Текст книги "Каменный Пояс, 1982"
Автор книги: Сергей Баруздин
Соавторы: Лидия Преображенская,Мустай Карим,Владимир Курбатов,Николай Верзаков,Людмила Татьяничева,Сергей Поляков,Нина Кондратковская,Петр Краснов,Иван Малов,Геннадий Суздалев
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
За всю свою жизнь Евдокия Никитична редко болела, хвори обычно перемогала на ходу. Только однажды, лет пятнадцать тому назад, чуть ли не замертво свалилась в постель – не от болезни, а от горя: разбился старший 27-летний сын Андрей, летчик-испытатель. Удар так поранил сердце и опустошил ее силы, что она даже не смогла поехать с родственниками в затерянный где-то в степях Казахстана военный городок и похоронить сына. Неделю лежала пластом, не принимая ни еды, ни утешений.
«Зря ты убиваешься, Дуся, – вразумляли люди. – Загнешься – на кого детей оставишь? Четверо их у тебя еще…»
Она и сама видела: без нее сразу затормозилась и как бы сошла с привычной колеи вся жизнь их большой семьи. И хотя главой ее тогда считался супруг, Роман Егорович, весь израненный в минувшей войне и вскоре умерший от фронтовых увечий, но вот стоило матери слечь – и дом сразу стал бесхозным, а семья – осиротелой. И Евдокия Никитична поднялась, забота о детях, любовь к ним не дали ей раствориться в горе, наполнили тело и душу силой, и она стала жить дальше.
Теперь иное дело: дети выросли, собственные семьи завели, шибко не нуждаются в ее материнском участии. Ну, разве что малышей понянчить в дни отпусков – за этим и приглашают ее теперь дети. И она не отказывает, безропотно спешит всякий раз на помощь.
Но вот сама-то она никогда даже не мыслила оказаться вдруг в такой беспомощности: недвижным бревном, словно безрукая и безногая, лежит на виду у детей и единственное, что она теперь может – это неслышно, втихомолку плакать но ночам и молить бога, чтобы скорее прибрал ее к себе.
«Да, эдакая-то моя жизнь и смерти не легче», – размышляла Евдокия Никитична и все норовила съежиться как-то, уменьшиться, чтобы не занимать в квартире много места, не мешать никому. Но это были лишь желания.
Она занимала самую лучшую из трех комнат. Отдав матери свой кабинет, Дюгаев убрался в спальню, перетащил туда рабочий стол, чертежную доску, разные бумаги.
Внучку Юре, второкласснику, запрещалось пользоваться радиолой и дверным звонком, в квартиру он входил неслышно. Скакать, прыгать, громко разговаривать ему также не разрешалось.
Но главная забота о Евдокии Никитичне легла на плечи Любаши, снохи. Любаша работала воспитателем в детсаду, старалась теперь ни минуты не задерживаться по дороге домой, помня, как нужна она прикованной к кровати свекрови, которая лишь с ней, женщиной, не стесняется говорить о своих немочах и нуждах. Любаша названивала врачам, бегала по аптекам, кормила больную с ложечки. Оберегая от пролежней, протирала ей спину и ягодицы спиртом, вела при этом ласковые разговоры, и Евдокия Никитична только теперь узнала, какая Любаша славная женщина, как Алексею повезло на жену.
– Ну, как у нас дела? – приходя вечером с работы, обычно спрашивал ее Алексей, и Евдокии Никитичне было особенно приятно слышать это «у нас», сын будто перекладывал на себя какую-то долю ее беды.
– Какие у меня дела?.. Лежу вот, как барыня… Только мне теперь, Алеша, и золотая кровать, видно, не поможет.
– Ничего. Ты повеселей гляди и больше ешь, мам. Что хотела бы покушать?
– Спасибо, всего у меня вволю, Алеша. И не канителились бы зря… Болезнь она сама скажет: что в рот полезло, то и полезно, – пробовала шутить Евдокия Никитична. Она уже сообразила, что не надо ей открыто хныкать, падать духом, раскиселиваться. Дети подбадривают ее всячески, ничего не жалеют, изо всех сил стараются, чтобы скорее ее на ноги поднять. Надо пособлять им, а не киснуть. Подчас средь бессонной ночи, желая напиться или справить какую-либо другую естественную нужду, она терпеливо ждала утра, боясь малейшим звуком спугнуть сон детей. Со стыдливой неловкостью просила у Любаши судно. К сыну же с такой просьбой обратиться не смела.
– Ну что ты, мама! Кого стесняешься-то! Алеша – твой сын.
– Ох, Любаша… Стыдно-то мне… – заливаясь слезами, шептала Евдокия Никитична.
Плакала Евдокия Никитична не столько от того, что ее поделом журила добрая Любаша, сколько от огромного, мучительно распаляющегося, как боль, вопроса: что отдалило ее от родного сына, отчего она стесняется его будто чужого? На этот вопрос она пока не находила ответа и лишь терзала себя еще более тяжкими и странными вопросами. Неужель вот этот, думала она, взглядывая на сына, пригожий молодец, ни разу не появившийся перед ней в пижаме или халате, всегда подтянутый, немногословно-вежливый, блюдущий свои какие-то сложные, недоступные ей заповеди – неужель этот человек – ее сын? Где и когда он стал таким высоким по уму и росту?! Ведь был же он некогда теплым, сопящим у ее груди ласковым комочком, купала, пеленала она его, учила ходить, говорить, наказывала за шалости, стерегла его здоровье, приучала к труду и порядку, сердито рылась в его школьной сумке и иногда часами просиживала рядом с ним над трудной задачкой – все это было во всеохватной власти ее материнской любви и забот. Она и лелеяла, и наказывала его – мальца, пацаненка, подростка. Но вот как, когда он стал нынешним, незнакомо-большим, ученым и культурным – этого она не знала, это совершалось как бы без ее ведома и участия. Добрые люди довершали где-то выхаживание его как человека. Оттого-то, пожалуй, она теперь и стеснялась сына. Да оттого еще, что своей тяжкой болезнью принесла ему, семье его столько мороки.
Желая как-то оправдать перед детьми нынешнее свое полнейшее безделье, Евдокия Никитична при первом удобном случае начинала рассказывать, как много трудилась она когда-то:
– Откуда что бралось… На все силы хватало, а коль не хватало, то делала через силу. На кого надеяться?.. В войну – на тракторе, и на комбайне, и в пекарне, и в кузнице работала, и хлебные склады стерегла с ружьем… Вас четверо у меня, мал мала меньше. На всех рук моих не хватало… А яслей, как нынче, не имели. Вы друг дружку, сами нянчили. Вот однова оставила я тебя с Татьяной, одиннадцатый годок ей шел, а тебя от груди еще не отваживала. Как на грех в тот день бандаж с переднего колеса телеги спал, стерся – пришлось в степи заночевать. На другой день приехала я домой, глянула на вас: ну прямо смех и грех. Сидите вы на крылечке и плачете на пару. Нижняя губа у Татьяны красной грушей вспухла. Что такое?! А вот что: соскучился ты, Леня, по материнскому молочку, ну и развоевался, значит. А Таня и схитри: нижнюю губу тебе, как соску, даст, ты и утешишься на пока. Вот и оттянул сестренке губу-то, до слез довел. Не помнишь? Да где! Давненько было. Сама-то уж не помню, как во сне…
Евдокия Никитична радовалась, что ее рассказы Алексей слушает с интересом, с тем ласковым любопытством в глазах, с каким внучок Юра смотрит по телевизору забавные мультфильмы. Ее радовало, что эти рассказы словно бы заново приближают к ней Алексея. Она верила: чем больше узнает он о своем прошлом, о детстве и даже о младенчестве, тем роднее они друг другу станут. Ведь все в Алеше началось с нее, матери.
– Самое время вам еще одного или парочку детишек заиметь бы, – несмело подсказывала Евдокия Никитична сыну и снохе, заметив, как встревожились они однажды вечером, когда Юра задержался у товарища. В розыски кинулись.
– Я первые-то роды едва перенесла. Хватит, – сказала Любаша.
– Слабоваты нынче женщины в этом деле. А прежде, бывало… – Евдокия Никитична уловила, что Алексей поддерживает ее, приободрилась, осмелела: – Вот сказать, Леня, как я тебя родила?.. Воскресный июльский денек стоял. Мы с отцом крышу ладили. Вдвоем рубанком доски строгали. Работаем на солнышке, только стружка во все стороны кудрявится… После обеда стали крыть. Отец наверх залез, а я ему доски подаю. Потом лестницу приставила к крыше. Возьму тесину и лезу по лестнице… А вечером Леню родила.
– Он, Ленечка-то наш, доношенный хоть? – улыбнулась Любаша.
– В срок, день в день. Четыре кило – это ли недоносок? Богатырь. – Евдокия Никитична ласково вскинула на сына глаза.
– Не в обиду скажу: не очень жалел тебя супруг Роман Егорович, если беременную на крышу посылал.
– Берег да еще как! – не согласилась с Любашей Евдокия Никитична, однако не стала больше трогать мужа: – Что беременная, что нет – шла сено косить, картошку полоть… Не залежусь, не засижусь, бывало… Ну, вот народила я Леню, а через два дня вместе с бабами в поле вышла – рожь жать. И ничего. А нынче роженице… то грелку горячую, то холодную подложат, то расширяют, то сужают ей нутро. А ты шевелись прытче сама, и врачи не понадобятся.
Такие разговоры, беседы с детьми лучше лекарств лечили Евдокию Никитичну. Она даже забывала о своей хвори, потому как в эти минуты к ней словно бы возвращалось материнское право на детей, право советовать, заботиться, помогать – жить с ними одной жизнью.
IV
Дети почти каждый день навещали ее. Иногда по вечерам самотеком набиралось застолье, получался артельный ужин с разговорами и теплыми воспоминаниями – дети чувствовали себя родными людьми, в чем-то главном похожими друг на друга. Но разговор не клеился, когда поворачивал от воспоминаний к сегодняшней их жизни – какие они нынешние? Тут и сама Евдокия Никитична немного чего знала, помнила лишь, кто и кем работает, где живет. А что у каждого на сердце – до этого ей, матери, теперь было не дотянуться. Да вроде бы и не дозволялось. Они, дети-то, не только с ней, но и между собой об этом вели какие-то легкие, уклончивые разговоры.
Но странное дело, совсем иначе Алексей со своими товарищами по службе встречался. Вот заходил к нему инженер из архитектурного отдела. Сели за стол ужинать, но как сцепились в разговоре – вино и еду забыли. Только черный кофе дуют да курить в кухню то и дело выскакивают. Глаза блестят, лбы упрямые – дело-то у них кровное, хоть и не родственное. Даже заревновала Евдокия Никитична сына к тому гостю-дружку. Чужой человек, а, поглядь, милее родного. Почему так? Отчего нет у Алексея этакого интереса к Геннадию иль Татьяне? Встречает их вежливо, с улыбкой, а разговора щедрого нет: ленивая беседа о пустяках – не о чем говорить. Родным-то людям?!
Но теперь, каждодневно сходясь возле нее, болящей матери, они, дети, как бы заново стали сближаться, родниться. Евдокии Никитичне хорошо в кругу родных лиц. И разве беда, несчастье – ее болезнь, коли детям она – повод повидаться. А то, что скупы они на душевные беседы, так это, пожалуй, по скромности, или от уюта: посытнее жить стали, в сердце каждого покой и благополучие.
Нередко больную навещала Венькина подружка – Юлька, парикмахерша. Евдокия Никитична жадно расспрашивала молодую свою соседку о доме, о том, хорошо ли укрыт погреб, запасся ли Веня углем, накормлены ли куры, прибрано ли в комнатах… На вопросы Юлька отвечала с такой веселой готовностью и дотошными подробностями, словно только и занималась домашним хозяйством Евдокии Никитичны. Подчас, прислушиваясь к этим разговорам, Дюгаев начинал даже завидовать тому, как глубоко посвящена в дела матери чужая соседская девчонка, как легка и душевна их беседа. Евдокия Никитична улавливала это его настроение и после каждого визита Юльки надолго как-то виновато затихала, словно винясь перед сыном за то, что общаться с Юлькой ей легче, проще, чем с ним, сыном.
Юлька обычно приходила с Веней. Но однажды заявилась одна.
– Да вы не волнуйтесь, теть Дусь. Он поехал пейзажи писать. К товарищу на дачу, – бросилась она утешать Евдокию Никитичну. – Ключ от дома мне отдал. Голландку я топлю, кур кормлю…
– Я не о хозяйстве… Веня-то стал винцом увлекаться. Взяла бы ты его под пригляд, Юля… И дар у него есть, и ум. Но бесшабашный… Оженить бы – и все у него в жизни чередом бы пошло, – мечтательно рассуждала Евдокия Никитична.
– Я попробую, теть Дусь, – то ли всерьез, то ли в шутку пообещала Юлька.
– А что? Вы друг дружке подходите.
– Я тоже так думаю, теть Дусь, – бодро согласилась Юлька.
Потом сам Веня пожаловал. Как всегда с этюдником. Разговаривая с матерью, он тем часом и рисовал ее карандашом или кистью набрасывал на загрунтованном картоне ее образ.
– Всю избу, небось, моими портретами увешал, – шутливо укоряла его Евдокия Никитична.
– Это заготовки, эскизы, мам. А за портрет я потом сяду, – сулил Веня.
– Лежачую-то меня хватит рисовать. Вот встану, тогда…
– А тогда позировать кто будет? Минуту без дела не сидишь… Но ты не обижайся, мам, на все это… Я даже не знал, что так получится: была здорова – жили мы вместе, а вот заболела – в другую семью передали. На меня вроде бы не понадеялись. Да ты только шепни мне разок, мам, я сразу увезу тебя отсюда!.. И буду домой вовремя приходить.
– Спасибо, Веня. А то тебя нет – и я не сплю, – мягко, без укора сказала Евдокия Никитична, но Веня поежился: сколько раз он загуливал допоздна, являлся домой заполночь, а то и вовсе не приходил, отбирая у матери не только часы сна, но и дни жизни… А вот слегла – сплавил ее в более надежные руки Алексея. Однако с этим Веня как раз и не соглашался. Самый надежный человек для матери – это он! А если Алексей и проявил особую заботу о ней, то еще неизвестно, насколько глубока эта забота. Веня не доверял родственникам – Алексею, Татьяне, Геннадию. Он привык воспринимать их как гостей, навещающих родительский кров изредка, наскоком: посидят, потрапезничают и – укатят на неизвестно какой срок. А теперь как бы во искупление накопившейся вины прямо-таки состязаются в оказании ей услуг. Это и рождало в душе Вени сомнения. Но он видел, с какой старательностью Алексей и Любаша выхаживают мать и в каждый свой приход горячо благодарил их, словно они не мать, а его вызволяли из какого-то тяжелого личного несчастья.
На втором месяце болезни Евдокии Никитичне заметно полегчало: она могла садиться в постели, шевелила отходящими от паралича членами, которые едва двигались, будто окостенелые.
– Это результат длительной неподвижности, при которой интенсивно идет отложение солей, – сказал врач, назначив больной лечебную физкультуру. – Помощь может также оказать массажистка. И нельзя откладывать…
Дюгаев с трудом выпросил у главного врача больницы массажистку, удивляясь тому, как вырос в наше время авторитет этой вспомогательной процедуры среди прочих медицинских услуг. Массажистка – крупнотелая молодая женщина – не могла посещать больную на дому. Дюгаев нашел выход: по утрам стал ездить на работу троллейбусом. А служебная «Волга», что приезжала за ним, везла тем часом Евдокию Никитичну в противоположный край города – в больницу к массажистке. Дюгаев закутывал мать в байковое одеяло и на руках сносил со второго этажа вниз, к машине. В обеденный перерыв он подруливал к больнице и забирал лежащую на кушетке мать.
Он купил ей эспандер, резиновый мячик – и Евдокия Никитична усердно, через боль и слезный смех, занималась лечебной физкультурой. Перед сном, по вечерам, Любаша прикладывала ей к трудно гнувшимся суставам теплые примочки, мешочки с горячим песком…
Однажды в субботний день Любаша с разрешения врача накупала Евдокию Никитичну в ванне, расчесала и заплела ей косы. И тут старуха вдруг расплакалась, залепетала благодарно:
– Как барыню, холите меня, всей семьей обхаживаете… Целую комнату заняла… Два месяца со мной, как с младенцем, нянчитесь… Не побрезговала, доченька, параличную старуху обмывать, дерьмо из-под нее выносить. Считай, из гроба подняли. И нога, и рука владеют, ходить начинаю, картошку уж могу чистить… И тут не лекарства, а забота ваша мою хворь прогнала…
Евдокия Никитична, опираясь на палочку, проковыляла к своей постели, вынула из-под подушки смятый конверт и подала снохе.
– Возьмите за уход. На гостинец вам… Купите с Алешей что-нибудь, – сказала она, глядя на сноху умоляюще-благодарными глазами, попятилась и села на диван.
Любаша замерла, затем вынула из конверта деньги и непонятно для чего сосчитала их.
– Немножко там… Пенсия за два месяца. Попросила Юльку получить, принести, – словно извиняясь, сказала Евдокия Никитична.
– Да что ж это, мам?.. За кого ты нас принимаешь?! – Любаша растерянно опустила руки. – Боже мой! Родным детям – плата за внимание. А если я заболею и ты мне в беде поможешь… То тогда как? Мне тоже деньгами?
Евдокия Никитична взглянула в изменившееся вдруг лицо снохи и даже испугалась этой перемены: Любашу будто не одарили, а обругали ни за что.
Любаша шагнула к двери соседней комнаты и позвала Алексея.
– Вот послушай мамины речи. Сто тридцатью рублями нашу заботу оценила. За лечение, так сказать, уплатила… Да я с чужих никогда ни копейки не, брала, когда случалось помочь! – сказав, почти выкрикнув эти слова, Любаша размашисто вложила конверт с деньгами в виновато дрожащие руки Евдокии Никитичны…
– Я что-то не пойму… Какие деньги? – хмурясь, спросил Алексей, но вскоре все понял и, растерянно почесывая подбородок, добавил стесненно:
– Мам, зачем обижаешь нас?.. Может, мы недостаточно внимательны к тебе?
– Что ты, Алеша? – испуганно изумилась Евдокия Никитична. – Поклон до земли вам с Любашей… Однако не побрезгуйте. Примите. Сколь смогла…
– Мам, да что с тобой такое? Сын я тебе или кто?
– Возьмите мое благодарение, не то буду плакать, – твердила Евдокия Никитична, и губы ее дрожали от волнения.
– Вот, вот, опять давление сейчас подскочит, и начинай все сначала, – со вздохом сказала Любаша и шагнула к свекрови: – Ты приляг, мам. Отдохни, успокойся. А награду нам вручишь потом, как совсем поправишься.
– Нет. Примите сейчас, и я утешусь, – взмолилась Евдокия Никитична, удивляя детей и себя неучтивой настырностью. Ее взволновала, обескуражила та непонятная настойчивость, с какой дети отказывались принять деньги. Ее напугало и горько удивило это: родные люди упрямо не понимали друг друга, она – их, они – ее. Отчего это вдруг дети устыдились доброй материнской услуги? Ведь она привыкла отдавать, а не брать. Всю жизнь норовила чем только можно подсобить каждому… И никто не тяготился, не совестился принимать из ее материнских рук любые дары. Будь то носовой платок или деньги… Испокон веков так было и так будет: родители детям помогают. Послушать, некоторые папы и мамы тыщи не жалеют для деток своих – машины, ковры, мебель красивую достают им, покупают…
Стала Евдокия Никитична путано все это говорить, но Алексей учтиво окоротил ее:
– Помогают, мам, слабым. А мы не нуждаемся…
– Да разве в нужде дело… Хоть я и сама не пойму, как тут быть. Только не желала я вас обидеть. Неуклюже получается… У Геннадия и Татьяны я хоть детишек нянчила. А вам ничем не помогла. Вы всегда в отдалении от меня жили. А в беде ближе всех оказались. Но поправлюсь вот, уйду и опять друг от дружки вдали будем. Ничем ответно не смогу уважить.
– А ты не спеши уходить. Поживи у нас…
– Пошто обузу-то для вас продлять. Нет. Вы и без того поусердствовали. И не побрезгуйте, возьмите мой гостинец!.. – вдруг с таким безутешным отчаянием потребовала Евдокия Никитична, что Алексей и Любаша, испуганно переглянувшись, торопливо протянули к ней руки.
– Спасибо, мам, – шепнула Любаша, прикрыла одеялом устало откинувшуюся на подушку Евдокию Никитичну и вслед за мужем вышла из комнаты.
На кухне, притворив дверь, они сели за стол и долго смотрели на выскользнувшие из конверта красные десятирублевки. Деньги Любаша положила на середину стола, подальше отодвинула их, словно напрочь отстранив от себя право ими пользоваться. Оцепенело сидели, не глядя друг на друга, и угнетенно молчали.
– Надо компресс маме ставить, а я… не могу… теперь, как прежде, подойти к ней, – заговорила наконец и вдруг беззвучно заплакала Любаша. – Все хорошо было, от души. Я так старалась… А теперь меня вроде бы купили.
– Перестань! – шепотом крикнул Дюгаев и с тоскливой растерянностью в глазах отвернулся к окну.
– Нет, ты скажи, что я делала не так? – продолжала по-детски всхлипывать Любаша.
– Ладно, не заводись, – помолчав, утешающе сказал Дюгаев и повернулся лицом к жене. – Это по простоте душевной мама могла так не этично… И понять ее можно. Но… вот скажи: почему так взвинтили нас, оскорбили эти деньги ее, почему мы шарахнулись от этой неумелой, наивной, но доброй же по сути услуги матери?
– Да какая это услуга?!.. Ты слышал, как она сказала: «Возьмите – за уход». Понимаешь? За уход!
– Погоди, не горячись… Я все же не пойму, почему мы так заторопились оскорбиться, будто нам взятку сунули?..
Евдокия Никитична тем часом размышляла примерно о том же: как и Алексей, она не могла уразуметь, отчего так всполошились, вздыбились дети, когда она деньги им подала. Любаша до обидчивого крика свой голос взвила: я, дескать, от чужих подачек не беру, а тут родная свекровь рубли поднесла. Оттого-то, может, и не надо на крик материнскую затею поднимать, что это не чужих, а своих рук дело. И если мы взаправду не чужие, а свои, родные люди, то зачем бы вам с матерью так высоко объясняться, будто на сцене?.. Опять же что содеяно зазорного, нечестного? Как ни рассуди – дела обоюдно добрые: дети матери заботу оказали, а она, мать-то, разве останется неблагодарной? Да она впятеро уважит их за это!.. Только вот не сумела угодливый подход найти. Может, не деньгами бы надо, а чем другим ублажить… Конечно, промашку дала она, подвох какой-то из-за нее случился, сплоховала она в чем-то. Но она хотела как лучше…
Компресс Евдокии Никитичне Любаша поставила в срок, сунула под ноги грелку, старательно укутала одеялом. Однако уже не балагурила ласково и весело, как прежде. Два-три словца обронила и отошла. И Евдокии Никитичне сразу стало так плохо и одиноко на сердце, что она вдруг перестала ощущать свое выздоравливающее тело, вместо тела была пустота, провал какой-то, и грелка уже не усыпляла ее привычно нежным теплом, а лишь откуда-то издалека, как сквозь сон, зло и ненужно жгла ей ступни.
В прихожей трынкнул звонок, послышался знакомый голос соседки по этажу. Стоящий в кухне Дюгаев вздрогнул от этого звонка и, сам не сознавая для чего, сгреб со стола деньги и торопливо сунул их в карман. Потом закурил сигарету и, стоя одеревенело на одном месте, жадно высосал ее в три-четыре минуты. Когда Любаша, выпроводив соседку, заглянула в кухню, он устало попросил:
– Давай погуляем. Голова трещит…
– Идем. Заодно Юрочку со двора позовем. Совсем заигрался, про уроки забыл, – в словоохотливом согласии жены Дюгаев уловил встречное желание скорее куда-нибудь выйти из тесной, отчего-то вдруг уменьшившейся квартиры.
Вечерняя морозная мгла была всюду изрешечена оранжевыми квадратиками живущих окон. Во дворе на ледяной горке барахталась, щебетала детвора. Любаша по голосу нашла сынишку и, дав ему порезвиться еще с полчаса, вернулась к мужу. Постояли немного и, ища безлюдья, как неприкаянные, молча зашагали в тихий тупичок.
– Вечер-то какой! – тихо ахнула Любаша и тут же смолкла: слова прозвучали как бы издалека, будто сказал их другой человек, который взаправду любовался красотой зимнего вечера.
– Да, – бездумно подтвердил Дюгаев, и было как-то пустынно в его голосе. Вяло шагал, уткнув нос в поднятый воротник.
– Так как же быть? Как? – вдруг резко остановился он на углу.
– Поменьше самоедства, – твердо посоветовала Любаша. – Все коришь себя, что мать редко наведывал. Зато Геннадий и Татьяна чаще у ней бывали. А толку? Как ты ни был занят в сравнении с ними, а не проглядел материнскую беду… Можно часто встречаться, любезности говорить, по по-настоящему все проверяется в трудных, в таких вот… экстремальных ситуациях.
– Вот, вот… Возможно, мама потому и стесняется нас, как чужих, что перед ее очи мы являемся лишь в этих самых экстремальных случаях… А будь у нас нормальные отношения с мамой, то ее… деньги не обожгли бы нам руки, любой ее презент мы приняли бы с улыбкой и шуткой. Не кинулись бы честность свою ей доказывать. Она и так знает, что мы хорошие, верит в это. Но мы за себя испугались: что о нас люди скажут?! В данном случае – мама. И как перед чужим человеком стали перед ней позировать. Поскольку отвыкли, отдалились, а сознаться в этом совестно…
– А какого родства ты хотел бы?.. Неужели нам, как в былые времена, жить с матерью одной семьей в ее доме? Неужели она на пару с тобой станет обсуждать архитектурные проблемы?
– Не знаю, – искренне ответил Дюгаев, ощущая досадную беспомощность собственного ума и слепоту сердца.
В гулком от тишины и безлюдья тупичке они кружили и кружили по своим же следам и разговаривали, казалось, все об одном и том же – с одной целью: принести себе хотя бы временное облегчение, снять с сердца щемящую неловкость.
– Идем отсюда… Кружимся, как в ловушке, – вдруг нетерпеливо сказал Дюгаев, окидывая взглядом глыбы домов, оцепивших тупичок.
Они вышли на вечернюю, пеструю от огней и прохожих улицу и отдались людскому потоку, желая потеряться в нем, отвлечься от самих себя… Алым неоновым светом сияли стеклянные витрины универмага, редкие, последние покупатели шныряли в его ярко озаренную широкую дверь. Дюгаев зачем-то остановился возле прохода и, обтекаемый людьми, с минуту нерешительно топтался на месте. Потом взял Любашу за руку и потащил за собой в магазин.
На втором этаже, в салоне женской одежды, они медленно прошлись вдоль рядов тесно вывешенных разноцветных пальто.
– Какой у мамы рост, размер? – спросил Дюгаев, задержавшись возле одного зеленого, с цигейковым воротником.
– Как у меня – пятидесятый. А рост поменьше. Второй, кажется, – ответила Любаша и, ни о чем не спрашивая, но обо всем догадываясь, прошла в примерочную.
Дюгаев одно за другим снимал с вешалки пальто и носил их жене на показ и на выбор. – Нет, нет… Ну зачем старушке зеленое? Подай-ка вон то коричневое, с каракулевым воротником, – быстро подчинив мужа своему женскому вкусу, командовала Любаша.
Дюгаев суетливо метался по проходу между вешалками и все поглядывал на часы, словно магазин через десять минут закроют не на ночь, а навсегда.
– Вот! – Любаша наконец облюбовала темное, цвета шоколада, очень хорошего фасона женское пальто с пушистым окладным воротником. – Только денег не хватит. 210 нужно, а у тебя 130, да и то маминых. Давай завтра.
– Нет, нет. Я сейчас… – Дюгаев бросился к выходу.
Вернулся – запыхавшийся, бледный, с испариной на лбу. Извиняясь и благодаря, подскочил к закончившей смену кассирше, возле которой со свертком в руках одиноко стояла Любаша.
Когда вышли из магазина, она сказала:
– Загорелся, как порох… Могли и в другой раз купить… Мама-то не последний день у нас живет.
– Нет! Я хочу непременно сейчас. Пусть хоть в этот вечер нам всем станет легче. Понимаешь?.. Все равно я не смог бы заснуть сегодня… без таблетки снотворного…
– Но… ведь это, – Любаша кивнула на покупку, – это та же таблетка… А нам всем нужно комплексное лечение.
Но Дюгаев уже не слушал, не слышал ее. Он летяще шагал, вдыхая горячими ноздрями крепкий запах мороза, жадно отыскивая среди карусели желто-оранжевых, огненных окон желанное, свое.
Ему уже виделось, как слезно подивится ответному гостинцу мать, как в радостном смущении примерит по его просьбе дорогую обновку, как выздоровевшую и нарядную, он повезет ее домой, как нежно распрощаются они опять бог знает на какой срок.
До следующего, пожалуй, экстремального случая, который выхватит его, Дюгаева, из житейской коловерти, из беличьего колеса бессмертной текучки и снова швырнет в вероломные объятия нежданной материнской беды.