Текст книги "В полярной ночи"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Караматин, приехавший вместе с Телеховым, более проницательно оценил проделанный труд. Он повторил, обобщив, уже высказанную на совещании у Сильченко мысль.
– Вы думаете, главное у вас – газгольдер? – спокойно заметил Караматин. – Это заблуждение! Главное в том, что вы уже нашли раньше, – автоматическое регулирование температуры. С той минуты, как вы заговорили об автоматическом регулировании температуры в контактном аппарате, я поверил в новый метод производства кислоты, как проектировщик. Скажу вам больше: если мы по-прежнему будем плодить заводы без утилизации отбросных газов, нам это сейчас уже не простится, это будет уже отсталость, а не необходимость, вредная, недопустимая отсталость. Нельзя, чтобы сотни металлургических заводов отравляли землю, губили растения и людей отбросными газами.
16А на следующий день на Седюка хлынули тысячи дел, все, что он успел запустить, от чего отмахивался в эти трудные недели. Искусственная отрешенность от остального мира вдруг исчезла. «Вот это да!» – озадаченно возгласил Киреев, бросив взгляд на кучу бумаг, принесенную курьером. Седюка требовали к начальнику комбината, к главному инженеру, на промплощадку, на энергоплощадку, на заседание технического совета, на БРИЗ, в техснаб, в техбиблиотеку. Среди официальных бумаг со штампами и печатями попадались личные записки – от Назарова, от Караматиной, от Лесина.
– Плюньте на все это, – решительно посоветовал Киреев. – Во все места все одно не поспеть.
Но Седюк уже вновь ощущал прочность нитей, соединявших его с другими людьми. Это была не формальная связь, а душевная привязанность, искренняя заинтересованность в делах тех, кто нуждался в нем. Он возразил:
– Нет, это не пойдет, придется сполна расплачиваться за безделье. Что у нас на установке? Отработка параметров процесса? Боюсь, придется вам полностью взвалить эту задачу на себя, я буду только наведываться.
Он появился в своем кабинете на промплощадке, словно человек, приехавший из командировки. Катя Дубинина растерялась от неожиданности. Назаров хлопал его по плечу и на радостях крепко обнял. Даже чопорный Лесин растрогался, пожимая ему руку. И, как человека, приехавшего издалека, его водили по всем участкам и, перебивая один другого, показывали достижения. Седюк поразился тому, как значительно все изменилось на строительстве. Завод, так хорошо известный ему по чертежам, незнакомо вставал из полярной темноты оледеневшими стенами, гигантской трубой, тянулся стометровыми цехами, звенел уже ходившими мостовыми кранами.
Этот первый день «выхода в мир» прошел в бегах – Седюк старался поспеть во все места, куда его требовали. Он встретился с Сильченко и Дебревым, посетил проектный отдел, заехал к Лешковичу – узнать, как с газгольдерами для сернокислотного цеха. Вечером, после трехнедельного перерыва, он появился на курсах. Встречи с Караматиной он ждал с опаской. В кармане у него лежала ее записка, всего лишь одна, но жестокая фраза: «Вы плохой друг». В учительской было много народу, Седюк со всеми здоровался. Караматина холодно кивнула ему головой. Когда преподаватели разошлись по классам и они остались одни, Седюк приступил к объяснению.
– Выкладывайте, что наболело, Лидия Семеновна, – предложил он весело. – Нечуткий человек, грубиян, скандалист… еще что подобрать?
– Того, что вы назвали, вполне достаточно, – отозвалась она спокойно. – Впрочем, я уже написала вам, что думаю о вас.
Это было сказано так серьезно, что он решил оправдываться по-серьезному. Нет, не надо думать о нем так плохо, он вовсе не такой скверный, каким кажется, просто он был невероятно, немыслимо перегружен. У него не ладилось дело, не только она, но и все в мире было ему в тот момент безразлично, пусть хоть все провалится пропадом – так он тогда рассуждал.
Она прервала его:
– Вот это и есть плохой друг. Вы хороши пока вам хорошо, а чуть стало плохо – пусть все проваливается пропадом.
– Ах, да не поймете вы этого! – пробормотал он с досадой.
– Да, конечно, где же мне понять? – возразила она с горечью. – Вам ведь одному свойственно испытывать неудачи и мучиться ими, а друзья ваши существуют только для того, чтобы проводить с ними веселые минуты. А мне, может, в тысячу раз дороже было бы узнать о ваших затруднениях, чем болтать о пустяках, как мы обычно делаем.
– Зачем такие преувеличения? – защищался он. – Неужели все наши разговоры только о пустяках?
– Да, о пустяках, – повторила она. – Вы не лучше Зеленского и Янсона с их нудными комплиментами и остротами.
– Ну, это вы не докажете, – возразил он.
– Докажу, потому что это правда. Помните нашу первую встречу. Я так обрадовалась вам – старый хороший знакомый приехал в эту глушь… Вы сами как-то тогда сказали – будем настоящими друзьями.
Не поймите меня превратно, но ведь я знала вас девчонкой. Сейчас я понимаю, что это обычное преувеличение – друг детства кажется другом навсегда. Но и тогда я заметила, что вы помрачнели, когда я спросила о вашей жене. Много позже, от Валентина Павловича, я узнала, в чем дело: Мария пропала, все это болело, лишний раз бередить раны не хотелось. Но и не зная ничего, разве я поступила не так, как поступает друг? Я видела, что вам почему-то неприятны воспоминания о старом, и не лезла больше с вопросами, даже не упоминала никогда о том, что мы в прошлом были знакомы. А как хотелось: мне-то ведь воспоминания эти были милы и радостны!
– Я тогда же оценил вашу чуткость, – проговорил он виновато.
– Оценили и ничем на нее не ответили, – сказала она холодно. – Вам была удобна моя чуткость, вас самого она ведь ни к чему не обязывала. Потом вы влюбились в Варю Кольцову, весь Ленинск говорил о ваших встречах. Нет, я не требую, чтоб вы изливались передо мною, но знать, что знают другие, я могла. Вы же скрывали от меня то, чего от других не скрывали. Я не ропщу, а устанавливаю факт – с настоящими друзьями так не поступают. И, наконец, наша ссора. Неужели вы думаете, что я рассердилась на грубость? Боже мой, я живу не в оранжерее, наши рабочие, даже ученики мои, и не так изъясняются, я не собираюсь по этому поводу впадать в истерику. Не могу сказать, чтоб мне это нравилось, но страдать я не буду. Меня возмутила не форма, а содержание. «У нас свои дела, свои трудности, вас они не касаются, не лезьте со своими пустяками», – вот что означала ваша отповедь. Удивительно хороший метод для обращения с истинными друзьями!
Он проговорил, не глядя на нее:
– Чертовски трудно разговаривать с умными женщинами: всегда оказываешься кругом виноватым.
– Да, конечно, вы предпочли бы, чтобы мы были поглупее, – возразила она безжалостно. – Можно было бы хамить вволю и сохранять при этом благородный вид. Это ваш идеал – глуповатая, все покорно принимающая женщина. Нашим, женским идеалом это не будет, придется уж вам с этой неудачей примириться.
Седюк внутренне поеживался. Он не ожидал такой обдуманной проборки. Теперь он знал свою ошибку – Караматина была много взрослее, чем ему представлялось. Он видел в ней энергичную, своенравную девушку, увлеченную своей «взрослой» работой и действием своей удивительной красоты на окружающих. А это была серьезная, умная, требовательная к себе и другим женщина. Он проговорил искренне и горячо, впервые назвав ее дружески по имени:
– Слушайте, Лида, глупо оправдываться, когда виноват. Но только поверьте мне: честное слово, я вам подлинный друг!
– Не знаю! – ответила она с волнением. – Ничего сейчас не знаю!
Звонок прервал эту беседу. В комнату входила преподаватели. Седюк стал прощаться.
– Это правда, – сказал он настойчиво, задерживая ее руку.
– Не опаздывайте больше на занятия, – с грустью ответила она. – Вы очень отстали по программе.
17В эту зиму каждый день был отмечен радостными событиями – наши армии наступали, отвоевывая обратно края, области и города. С общими радостями переплетались личные – люди узнавали о родных, друзьях и знакомых. Погода стояла хорошая, самолеты часто ходили, почта прибывала исправно. Если осень и начало зимы Ленинск жил словно на острове и люди месяцами не получали сообщений из дому, то теперь все носились с письмами. И отношение к письмам изменилось: прежде люди хранили свое личное про себя и не лезли в личные дела других, сейчас все выносилось на общий суд, всякое известие оттуда, «с материка», казалось захватывающе интересным.
– Ну, что там, что? Как живут? Как здоровье? Хватает продуктов? Как работа? Немцы не наседают? – жадно допрашивали очередного счастливчика, с гордостью показывающего писульку из дома. И тот громко и торжественно читал собравшейся около него кучке, как живется его старикам, какая стоит погода, кто здоров, а кто болен, какие цены на базаре и сколько уродило на огороде.
Смятое, изорванное неловким военным цензором письмо ворвалось и в жизнь Газарина и внесло в нее восторг и смятение, чувство неожиданного счастья и непоправимой беды. Газарин побледнел, увидев на конверте почерк жены. Лиза писала, что с трудом отыскала его, все знакомые разъехались, переменили адреса, и ее письма к ним возвращались обратно. Она рассказала, как умер Коля, как сама она, дотащив Сонечку до военного госпиталя, свалилась у ворот, как их, почти умирающих, эвакуировали самолетом из Ленинграда. Сейчас она работает в совхозе под Орском, приходится трудно, но ничего, главное – не голодно и девочка здорова. Вчера у нее была самая большая радость за весь этот страшный год: знакомый, которого она разыскала, прислал ей новый адрес Газарина. «Володенька! – писала она. – Я так счастлива, что ты отыскался и жив. Мне кажется, большего мне нечего желать в жизни!»
Газарин обезумел от радости. Он кинулся с почты в опытный цех, к Ирине. По дороге встречались знакомые, он каждому показывал письмо и мчался дальше. Ирина побледнела и широко открыла глаза, когда он влетел в лабораторию. Он кричал, шумно торжествовал, ничего не желая знать, кроме своего счастья. Ирина слишком любила его, чтобы в эту минуту думать о себе, – она обняла, поцеловала его, улыбалась ему.
– Ирочка! – твердил он, сжимая ее руки. – Нет, ты понимаешь, ведь я не мог даже подумать, что они живы, не смел, пойми, а они выжили, ждут меня, ждут!
И она отвечала радостно и нежно, гладя его по голове:
– Я понимаю, Володя, все понимаю. Это такое удивительное счастье! – Она говорила правду: в эту минуту радость за его счастье была сильнее, много сильнее, чем глухо поднимавшееся горе.
А потом Газарина стали рвать на части – его вызывали со всего Ленинска к телефону, чтобы поздравить. В опытный цех примчались Федотов и Телехов, знакомые энергетики и строители. Газарин жал руки, отвечал на объятия. Обрадованный Федотов говорил ему с сокрушением:
– Володя, прости, что так тебя измучил. Все мог предвидеть, но не это. Карточки эти хлебные смутили меня – ведь на столе их оставила! Да и не я один, все в голос твердили: «Семь дней не возвращалась домой? Умерла, сомнений быть не может!» Уверен был в гибели, только потому и сказал, прости…
– Неужели я не понимаю, Василий? – отвечал Газарин. – И я бы на твоем месте ничего не скрыл.
Потом Газарин с тяжелым недоумением и тревогой вдруг подумал: «А как же Ирина? Что теперь будет с Ириной?» Ирины в комнате не было, она ушла, когда появились Федотов и Телехов, ей трудно было сидеть и принимать участие в общем торжестве. Она позвонила Варе, что хочет ее видеть, и убежала домой. Газарин сидел как на иголках, ему хотелось поскорее отыскать Ирину. Он торопливо накинул на себя пальто, но тут зазвонил телефон – начальник комбината срочно вызывал к себе: важная телеграмма из Москвы. Главк сообщал, что исследования Газарина по электрическому обогащению углей возбудили большой интерес в Наркомате угольной промышленности, для продолжения этой работы под Москвой создается новая лаборатория, и Газарин назначается ее руководителем. В той же телеграмме говорилось, что просьба проектировщика, профессора Телехова, удовлетворена – он откомандирован в Сталинград на восстановление металлургического завода качественных сталей.
Веселый, помолодевший Телехов, пришедший вместе с Гагариным в управление, не мог усидеть на месте. Он вскакивал с дивана, кидался навстречу входившим знакомым, с возмущением крикнул Га-зарину:
– Да что с вами, Владимир Леонардович? Столько радостей, а вас словно пришибло…
Газарин признался смущенно:
– Растерялся. Все так сразу изменилось… И радуюсь, и тревожусь: как все теперь будет?
– Об одном надо тревожиться, будут или не будут на этой неделе самолеты, – сказал Телехов. – У меня одно желание: вон из этого полярного мрака, навстречу солнцу…
Но Газарин думал о другом. Втайне он хотел, чтоб самолетов не было подольше. Мысли его возвращались к Ирине. Он был виновен перед нею. Она сейчас где-то мучилась, а он не мог ей помочь. Зачем ему сидеть здесь, ждать каких-то самолетов – ему нужно идти к Ирине, говорить с ней.
А Ирина в это время горько рыдала на своей кровати. Возле нее сидела Варя и гладила ее волосы.
– Нет, Варенька, нет, не утешай меня! – говорила Ирина, отталкивая руку Вари. – Дай мне наплакаться!
Варя исчерпала уже все слова утешения. Слишком долго Ирина улыбалась и радовалась тому, что теперь разбивало ее жизнь. Ей надо было излить свое горе. И Варя сказала:
– Ирина, нельзя же так! У друга твоего счастье, порадуйся за него. Два человека, о которых думали, что они умерли страшной смертью, оказались живы – как можно плакать об этом?
Эти суровые слова заставили Ирину поднять заплаканное, распухшее лицо.
– Нет, Варенька, нет, я плачу не об этом! – заговорила она торопливо. – Я от всей души поздравила его, я рада, что он нашел семью. Искренне, Варенька, искренне, он сам это понял, он так благодарно меня поцеловал. Помнишь, я тебе говорила – слова ему не скажу, если он уйдет к жене. Это правда, Варя, я его не упрекну, пусть уходит, пусть будет счастлив, я рада его счастью. И я ему скажу на прощание, только одно скажу: «Спасибо, Володя, что ты был в моей жизни», – больше я ничего не сумею сказать!
Она помолчала, тщетно пытаясь справиться с хлынувшими опять слезами.
– Я о себе плачу, Варя, – прошептала Ирина. – Знаешь, есть разные люди, я присматривалась и видела – все хотят счастья, но хотят по-разному. Одни работают, пишут милым письма, терпеливо ждут их возвращения, и жизнь их наполнена. А я всегда мечтала о своем особом, спокойном счастье, о таком муже, как мой Володя, – умном, талантливом, о детях, хороших, похожих на отца… Я не жила – ждала жизни. Думала – вот завтра, завтра придет мое счастье. И ничего мне не помогло, взяли и отняли все! Не будет у меня больше счастья, знаю, не будет! Я тебе не говорила, Варя, я беременна.
Варя, потрясенная, молчала. Ирина, наплакавшись, подняла голову. Варя спросила, страшась ответа:
– А он знает, Ирина?
Ирина, всхлипывая, долго не отвечала, потом проговорила:
– Нет, не знает, не успела сказать.
– Но ты скажешь? Все скажешь, конечно? – допытывалась Варя, даже не думая о том, что причиняет своими вопросами боль подруге.
– Ничего не скажу, – ответила Ирина. – Знаешь, я вот плакала и думала только об этом: сказать или не сказать? И решила: говорить нельзя. Ты понимаешь, Варя, он сейчас счастливый, семья отыскалась, зачем я буду отравлять ему счастье? Если бы ты видела, как он сегодня радовался… Я еще думала так: ничего я этим уже не исправлю, к семье он возвратится, я сама не хочу отнимать его у жены и ребенка. Они столько перенесли, я понимаю. А если я ему скажу, ведь он не сможет спокойно работать. На днях он получил письмо из Москвы – отзывы экспертов блестящие, Володя показывал их с такой гордостью. Он мечтает переехать в Москву, поставить там исследования на широкую ногу. Зачем я буду мешать ему? Если хочешь знать, так я больше всего горжусь, что помогала ему в работе, – он в отчете называет мою фамилию. Я рассуждаю так: все мы должны сейчас чем-нибудь жертвовать… вот это и будет моей жертвой. Я не хочу мешать ему работать… Ведь верно же, Варя?
Но Варя не была так рассудительна. Она с острой болью и недоумением чувствовала, что никогда не будет такой благородной. Тысячи мыслей подняли в ней слова Ирины, все смешалось и перепуталось, казалось неожиданным и незнакомым. Варя давно уже знала, что первое впечатление обмануло ее, Ирина была много лучше, чем думала Варя вначале. И любовь призвала к жизни все хорошее, великодушное, что было в ее характере. А у нее, у Вари, любовь рождала мелкие, самолюбивые чувства. У них обеих жизнь запутана и непонятна, завтра Варю ждет, наверное, такой же удар, что обрушился сегодня на Ирину. И Варя не находила в себе ни ясного ума, ни доброты Ирины. Нет, она не сумеет так, по-любящему, отказаться от любимого, она пойдет на все, ни перед чем не остановится, чтобы удержать его, если он станет уходить. И Варя проговорила с глубоким отчаянием:
– Правда, Ирина, все правда! Только я бы так не могла… Неужели ты будешь растить ребенка и не скажешь ему об отце? Неужели отец не узнает, что у него есть ребенок?
– Почему? – сказала Ирина. – Я много буду рассказывать ребенку об отце, пусть и он гордится им. Только я скажу ему, что отец погиб на фронте – сейчас у многих так. А Володе я все открою, все, но не сейчас, потом, когда кончится война, не скоро. И я покажу ему ребенка, чтобы он порадовался на него, только не говорил, что отец, а так… знакомый… И разве я одна такая? – говорила она горько. – Сколько еще будет одиноких матерей! Война, Варя… Почему я должна быть счастливее других? Только потому, что мне больше хотелось счастья? Ах, все, все хотят счастья… Война всех сделала несчастными – одних на короткий срок, других на всю жизнь. От войны никто не выигрывает, я тоже не выиграла. Ты это понимаешь, Варя? Многие будут еще несчастнее, чем я, – у меня останется мой ребенок…
В комнату, не постучав, вошел встревоженный Газарин. Ирина поднялась ему навстречу, он крепко обнял ее, не обращая внимания на Варю и, видимо, даже не сознавая, что она тут. Ирина глухо зарыдала, обхватив руками его плечи.
– Не надо, не надо! – бормотал Газарин, чуть не плача сам и гладя ее волосы.
– Владимир Леонардович, я только недавно узнала о вашей семье, – проговорила Варя. – Поздравляю вас от всей души.
– Да, да, спасибо! – торопливо говорил Газарин, улыбаясь детски счастливой улыбкой и тут же с тревогой обращая лицо к Ирине. – Много перенесли, очень много, нам такого и не снилось в нашем далеке.
– Главное, что остались живы, – сказала Ирина, вытирая слезы. – Живы и ждут тебя, Володя. Страдания забываются, а впереди будет только хорошее.
Варя кусала губы, чтобы не плакать. Она не могла смотреть на Газарина. Огромный, широкоплечий, он был жалок и растерян сейчас, в своем одновременном счастье и горе. Он то улыбался, то хмурился. Смятение, радость и уныние пробегали по его лицу, как тени облаков.
– Я уезжаю, Ирина, завтра или послезавтра лечу, – сказал он вдруг.
– Так скоро? – вскрикнула Ирина, побледнев. Она схватилась рукой за сердце.
Варя и Газарин поспешили к ней, но она отстранила их обоих. Она говорила с лихорадочной быстротой, умоляюще и горячо:
– Я понимаю, Володя, поезжай, но почему так скоро? Ведь навсегда, пойми… Разве через неделю нельзя? Напиши пока письмо, пусть ждут, ведь ты приедешь, все равно приедешь… А я совсем ведь с тобой, совсем!
– Меня вызывают в Москву, – виновато ответил Газарин. – Новую лабораторию организовывать, ту, о которой я писал в докладной записке. – Он помолчал и сказал мрачно: – Не поеду я. Не могу так уезжать… Потом как-нибудь, не сейчас.
Молчаливые, горькие слезы полились из глаз Ирины, она вытирала их, глотала, стараясь скрыть. Варя встала и накинула пальто.
– Вы оставайтесь, – сказала она взволнованно. – Извините меня, очень срочное задание, я, вероятно, всю ночь буду работать.
Газарин удержал Варю и посадил на стул. Он положил руку на плечо плачущей Ирины.
– Пойдем ко мне, – попросил он. – Нам нужно поговорить, Ирина, пойдем, умоляю!
Она одевалась медленно и устало, он помогал, но руки его дрожали. Известие об отъезде совсем доконало Ирину. Выходя, она взглянула на Варю долгим, полным отчаяния взглядом, протянула ей руку, словно уходила навсегда.
Варя закрыла за ними дверь, села у стола и зарыдала. Она плакала об Ирине, о себе, о жене Га-зарина – обо всех любящих и страдающих на земле.
18Через три дня, в первую летную погоду, Газарин с Телеховым уезжали из Ленинска. К проектному отделу подошел маленький, давно отслуживший свой срок автобус. В нем разместились отъезжающие и друзья. Телехов с таким оживлением и веселостью беседовал о заводе, куда ехал, словно завод уже освободили.
– Я приеду как раз вовремя, – говорил он уверенно. Он делился своими планами. Завод нужно не только восстановить, но и модернизировать – многие агрегаты уже устарели, буду внедрять на нем электрометаллургию. Конечно, против этого восстанут, пустятся доказывать, что сейчас не время, война – он готов спорить и драться со всеми, но свое отстоит.
А Варя тихо спрашивала Ирину:
– Ты и сегодня ничего не рассказала? Та отвечала тоже тихо:
– Нет, Варенька. Но знаешь, было трудно – столько раз хотелось признаться, а в ту ночь просто не знаю, как вытерпела. Он просил прощения, а чем он виноват? Знаешь, что он мне сказал? «Половину сердца оставляю тут». – Она прибавила скорбно, еле сдерживая слезы: – Я ему верю, Варенька, он говорит правду. И мне хорошо – его любовь всегда будет со мною.
На аэродроме – замерзшей расчищенной реке – уже стоял готовый к отлету красный самолет. Сперва были погружены чемоданы, потом в кабину вошли пассажиры. Телехов, несмотря на холод, сорвал шапку и махал ею в воздухе и так, с непокрытой головой, выпрямившись, бодрый, вошел вовнутрь. Га-зарин, сутулый и молчаливый, задержался на лестнице и глядел на Ирину с грустью и нежностью – нелегко уезжать человеку, оставляющему половину своего сердца.
– Прощайте! – крикнул он всем. – До встречи в Москве, товарищи!
В автобусе, на обратном пути, Ирина положила голову на плечо Вари.
– Я посплю, Варя, – сказала она устало. – Я так измучилась за эти дни…
Она тотчас же уснула. И хотя старенький автобус раскачивался и подпрыгивал, она не проснулась до самого Ленинска. Седюк молча сидел напротив них. Только в Ленинске, перед самой остановкой автобуса, он шепотом сказал:
– Крепко ее скрутило, Варя, – даже не шелохнулась.
– Думаешь, это легко – прощаться с любовью? – тихо ответила Варя и, не удержавшись, горько добавила: – Вот скоро и ты получишь письмо и оставишь меня одну. И я, как Ирина, ночь напролет буду думать и мучиться, а днем засыпать на часок где придется.
Он ничего не ответил. У него сжалось сердце. Он желал сведений о жене и страшился их. Он знал уже: что бы ни случилось, с Варей он не расстанется.
Выйдя из автобуса, Седюк направился к себе на промплощадку – Назаров просил приехать подписать кое-какие бумаги.
– Вам письмо, Михаил Тарасович, – сказала Катюша, протягивая грязный конверт.
Он тут же разорвал его. Письмо было от Бориса Бакланова, его прежнего сослуживца, сейчас воевавшего на юге.
«Дорогой, Миша! – писал Борис. – Строчу тебе прямо в степи, в кабине машины, – наступаем на Сальск. Узнал кое-что о Марии, но только рука не поднимается писать. В Минеральных Водах я встретил Барагина – помнишь, наш ростовский приятель, бывший оперный артист? Из Ростова он бежал, но вырваться к нам не сумел. Так он говорит, что Мария стала любовницей подполковника танковых войск Эрнста Шлютте и всюду таскается с ним. Были они и в Минеральных Водах – танковая часть Шлютте стояла там недели две. Барагин встретил ее на улице, и, конечно, высказал все, что о ней думал. Она спокойно ответила: „Вы затеваете свои войны, а я из-за вас страдать должна?“ Старик спустя три месяца после этого разговора весь трясся, вспоминая. Одно тебе скажу, Миша: Мария твоя – грязная сука, ничего больше. Ты помнишь, я всегда удивлялся, что вас свело вместе, – слишком уж вы непохожие люди. Твое последнее письмо о пуске опытного завода я получил и читал своим товарищам, как ты описываешь пургу, и полярную ночь, и всякие работы. Ну, пока всего, не сердись на меня за горькое сообщение. Пиши на ту же полевую почту.
Борис»
Седюк положил письмо на колени и несколько минут думал, не входя в свой кабинет, потом снова перечитал его от начала до конца. Какое странное совпадение! Только что Варя говорила о письме. И вот оно! Им вдруг овладели оцепенение и усталость. Он сидел, ничего не говоря и ни о чем не думая. Катюша со страхом и сочувствием смотрела на его каменное лицо. Она знала, что семья Седюка затерялась где-то в эвакуации, и догадывалась, что в письме были нерадостные известия.
– Что с вами, Михаил Тарасович? – не выдержала она. – Не дай бог, не случилось ли чего с женой? Жива она?
Он ответил равнодушно:
– О жене, Катюша. Умерла.
Седюк понимал, что сидеть в приемной, уставясь глазами в пол, не годится. Он вошел в кабинет и сел за стол. На столе лежали бумаги, их нужно было прочесть и подписать. Он отодвинул их в сторону. Две бумажки полетели на пол, он их не поднял, положил голову на руки, глядел в заплывшее льдом окошко, вспоминал.
– Вот все и кончилось, – сказал он вдруг громко.
В кабинет вбежала встревоженная Катюша.
– Михаил Тарасович, звонит сам Сильченко, возьмите, пожалуйста, трубочку.
Он сказал, не поворачивая головы:
– Сообщите, что меня нет, Катя!
– Я уже сказала, что вы тут! – жалобно воскликнула она. – Мне очень неудобно, прошу вас, возьмите трубочку!
Она сама сняла трубку и поднесла к его руке. Он молча приложил ее к уху и только потом вспомнил, что нужно сказать «слушаю». Голос начальника комбината был необычен – тороплив и оживлен.
– Высылаю за вами машину, – сказал Сильченко. – Немедленно приезжайте. Прибыло интересное сообщение.
Машина пришла через десять минут, и за это время Седюк успел забыть, что его вызывают. Катюша, страдая за него, потянула его за рукав.
– Михаил Тарасович, пожалуйста, – шепнула она. – Вас ждут.
Седюк молча оделся. Приехав, он, не снимая пальто, прошел мимо изумленного Григорьева прямо к Сильченко. Тот встал ему навстречу, крепко схватил за руку и стал трясти. Седюк, едва заметив торжественность встречи, вяло опустился в предложенное ему кресло. Сильченко схватил со стола тоненькую папку и протянул ее Седюку.
– Вот, получайте! – воскликнул он. – Немецкая технология, та самая, которой мы допытывались.
Седюк перелистал аккуратно прошитые и пронумерованные страницы – выдержки из статей, соображения специалистов, описания аппаратуры. Так вот он в чем заключался, этот таинственный немецкий секрет, – в том, что никаких секретов не было. Немцы, столкнувшись со всеми трудностями, над которыми бился и он, отказались от чистого процесса на бедных конвертерных газах, как от неосуществимого. Они добавляют в конвертерные газы богатый сернистый газ, получаемый от сжигания кусковой серы, специально выстроили для этого сероплавильное отделение. Только две трети кислоты идут за счет использования конвертерных отходов, остальное – сера, та же сера, что и на старых сернокислотных заводах, ничего принципиально нового.
– Что с вами случилось, товарищ Седюк? – вдруг спросил Сильченко. – Мне кажется, вы чем-то расстроены.
Седюк поднял голову. Сильченко смотрел на него ласковым, проницательным взглядом. Седюк хотел сказать напрямик: «Да вот, получил письмо, жена изменила – и мне и родине». Но вместо этого он вынул письмо и молча протянул его Сильченко. Тот читал, нахмурясь.
– Понимаю ваше состояние, – сказал Сильченко, помолчав. Он в волнении прошелся по кабинету и остановился на своем любимом месте у окна. – Война раскрывает души. Только в трудную минуту познается, каков человек. Мне кажется, судя по тому, как вы мне рассказали при первой встрече, вас мало что связывало с женой. Лучше сразу рвать фальшивые связи, чем тянуть их всю жизнь.
– Теперь уж, конечно… – ответил Седюк и встал. – Разрешите идти, товарищ полковник?
– Идите, – сказал Сильченко. – Материалы для подробного ознакомления я пришлю вам завтра – их хотел посмотреть Дебрев.
Он проводил Седюка до двери и дружески повторил, положив руку на плечо:
– Возьмите себя в руки…
Дебрев явился к Сильченко через несколько минут и застал начальника комбината в глубоком раздумье. Дебрев схватил папку и жадно пробежал ее. Он захохотал и, ликуя, стукнул кулаком по столу.
– Знаете, что во всем этом самое удачное? – заявил он, шумно торжествуя. – То, что мы слишком поздно узнали обо всех этих немецких тайнах. Да, да, не смотрите на меня так удивленно! Представьте только, что папочка эта пришла бы к нам месяца два назад. Ведь мы сразу потребовали бы кусковую серу, а для серы нужны те же самолеты, целая эскадрилья самолетов. Мы искали несуществующие секреты и отработали процесс на одних конвертерных газах, без серы, совершили то, что немцам не удалось.
– Пожалуй, верно, – согласился Сильченко. – Если бы процесс был нам известен, конечно, было бы невозможно удержаться от его копирования.
Дебрев поинтересовался:
– Седюк ознакомился со всем этим?
– Ознакомился. Он недавно ушел от меня. Между прочим, он получил скверное известие – жена осталась у немцев. По своей воле осталась.
– Бить бы всех этих молодых шалопаев, палкой бить! – сказал Дебрев. – Зачем женился на такой?
– Сердцу не укажешь, оно у разума не всегда спрашивается – заметил Сильченко.
– Бросьте! – презрительно скривился Дебрев. – Вздор, будто у сердца нет ума! В души надо смотреть, а не в глазки! Я его жену не видел, но представляю: эгоистка, модница, свету только что в маленьком ее окошке, на все остальное ей наплевать. Разве это подруга такому человеку? А он ее выбрал и, наверное, любил, привязался душой. К чему, спрашиваю?
– Души тоже меняются, – возразил Сильченко. – Да и мы не всегда одинаково с людей требуем, не всегда одной меркой их меряем. Все мы меняемся. Сами вы уже не тот, что полгода назад, и я иной.
Эти слова почему-то сильно обидели Дебрева. Он встал.
– Не понимаю, что общего между нами и той грязной вертихвосткой, – сказал он с достоинством. – О себе знаю одно: не менялся, не меняюсь и меняться не собираюсь! Не к чему!








