животный страх, в любовь, в соборы музыки, во вспышку молнии, в движение ножа в твоих же собственных руках.

6

С его упрямством, с беспокойным настойчивым умом, не оставлял затеи обработки тяжелых ранений конечностей, и скоро представился случай проверить свою убежденность на практике: с очередной партией бойцов к ним поступил крикливый шумный летчик с раздробленной в голени ногой, с анаэробной инфекцией. Голубоглазый капитан, Икар, фанатик неба, покоритель стратосферы, и сам почуял страшный ампутационный нож, метался, выл, скрипел зубами, проклинал – уж лучше кончиться, чем жить обрубком, выбракованным, без неба; все ему нужно было для полета, он ничего врачам не отдавал, грозился пристрелить «потом» хирурга; всем доставалось от него, медсестрам, санитарам, ругательства лились безостановочным потоком, и только морфий унимал его, пристегнутого к койке жесткими ремнями.

Он был уже летун бывалый, орденоносный ас, не серый, земляной, портяночный, бесследно уходящий в землю Иванов – аж целый Гуди-о-о-онов. Судьбой капитана озаботилось начальство, просили лучшего хирурга для него, «широкообразованного», и попытаться что-то сделать «экстраординарное».

– Не дамся, коновалы. Нога мне нужна.

– Слышь, ты! – прикрикнул на него Камлаев. – Здесь не торгуются. Не на базаре. А ну-ка прекратить истерику! Здесь за штурвалом я, а ты – мой пассажир.

– Ты только тронь мне ногу, – бессильно заходился в крике Гудионов, – зубами загрызу. Ну вот пойми, не жить мне без ноги. Рожденный летать ползать не может. Прошу тебя как брата, доктор, – что хочешь делай, режь, скобли, все вытерплю, ты только сохрани. Или уж сразу лучше умертви тогда, если иначе нету средства извернуться.

– Ну, ногу мы тебе всегда отнять успеем, – подбодрил Камлаев его и начал бороться с гангреной – зажатой в пинцете бритвой иссекая некротические ткани…

Спустя часа четыре после операции Варлама разбудила заплаканная Танечка Живцова: беда, отек усилился, опять зубами скрежетал от боли Гудионов. Все госпитальные девчонки влюбились в летуна, готовые дневать и ночевать посменно возле кровати синеглазого героя. Нужна была вторая операция: Варлам рассек Икару бедренные фасции, чтобы дополнить этим осушение раны. И облегченно выдохнул на третий день – гангрена вверх не продвигалась больше; Варлам торжествовал, не сомневаясь, что скоро он увидит капитана хромыляющим на собственных двоих и с костылем, да и сам Гудионов уже лез целоваться со всеми – в полном смысле живой, авиатор…

Камлаев уверенно двинулся развивать свой успех, благо и летчиков, и краснофлотцев для того хватало, и скоро мог уже продемонстрировать собратьям ювелирное чудо сохраненной руки, которая хотя и оставалась в локте неподвижной, но вызывала чуть не суеверный ужас исправной работой кисти, живыми пальцами ладони, сжимавшейся в кулак и раскрывавшейся. День шел за два, неделя – чуть ли не за год; так много нового он открывал, осваивал, проглатывал; кому война, кому и мать кормящая.

12. VIII

Госпитальные будни. С. М. осторожно подпускает меня к «черепам». Питание в столовой – макароны по-ф-ки и борщ.

Война – далеко, она – лишь в лицахран-х, в про-светл. глазах, отрешен-х и кротких: умирают глаза раньше тела. А так – лишь отдаленный грохот канонады. Страх под бомб-ками. Услышав первый раз вот эти вой и свист, не то чтобы чуть не обд-ся… да вот хоть бы и наложил, ей-богу, – все лучше, чем паскудная вот эта сушь внутри. И главное, теперь я знаю, что этого, овечьего, в себе не пересилить, не приучить, не приручить себя. Есть ли такой хотя б один на фронте, кто хочет воевать, а не ужаться в отрицат-ую вообще величину, скользнуть в какую-нибудь трещинку в земле и затаиться? И если нет такого, то почему же не бежит тогда никто, как держится, на чем, какой силой? Ведь если только страх и торжество защ-го инстинкта в человеке, тогда бы всё, гигант. маш-на армии и государство наше, распалось в одночасье. Что-то еще, но что, как это называется? Что, героизм? Что, подвиг, бескорыстие и жертва? Героев я, вправду, уже перевидал достаточно; герои – это бодрые, здор-е, розов-щекие муж-ны из штабов, кот-е меняют ежедн-но ворот-ки на гимн-ках. Вот эти и вправду готовы «встать грудью», «ни шагу назад» и «выкорчевывать врага штыками и гранатой». Вот эти двигают вперед дивизии и отдают приказы (это ладно), но больш-во – «поддерживают дух» и «обеспеч-т тыл». Сражаются же слаб., больн., зав-шивл-е, грязн., измуч-е неврастеники с испуган-ми лицами детей и стариков. Ни от кого из них я не услышал героич-хречей, им и сказать-то нечем с про-дыряв-й грудью.

Один сказал: «тут не задумываться главное». Отнято все – свобода мысли, передвижения, выбора. Сов-й чел-к теперь раздавлен долгом весь, физически, букв-но растворен в стихии долга, и каждый рядовой без выбора проводит в исполн-е долг всем существом; погибель его – будто уже свершив-ся дело; тут как бы все накрыты ковром одной и то же, равной, слепой несправедлив-ти, заранее мертвы, с мгнов-я получ-я повестки, и если помирать придется все равно, то пусть хотя бы это будет с маленькой пользой, не зря для целого, для Родины, которая, конечно, долговечнее нас. Пусть враг хотя бы на минуту об тебя споткнется и увязнет. Вот что такое это «не задумываться».

Tabula rasa
1

В доме нашего отца худосочная Мартышка перед зеркалом едва не выпрыгивает из коричневого форменного платья с белопенным кружевным воротником и, отщипывая плиссированную юбку от костлявой своей задницы, походит на взволнованную собачонку, норовящую куснуть себя за хвост. «Шею, шею себе не сломай», – снисходительно советую ей я.

Она меня не слышит, замирает, похолодев от ужаса перед собой – не может быть, чтоб я была такая? Неужели вон та – это я? – и начинает с недоверием, с презрительной гримасой оглаживать худые узенькие бедра и принужденно, вяло поворачиваться, пока не свыкнется, не стерпится с собой… ну, с той, другой, кривляющейся в раме говорящего вечно полуправду стекла… пока в конце концов вдруг не уверует в терпимость собственного облика и не подастся отражению навстречу, не просияет изумленной, признательной, самодовольной улыбкой, и так внезапен, так прелестен этот переход от страха и гадливости к себе к распирающей гордости.

Я считаю, что она красивая, что, когда она вырастет, станет похожей на мать, но я ведь язва, пузырек, налитый ядом, и мне надо оправдывать свое реноме. Поэтому я говорю: «На твой, Мартышка, суповой набор никто не клюнет, не надейся». Она берет портфель, увесистый такой, учебники для восьмиклассниц – совсем не то же самое, что буквари и прописи, ну, то есть, когда вас бьют всей этой толщей знаний по башке, это совсем не то же самое, тут можно схлопотать до помутнения в глазах, до звона… это смотря как приложиться, да.

Как прочны кости человеческого черепа и крепко сшиты меж собой, и мне, как язве, пузырьку сплошного яда, довольно часто приходится вот в этом убеждаться, понятие об этой прочности мне регулярно втемяшивают в голову, и ладно бы одна Мартышка занималась этим – Мартышка бьет не очень чтобы очень, можно сказать, любя, а вот у пацанов рука действительно тяжелая, так шандарахнут, что возрадуешься, право, что у тебя тут не яичная скорлупка, а натуральная гранитная плита. Так говорит отец, уж он-то понимает в человечьих черепушках.

Если у вас под этой гранитной плитой образовалась и растет какая грыжа, или на вас наехал грузовик, или так вышло, вы упали с лестницы, или, как раньше, на войне, осколок артиллерийского снаряда угодил вам в голову, тогда вам всем, страдальцам, бедолагам, обреченным, висящим на последней ниточке, дорога к нашему отцу – уж он-то знает, что тут делать, с ползущими, будто по старой штукатурке, по кости трещинами, с густой, как сливовое варенье, кровью, льющейся из порванных сосудов, с тугой, глубоко запрятанной, закутанной в сто мозговых одежек опухолью, которая растет и поедает ясное сознание изнутри. И ничего не бойтесь: ни отломков, которые воткнулись в мозговую оболочку, ни грандиозных, походящих на озера в масштабах черепной коробки гематом, зияющих пробоин, огромных трепанационных окон; всего вы этого и не увидите в глубоком хлороформном сне; все это будет видеть только наш отец.

Мало кто может до сих пор влезать внутрь черепной коробки, вскрытой трепаном или долотом, – так, чтоб ничего не повредить, не говоря уже о том, чтобы спуститься в глубину, в четвертый мозговой желудочек… так вот, считается, что в этих областях нельзя и никогда не станет можно оперировать. Но что нон лицит бови, то во власти нашего отца, недаром на его серебряном погоне под крохотной медицинской чашей, обвитой змеей, поблескивает золотая генеральская звезда.

Мать еще не вставала – в такую рань она вставать не нанималась, зато отец, владыка наших жизней, уже сидит за круглым, накрытым белой крахмаленой скатертью столом, и домработница теть Таня вносит в залу шипящую, трескучую, плюющуюся жиром чугунную сковороду, но это, золотящиеся кругляши пожаренной в сливочном масле картошки и тусклый блеск коричневых котлет, не нам, а нашему отцу; отец жрет много, с каким-то страшно безотказным аппетитом, любит, чтоб стол был полон яств и холодильник – колбасой и бужениной: он до сих пор сражается с костлявым призраком голодного детства, он выкорчевывает вилкой лебеду с крапивой, пустой суп из которых ненадолго оставлял обманчивое ощущение горячей тяжести в утробе.

Нам полагается горячая овсянка, которая предохраняет детские желудки от гастритов; тягучий мед сверкающими кольцами наматывается на серебряную ложку, змеей сползает на ломоть ржаного хлеба, намазанного желтым деревенским маслом.

С утра отец наш сумрачен и малоразговорчив, и взгляд его слегка раскосых жестких глаз сейчас так далеко от нас, от белого стола, от золотого меда, янтарного на свет дымящегося чая – пронизывает тонкую, заросшую густыми белыми хвощами, стеклянную границу между оранжевой внутренностью дома и черно-фиолетовой тьмой трескучего декабрьского утра, уходит много дальше, как будто он, отец, уже сейчас перед собой видит выбритый затылок, открывшееся поле операции, голубовато-млечный мозговой ландшафт, исследуемый сверху, как будто с высоты полета.

Мы слушаем радио, хор имени Пятницкого, визгливо-пьяные расхристанные бабьи голоса. «…Ох, конфета моя слюдянистая! Полюбила я тебя, рудинистого!..»

Мать говорит, что гадость, – я согласен; что-то такое разудалое и обреченно-мрачное, с биением кулаками себя в грудь, звучит вот в этих бабских визгах, всхлипах, хотя считается, что это – «народная душа»… Да и не в этом дело. Радиоточки – это ушаты нечистот, и все едино в этой мутной бурлящей и клокочущей воде, танцующей объедками и луковой шелухой, – патриотическая песня и концерт Чайковского, играемый Ван Клиберном. Из всех щелей, со всех столбов, сквозь все мембраны льются, низвергаются, закабаляя слух, потоки спитой, пережеванной, процеженной и выпаренной музыки, и наше человеческое ухо давно уже воспринимает этот шум как тишину. Неплохо было бы однажды отрубить к едрене бабушке все электричество, заткнуть столетия на два или хотя бы на час-другой все рупоры и все пластинки сжечь… тогда бы… нет, мне все-таки непросто объяснить, что бы было тогда. Придется долго, по порядку, приготовьтесь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю