355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Полозов » Фасциатус (Ястребиный орел и другие) » Текст книги (страница 3)
Фасциатус (Ястребиный орел и другие)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:31

Текст книги "Фасциатус (Ястребиный орел и другие)"


Автор книги: Сергей Полозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

В местах повлажнее, с растительностью, на высоких травинках восседают со своими простыми трескучими песнями пестро–коричневые просянки; на кустах звонко и! возбужденно распевают недавно появившиеся черноголовые чеканы (так и кажется, что после миграции из далеких южных стран у перелетных птиц больше воодушевления в весеннем пеним, чем у оседлых, живущих здесь постоянно).

Местами отдельные коноплянки, среднеазиатские щеглы (как наши, в Центральной полосе, но светлее и без чернокрасных масок), испанские воробьи, синий каменный дрозд. У выходов скал полно каменных воробьев, больших скалистых поползней.

Хищников маловато: пустельга, курганник, единичные сипы, то есть ничего особенного. Больше, чем обычно, воронов; мотаются туда–сюда, хороводят. У всех весна. Одни сычи восседают себе невозмутимо по щелям да по карнизам на обрывах, где и всегда, проявляя весеннее воодушевление лишь в более интенсивных криках, постоянно раздающихся сейчас не только в сумерках, но и днем.

Агамы греются на камнях, башкастые, с нагловато–настороженными выражениями на мордах. Я на них рявкаю и грожу, что поймаю сейчас и съем. И когда они в ужасе уносятся со скоростью пули, я лезу дальше, с удовлетворением ощущая себя «братом старшим».

Точно так же я поступаю иногда и с песчанками, когда они, совсем уж разрываясь от распирающего их любопытства, вылезают из‑под земли, застывая у своих нор и аж прямо дрожа от страха и интереса в трех метрах от меня. Или когда поднимаешься на гребень, а внизу по склону, в колонии у этих зверей идет размеренная будничная жизнь: многие сидят вдалеке от нор, жуют. Я появляюсь со свирепым лицом ― раздается истошный писк, и все в панике кидаются к своим норам. А зад испуганной песчанки, галопом несущейся с задранным вверх хвостом к спасительной норе, выглядит на удивление смешно…

Посередине маршрута сел, съел маленькую баночку какой‑то импортной свинятины; свиные консервы есть в продаже: мусульмане свинину не едят, хотя чабаны и покупают втихую, следуя, вопреки традициям, удобству и здравому смыслу. (Так и раньше было; Зарудный: «…белуджи втихомолку, как я несколько раз убеждался, не прочь даже подзакусить свининкой».)

Перекус в маршруте ― приятное событие. Что‑то есть в нем от детского праздничного воодушевления, возникающего, когда решаешь построить шалаш или выкопать пещеру. А потом там поесть… Интересно, почему все дети так любят есть в необычной обстановке? В походе, в гостях, на даче? Наверняка ― голос животных предков. (Мам, помнишь, как я лет в шесть, во время обеда котлету за пазуху спрятал, чтобы съесть потом на улице, но она, подлая, сразу проступила через рубашку жирным пятном, и мне пришлось постыдно выложить ее назад на тарелку?)

Подумал про это, убедился в том, что и сейчас ощущаю это особое мальчишеское удовольствие от еды на привале, осознал свой застарелый инфантилизм (где и когда пройдет граница между ним и преждевременным маразмом?), пробежал глазами статью из «Литературки» с оторванным названием, в которую были завернуты хлеб и огурец (очень странно, сидя здесь, среди всего окружающего, соприкоснуться на секунду с клочком столичного мира), пожевал конфетку на десерт ― и дальше.

На соседнем кусте увидел удивительное насекомое ― палочника, которого здесь никогда раньше не встречал. И который как‑то особенно поразил меня в этот раз своим изяществом и миниатюрностью. Он на самом деле выглядит как серенькая палочка пяти сантиметров в длину (немало для насекомого), но всего миллиметра четыре толщиной. Ноги длиннющие, складные и неправдоподобно тонюсенькие. И все это сооружение, сидя на моем пальце, качается вправо– влево, вправо–влево, быстро, энергично, плавно, с правильностью метронома, следуя загадочному врожденному инстинкту. Подносишь к передним лапкам другой палец ― цепляется, перелезает и опять качается из стороны в сторону, пытаясь обмануть тебя, что он ― что‑то неживое; вправо– влево, вправо–влево.

Обмануться нетрудно: невозможно поверить, что у этого существа внутри помещается все необходимое для того, чтобы быть живым, ― сложнейшие органы, организованные в еще более сложные системы, дающие возможность дышать, питаться, воспринимать мир и воспроизводить себе подобных. Ну и зверь! Как Зарудный пишет в 1901 году: «Устроив стан и напившись чаю, я отправился на экскурсию и почти сейчас же наловил в гранитных скалах каких‑то гекконов… до того еще не наблюдавшихся и, вероятно, относящихся к новому, нигде не описанному виду. На радостях я присел под высокий куст Amygdalus’а, чтобы отдохнуть и кстати выкурить папироску; едва только клуб табачного дыма стал подниматься сквозь куст, как одна из его до того неподвижных веточек вдруг как бы ожила, задвигалась и превратилась в любопытное насекомое из семейства «странствующих сучков»… И я радуюсь своей добыче, забываю усталость и снова карабкаюсь по горам, чтобы познакомиться с их животными и найти что‑нибудь интересное». А?

Другой замечательный инсект, часто попадающийся сейчас в холмах на совершенно опустыненных местах, ― жук–чернотелка. Названия вида тоже не знаю, это надо специально смотреть, но создание наилюбопытнейшее. Размером с жужелицу, целиком черный, очень длинноногий, тело цилидрически–округло–заостренное, как пуля. Надкрылья срастаются на спине в сплошной щит ― защита от испарения воды; задние ноги длиннее передних, все время двигается, слегка приподняв зад и наклонив голову вниз: это чтобы конденсирующаяся на теле влага из утреннего тумана стекала прямо в рот.

Когда видишь их, сразу в нескольких местах на своих длинных ногах неторопливо спешащих с деловым видом в разных направлениях, невольно думаешь: «Откуда такая занятость? Что за дела такие разные у столь одинаковых жуков?» ― вот вам психология участника соцсоревнования: невольно ожидаешь от одинаковых насекомых, что они должны ходить строем в одном направлении. Ан нет. Недаром один из видов называется «медляк–вещатель» (название‑то какое!); так и видно, что идет куда‑то с неведомым, но весомым известием… Дотронешься до такого делового, идущего куда‑то на своих ходулях, сверху пальцем, он останавливается и воинственно задирает еще выше зад, из которого, при последующих упорствованиях нападающего, выпускает каплю желтого вонючего раствора, мгновенно отбивающего у неопытного агрессора всякое желание продолжать попытки его схарчить.

Шел, шел, вылез на гряду повыше ― отлично. Когда смотришь в сторону Сумбара с юга, то разнородность геологических пластов, ниспадающих к центру долины, проявляется в их разноцветности.

Далеко у Сумбара холмы рыжие, ближе идет полоса холмов белых с рыжими макушками, а еще южнее ― полоса холмов с выходами красных, как старые разрушенные кирпичные постройки, известняков. А прямо под ногами изумрудная лужайка с мелкими желтыми цветочками, как амфитеатром окруженная скалами с разноцветными потеками. А по лужайке скачут со звонкими мелодичными песнями два выпендривающихся друг перед другом самца черношейной каменки. А небо еще по–весеннему голубое. А на противоположном краю долины синеет Сюнт–Хасардагская гряда. А сами вершины ― Сюнт и Хасар ― белеют на фоне неба своими обновленными накануне невечными снегами. И птицы поют со всех сторон, и витают запахи пустынного цветения, и получается картина, которую невозможно передать, даже если продолжить описание того, что видишь, еще на пол страницы…

К Сумбару вышел в густых вечерних сумерках, а домой пришел по дороге уже в полной темноте («грум–грум» ― сапоги; «клик–клик» ― шагомер). Устал (и шагомер устает ― реже кликает под конец дня…), но зато как приятно: на столе три письма: одно деловое и два личных (одно из них ― ваше). Это, конечно, не то, что вчера, когда пришло сразу двенадцать конвертов (бывшие у Муравских ребята из Ай–Дере аж закипели от зависти), но все равно здорово. Мне почта после трудового дня ― как лабораторной крысе поощрение. Сегодня вполне заслуженное: прошел с непрерывными наблюдениями пять фарсангов ― тридцать девять километров; даже больше, это все же по пересеченному рельефу, так что фарсангов шесть; пока это мой личный пешеходный рекорд (завтра придется весь день надиктованные наблюдения записывать).

За ужином, обсуждая с Муравскими разные разности (в том числе и новости от вас), выпил за разговорами, после длинного пешеходного дня, три литра зеленого чая. Не позеленеть бы. Вот такие дела.

Не скучайте и не волнуйтесь за меня; сами там повнимательнее. Как Ириса? Нянчится с Мальком?

Всем привет!»

5

Долго летела птица Симург, вот уже семь рек промелькнули внизу, и достигла она наконец высоченной горы, где никогда доселе не случалось бывать ни одной птице…

(Хорасанская сказка)

Я не углубляюсь особо в детали чисто научных аспектов поиска ястребиного орла и изучения хищных птиц в целом. На самом же деле их много, и сводятся они к целому ряду важных научных проблем.

Во–первых, вид сам по себе. Новая птица в фауне (а вид включается в список только если найдено жилое гнездо) ― это факт, который нельзя игнорировать ни с теоретических, ни с практических позиций. Есть целая наука ― зоогеография, занимающаяся именно анализом распространения животных, а уж о практических проблемах охраны птиц и природы в целом и говорить не приходится. Они настолько разнообразны и пугающе злободневны, что являются, по существу, определяющей приметой нашего времени.

Во–вторых, на краю ареала, в экстремальных или необычных для себя условиях, каждый вид предоставляет экологу особо ценную возможность узнать о нем что‑то новое, еще не известное науке.

В–третьих, в силу чисто биологических причин, хищные птицы имеют колоссальное значение в жизни природных сообществ, и, изучая их, вы можете многое понять о жизни и взаимосвязях гораздо более широкого разнообразия соседствующих с ними существ. И так далее.

Поэтому, хотя речь и не идет о каком‑то сногсшибательном открытии или особо загадочной находке, не надо, однако, и думать, что решение начать поиски этого вида имело под собой чисто эмоциональную подоплеку, вовсе нет. Стремление найти эту птицу никогда не превращалось у меня в ма–нию, хотя всегда было шире собственно научного интереса, являясь неким фоном, подсвечивающим и орнитологические изыскания в поле, и вживание в природу, историю и культуру региона, и работу над собой.

Я вновь и вновь возвращался в Туркмению, обследуя в Западном Копетдаге район за районом. Утешительные результаты были, но мало. Не было главного ― гнезда с яйцами или нелетающими птенцами, которое позволило бы формально включить ястребиного орла в список фауны СССР для законодательной охраны этой птицы и изучить биологию вида на северной границе ареала. Продвигались мои поиски при этом не так быстро и не с такой легкостью, как хотелось бы.

ПТИЦЫ и ОВЦЫ

Все мы ― суть создания одного Творца. И разве допустит он, справедливый и великодушный, чтобы одно существо обижало другое?

(Хорасанская сказка)

«22 ноября. Здорово, Маркыч! Как сам?

…Обязательная деталь любого ландшафта в долине Сумбара ― следы овец и коз. Везде. Старые, новые, одни поверх других. Почва глинистая, во влажную погоду следы эти пропечатываются четко, как в пластилин, а потом, когда все высыхает, они затвердевают и остаются в таком «забетонированном» виде на многие месяцы.

Перевыпас здесь ― ужасный бич, причина многих бед, но проблема эта просто не решается: Туркмения как‑никак ― скотоводческая страна.

У меня к скотоводству своя особая нелюбовь. Рельеф везде мягкий, пологие холмы или вполне проходимые скалы, поэтому, хоть и гоняют скот некими излюбленными маршрутами, доступно для него все, полынь везде более–менее одинаковая, все в равной степени пожрано и выбито; предсказать, где и когда появятся овечки с козочками, практически невозможно.

Только приду в холмы, расставлю лучки, приколю их шпильками к земле, насторожу, затрачу на это время и силы, отойду, усядусь наблюдать, моля Бога, чтобы жаворонки мои прилетели сегодня именно на это место, как вдруг, в самый неподходящий момент, появляется из‑за холма отара.

Выползает из‑за кромки склона нечто пятнистое, мохнатое, движущееся расползающимся живым потоком, стекающим неотвратимо прямо в лощину, где мои лучки расставлены. Мне ничего не остается, как сесть где‑нибудь на бугорок и следить в бинокль, кто наступит в лучок, сбив насторожку, кто пройдет вплотную.

В первое время я пытался было безмозглых животных от лучков отгонять, но это только хуже: шарахаются из стороны в сторону. Плюс никакая особая активность нежелательна еще и потому, что пасут скот часто туркменские дети, которым лучки вообще лучше не показывать: весь день потом отбою не будет. И вот в результате сижу беспомощно и безропотно, по–восточному приняв судьбу, как она есть, и рассматриваю в бинокль домашних братьев меньших. Сдохнуть можно. Сплошные шедевры.

Овцы все одинаковые лишь на самый первый взгляд, а как повнимательнее присмотришься ― совершенно все разные (а козы и подавно). И физиономии у них разные, и характеры. Разглядываю их в бинокль, а потом отрываю его от глаз и вижу, что в пяти метрах от меня выстроились полукругом штук пять, а то и десять овец и с безапелляционным овечьим исступлением смотрят на меня во все глаза. Я им: «Кыш! Дуры…»

Они шарахаются от меня, гулко топая по плотной земле, но им на смену почти сразу подходят и выстраиваются полукругом новые, И вот здесь я к ним вплотную уже без бинокля пригляделся, а как пригляделся, то чуть не помер со смеху.

Ты знаешь, мое излюбленное хобби ― рассматривать бесконечную вереницу лиц и характеров в метро на встречном эскалаторе. Так вот с овечками ― то же самое. Не в смысле, что люди в метро ― как бараны, а в смысле того, что разнообразие образов в овечьем стаде вполне сопоставимо с разнообразием человеческих образов в метро. Причем типажи, как это бывает, когда замечаешь человеческие черты в животном, ― на пределе гротеска, карикатурно, как в мультфильме. Чего и кого я только не насмотрелся! Парад–алле, что угодно: от «Мисс Европа» до балашихинского «качка». Полный атас.

А ко всему этому великолепию еще и обслуживающий персонал: три пацана лет по десять ― двенадцать; по–русски совсем никак; едут на ишаках, за ними три алабая плетутся. Собаки вроде как бездельничают, но функцию свою знают, возвращают в стадо заблудших овец. Меня эти лохматые белые кобели как увидят, погавкают для отчетности шагов с десяти, потом подойдут вплотную, виляя пушистыми хвостами, и, если хозяева рядом, сразу ложатся и засыпают.

Подъезжают ко мне мальчишки на ишаках, молча рассматривают меня пять минут, потом начинают трещать между собой по–туркменски. Я двоих сфотографировал пару раз, они уехали счастливые, через некоторое время появился третий, попросил что‑то не по–нашему. Понятно что, но я все равно жду, пока он объяснит, чего хочет («Чик–чик!»). И его сфотографировал. Уехал. Прошла отара, я поплелся лучки заново настораживать, вдруг опять пацаны возвращаются вместе с кобелями, тараторят радостно, тащат двух новорожденных козлят, чтобы я их тоже «чик–чик». Праздник жизни, окот: часто вижу в бинокль, как отстают от стада козы, рожают.

Вылупляется из козы в прозрачном пузыре эдакая штуковина, ни на что не похожая, мокрая, лохматая, на ногах не держится и орет благим матом. Как рождается это нечто, трюхающий где‑то сбоку алабай подходит и привычно ложится рядом с ним и со счастливой мамашей, которая неотступно тут же. Козленок орет первые тридцать секунд своей жизни, еще родиться толком не успел, а алабай лежит рядом, передергивает ушами от этих воплей и вздыхает устало, словно говоря: «Ну надоел ты уже, сил нет…»

Собирают таких новорожденных в мешок и навешивают на безучастно бредущего за отарой ишака. Плетется этот ишак, думая о своем, а весь воздух вокруг него в радиусе пятидесяти метров наполнен по–детски безоговорочно–свирепым блеянием, беканьем, меканьем и совсем уже истошными от голодного отчаяния, какими‑то лающими воплями. Ничего не видно, не понятно, а подходит ишак, и оказывается, что у него с двух сторон через спину на перевязи мешки, из которых торчат эти первородно–голодные носы, испускающие такие децибелы, что о–го–го.

А через несколько часов, обсохнув, это родившееся нечто превращается в очаровательного пушистого козленочка, как известно (по мультикам), резво играющего с птичками и бабочками на солнечной лужайке, а еще через полгода (если не отправят сразу в плов или в шурпу) этот козленочек превращается в самое страшное для земной природы существо, способное жрать не только любую самую горькую траву, но и колючие кусты, нижние ветки и кору с деревьев (где они есть), а где ничего нет ― выгрызать корни из‑под соленой земли, оставляя за собой поверхность, подобную Марсу…»

КОЛЛЕКТИВ И ЛИЧНОСТЬ

…пришлось работать не покладая рук. Гром и стон стояли в воздухе от голосов и шума крыльев миллионов птиц, собравшихся сюда на зимовье. Тучи лебедей, гусей, пеликанов и уток, затмевая солнце, носились в различных направлениях, наполняя мою душу диким восторгом и необузданной радостью.

(Н. Л. Зарудный, 1916)

― Я выпил снадобье, которое помогло мне обрести способность понимать язык птиц и животных, но я должен скрывать это от женщин. Если же какая‑нибудь женщина узнает мой секрет, то я тотчас умру…

(Хорасанская сказка)

«26 ноября. Дорогая Клава!

…Потратил два дня, выясняя ошибку глазомерного подсчета мелких птиц в стаях. Оценивал на глаз численность, а потом сразу фотографировал стаю, чтобы подсчитать количество птиц на слайде, спроецированном на стенку. Результаты очень хорошие: при размере стаи около ста штук ошибка ― порядка десяти процентов (у Бохмера на грачах ― существенно больше).

«12 декабря…. За сегодняшний маршрут отметил сто восемьдесят шесть стай двадцати семи видов. Везде стаи, стаи… Из единичных птиц, из десятков, из сотен, из тысяч. Крупнее, чем из нескольких тысяч, здесь пока не встречал; это все– таки не юго–западное побережье Каспия (где с Михеичем и с Бородой уток считали тысячами: тысяча, две, три… десять… двадцать…), а обширные сухопутные пространства, здесь столь высокой концентрации пока не нахожу.

Птицы в стае ориентируются прежде всего друг на друга, синхронизируя поведение: все кормятся, потом вдруг все уселись и нахохлились, потом все разом встали, встряхнулись и продолжают кормежку. То же самое со взлетами «ложной паники»: сидят все или кормятся, а потом вдруг взлетают без видимой причины, покрутятся несколько секунд и садятся назад. Выигрыш от такого поведения может быть прямой ― осмотреться, не изменилось ли что вокруг; не подкрался ли хищник. Но сейчас важно другое: кто подал сигнал взлететь, или прекратить кормежку, или продолжить ее? И был ли он, этот сигнал? Ни фига не знаем.

В стае из ста воробьев восемьдесят похожи друг на друга своим поведением, но нет и двух одинаковых. И все это бесценное индивидуальное разнообразие в стае уравновешивается с оправданной унификацией. Уравновешивается чем? Что является гирьками на вселенских весах выживания? Биологической целесообразностью, рациональностью энергетических затрат, адекватностью действий каждого в отдельности и всех вместе. Это обеспечивает переход количества в качество: в стае на порядок возрастает шанс выжить. Конечно же стая имеет не только преимущества, но и недостатки. Но в итоге преимуществ больше. (Что‑то я как‑то кондово выражаюсь, да? Как провинциальный грамотей на лекции в сельском клубе. Извиняй…)

Перемешиваясь в скоплении с другими птицами, члены одной стаи продолжают поддерживать ее структуру как единая группа. Соседние стаи даже одного вида, кормясь в одном месте в сплошной птичьей мешанине беспорядочного на первый взгляд скопления, слившись и перемешавшись, могут продолжать двигаться при этом с разной скоростью или в разных направлениях, сохраняя свою целостность и автономность. Почему?

Таких вопросов про стаи можно запросто придумать и десять, и сто, и тысячу. А вот где ответы брать? Наблюдаешь все эти веши десятки и сотни раз; спроси любого ― не поймет, при чем здесь наука: ведь это все так обычно, так просто! Смех смехом, но, видимо, на нынешнем методологическом уровне со всем этим не разобраться. Или же ресурсы потребуются неимоверные. Вот и получается, что прав был один мой пожилой коллега, провожавший пролетающую стаю глубоким вздохом и сакраментальной (как тогда казалось) фразой: «Нет, нам никогда не понять их жизни…»

А ты, душа моя, относишься к орнитологии и к самим птичкам безо всякого трепета и должного почтения. Что выдает в тебе приземленную прагматическую натуру, воспитанную в духе точных дисциплин. Выражаю соболезнования…

Целую. Остальным моим женам тоже там привет».

С ВЕТЕРКОМ И С ПЕСНЕЙ

Султан… пришел в неописуемый восторг и на радостях сложил такие стихи…

(Хорасанская сказка)

«29 ноября. Привет, Чача!

…Сижу, наблюдаю жаворонков. По дороге вдоль покатого увала далеко от меня едет на велосипеде туркмен. На абсолютно открытом зеленом пространстве человек неизменно привлекает внимание, в перерыве между наблюдениями я навожу. на него бинокль. Разогнавшись по ровной дороге, он, привставая на педалях, заезжает, насколько можно, вверх по начинающему подниматься пологому склону, потом слезает и идет пешком, ведя велосипед за высокие рога старомодного руля. Отдышавшись, он вдруг запевает во весь голос какую‑то песню. (Азиатская музыка и пение поначалу непривычны и непонятны неподготовленному уху, но со временем эти заунывные мелодии неизбежно начинают завораживать гармониями азиатского звучания.) Так он, распевая, и скрылся за холмом.

Через четыре часа я вновь услышал пение ― тот же самый туркмен ехал назад, разогнавшись вниз под уклон со страшной скоростью и распевая еще громче, во всю мощь; видно было, что душа у человека развернулась на полную. Хорошо!

Не то что я ― прозаически сижу здесь, как пень, на одном месте. Ни песен не пою, ни стихов не пишу. А надо бы и мне сочинить что‑нибудь возвышенно–лирически–фантастическое, с ощущением любви, свободы, простора и скорости. И чтобы складно, в рифму, пятистопным ямбом. М–м-м…

Я! К своей! Любимой! Бабе!

Быстро! Мчуся! На! «Саабе»!

А? Стихи?

Заметив меня, пересевшего ближе к дороге, велосипедист прерывает пение и пытается меня рассмотреть, повернув голову и рискуя на этакой огромной скорости уехать с дороги «в пейзаж» (как Роза говорит) или сломать себе шею.

Пока. Военному, Ленке и Эммочке привет!»

ЗОЛОТАЯ СЕРЕДИНА

Как раз в это время птицы–пери, возвращаясь с поля, увидели под деревом, на коем они обитали, Хатема. И спросила одна из них:

– Это что за человек появился в наших краях?

Другая же ей ответила:

– Разве ты не знаешь? Этот человек прославился на весь свет своей добротой.

– А вдруг ты ошибаешься? Не лучше ли нам где‑нибудь притаиться? ― молвила третья…

(Хорасанская сказка)

«7 декабря. Привет, Андрюня! Как служба? Блюдешь?

…В холмах правобережья Сумбара подхожу к стае из сорока полевых жаворонков. Они поначалу лишь отбегают от меня, продолжая кормиться на покатом зеленом склоне. Было бы их двести, давно бы уже улетели: чем больше группа, тем выше вероятность присутствия в ней особо пугливых птиц.

Наконец самый трусливый (или осторожный?) не выдерживает, взлетает, перелетает от меня подальше на новое место; постепенно за ним следуют некоторые другие; потом ― основная масса; лишь одиночные, самые смелые (неосмотрительные?) продолжают кормиться как ни в чем не бывало, игнорируя мое приближение.

Вот она, диалектика природы: самый осторожный выигрывает в том, что с гарантией избегает опасности, но проигрывает, раньше отрываясь от кормежки; а самый смелый рискует больше других, но выигрывает в том, что продолжает себе кормиться, когда остальные испуганно озираются по сторонам или уже улетают подобру–поздорову. Каждая конкретная ситуация ― новая дилемма, новый выбор оптимального поведения, новая проба для естественного отбора. Количество проб и ошибок неизмеримо. Выдержал пробу ― живи; ошибся ― до свидания. Торжествует биологический «здравый смысл», отбрасываются забракованные варианты.

Жаворонки отлетают от меня, а я иду, невольно вклиниваясь в безостановочный и повсеместный диктант, который жизнь диктует всем своим ученикам; диктант, в котором нельзя делать ошибок, потому что каждая из них, как правило, единственная и последняя…»

ИДУ ПО КАРА–КАЛЕ

В руках у него были жемчужные четки, а на плечах необычайного цвета плащ. Душа же была темна, словно похищенная дьяволом ночь…

(Хорасанская сказка)

Когда мы подошли, крича, что мы русские путешественники, люди встали и загасили огонь. Однако еще в течение нескольких минут они смотрели на нас испуганными, недоверчивыми глазами…

(Н. А. Зарудный, 1916)

«10 января…. В самой Кара–Кале, когда я возвращаюсь из поля, проходя пыльными улицами, вдыхая запах холодной пыли, прозрачного дымка из растапливаемых тандыров вперемешку с запахом горячего хлопкового масла, долетающим из‑за побеленных глиняных заборов, меня все рассматривают как заморское чудо. Совсем маленькие туркменчата при моем приближении в панике кидаются с улицы за ворота в свои дворы или закутываются в подолы стоящих рядом женщин.

Те, что постарше, прекращают играть в лянгу и молча замирают, смотря на меня черноглазой чумазой стайкой. Когда я уже прохожу мимо, из уст самого смелого мне вслед раздается вопросительное и проверяющее: «Драсть?!»

Когда я на это оборачиваюсь и с улыбкой отвечаю то же самое («Здравствуй!»), их восторг (от того, что это странное существо еще и разговаривает!) прорывается наружу, и уже все начинают галдеть наперебой: «Драствуй! Драствуй!»

Одиночные дети, заигравшиеся на улице и застигнутые на дороге моим приближением так, что уже поздно убегать, никогда не здороваются. Они молча смотрят на меня умоляющими черными глазами, чтобы я их не ел. Я их не ем.

Скромно–хулиганистые подростки в затертых пиджаках с неизменными комсомольскими значками на лацканах открыто дивятся и почти открыто ухмыляются.

Эмансипированные (в отсутствие поблизости мужчин) девушки в возрасте от шестнадцати до двадцати, в цветастых платках поверх сильных, рвущихся наружу черных волос (так и хочется потрогать рукой) и в длинных ярких юбках, идущие разноцветной галдящей стайкой тропических птиц на работу в местный ковровый цех (где за тысячи человеко–часов кропотливой ручной работы создаются бесценные национальные ковры), приглушенно подхихикивают за моей спиной. Если я на это оборачиваюсь, свирепо сдвинув брови, смех иногда мгновенно обрывается, но чаще неудержимо выплескивается еще сильней из‑под зажимающих рты ладоней.

Женщины за тридцать проходят сквозь меня холодными неподвижными взорами, не меняя выражения лица. Так получается лишь у дочерей Востока. Потому что это не от кокетства. А от чего? Расплата мне, постороннему пришельцу, за традиционное место женщины в мусульманской культуре?

Подобная манера, практикуемая московскими модницами, вышагивающими специально тренируемой походкой победительниц и смотрящими на мир исключительно периферическим зрением, никогда не встречаясь ни с кем взглядом (подсматривая потом на заинтересовавших их людей исподтишка), выглядит по сравнению с наблюдаемым здесь лишь жалкой потугой непонятно на что.

Старухи–ханумки, в своих бесчисленных платках, юбках, цветастых шароварах по щиколотку, идут, галдя между собой и шаркая остроносыми туркменскими галошами, одетыми на босу ногу и подвязанными поперек ступни цветной веревочкой. Заслышав сзади мои угрюмые сапоги («клик– клик» ― шагомер), кто‑то из них мельком оборачивается, что‑то без всякого испуга вскрикивает или, наоборот, вопросительно–настороженно замолкает. Остальные на это тоже оборачиваются и притормаживают, чтобы я побыстрее их обогнал. Когда я прохожу, уважительно здороваясь, сзади еще некоторое время сохраняется рассматривающая мою спину тишина».

АЛЬБИНОС

Хатем тотчас сжег черные перья, опустил пепел в воду и, омывшись этой водой, стал покрываться черными пятнами, а вскоре и вовсе почернел…

(Хорасанская сказка)

«2 февраля…. На окраине Кара–Калы на проводах две стаи скворцов по триста и четыреста штук. В одной из них ― альбинос (крылья и хвост белые, тело грязно–белое). Как я среди туркменов».

НА ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ

Потом они накрыли семь дастарханов и выставили на них красные чаши, а на семь других дастарханов выставили чаши белые…

(Хорасанская сказка)

«18 февраля. Здорово, Маркыч! Как оно?

…Пройдя в маршруте тот или иной участок до намеченной себе где‑нибудь впереди цели, или останавливаешься перевести дух, или присаживаешься на минуту осмотреться, или устраиваешь привал. Сегодня, миновав километры пологих мягких холмов, выстилающих центральную часть долины Сумбара, подошел к первым скалам в предгорьях и уселся посмотреть, что и как.

Место особое: мягкие мергелевые породы холмов последней складкой упираются в скальные склоны Сюнт–Хасардагской гряды. Между ними здесь небольшая ровная лужайка с изумрудной травой, вплотную к которой подходят светлые скалы, ниспадающие пологими ровными пластами, словно пролитая на зеленую промокашку сгущенка, застывшая шероховатыми засахарившимися потеками. Здесь отчетливая граница двух совершенно разных местообитаний; меняется рельеф, почва, растительность, а вместе с ними и птичий мир.

Как пограничник на этом рубеже ― большой скалистый поползень ― маленькая, вопреки названию, заметная шумная птичка; его энергичный булькающий свист прокатывается эхом далеко по ущельям. Он явно тяготеет именно к скалам и каменистым осыпям. Привычно отмечая его в типичном месте, вдруг замечаю, что две птицы заняты весьма особым делом ― запасают провиант.

Два поползня из одной пары, самец и самка, хозяйничают на своей гнездовой территории, поспешно и деловито раз за разом, каждый по–своему, повторяя одни и те же действия, добывая и пряча жуков, у которых начинается весенний лет.

Весна, жуки полезли из земли, хлопотливо вступая из подземной личиночной в новую, взрослую, «жучиную» стадию своего существования, наполняя все вокруг своим жужжанием и прочей, столь заметной многоногой насекомостью. Оно и понятно: посидишь годик под землей, пусть даже дородно жиреющей, растущей личинкой, обрадуешься потом солнышку и цветочкам вокруг… Для вечно жадных на еду птиц (полет требует энергии!) эти жирные жуки ― желанная жужжащая жрачка, деликатес, на добычу которого не жалко потратить усилий.

Самец летит со скал к лужайке, садится там на верхушку полутораметрового держидерева и несколько секунд сидит, осматриваясь по сторонам. Потом слетает на землю и склевывает ползающего по траве или летающего низко над ней жука (очень похожего на нашего июньского ― надо ловить, определять).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю